"Соседняя область. Дом отдыха "Березовый лес"... Пятидневный семинар с практическими тренингами. Детей оставляют до лета - в рамках программы. Четырехразовое питание, игры на свежем воздухе..."
   "Игры?" - я взревела, как медведица, и Вера возмущенно замахала на меня руками.
   "Там много детей, сорок два человека, что интересно - ни одной девочки. Возраст - не старше пяти лет, самому маленькому восемь месяцев. Петр Лапочкин в списке, сопровождающая - бабушка, Ругаева З.П., пенсионерка 1941 года рождения".
   "Бабушки с детьми имеют право свободного передвижения по миру", задумчиво сказала Вера.
   "Если родители не возражают. Я еще успею на вечерний автобус".
   "Глаша, что ты сделаешь, одна? Они даже не пустят тебя в этот свой "Лес"! Подожди, может, отец сможет отправить людей".
   "Верочка, ты не понимаешь! Пусть только посмеют не впустить!"
   Соседняя область начинается в сотне километров от Николаевска, и места те мне знакомы - приснопамятный Краснокозельск, где жил теперь наш отец, географически принадлежит соседней области. В Николаевске этот край называют "сибирской Швейцарией", потому что здесь много чистых озер, ровных лесов, есть горы и как следствие всем этим красотам - санатории с домами отдыха.
   Ввалившись в переполненный последний автобус до Соседска, я простояла на ногах три часа, принимая на себя все повороты, благодарная водителю за грубую езду: она не позволяла утонуть в страшных мыслях. Автовокзал был здесь большим и светлым, как детские мечты о взрослой жизни.
   Я сунулась в полуоткрытое оконце "Роспечати", и милая тетка в очках, лежавших на груди, как на стуле, объяснила мне дорогу до "Березового леса". "Совсем недалеко, доча, не забудь сойти на втором повороте после магазина". Мне опять повезло, последним пассажиром я влетела в поздний автобус.
   Водитель этой колесницы был сумрачен, курил злобно, будто у него имелись личные счеты со своими легкими. Он не без шика притормозил у своротки к санаторию - в свете фар тянулись в небо лубочные березки и весело резвились буквы на вывеске: "Березовый лес".
   Я глянула на шумную трассу и зашагала по дорожке к дому отдыха.
   Наконец передо мною выстроились темные терема, огражденные забором. В забор упирался огромный джип - немногим меньше давешнего автобуса.
   Ворота оказались открыты. Я толкнула помутневшую от времени деревясину и столкнулась с азиатом из конторы Зубова: он был в расстегнутой куртке, встрепанный - но я все равно его узнала. "Батыр Темирбаев", - вспомнились слова Артема.
   "Там никого нет", - сказал он мне. В белом лунном свете хорошо виднелся встревоженный силуэт на крылечке. За Батыром шагали трое крепышей, тоже зубовского разлива.
   "Были один день, а сейчас уехали в лагерь, на Алтай", - Батыр нервно разыскивал в кармане сигареты, пока один из крепышей не догадался поднести ему пачку. "Пионерлагерь "Космос", под Барнаулом. Мы едем прямо сейчас, хочешь с нами?"
   Я потом только догадалась, откуда он узнал про меня и Петрушку - привет от Веры с Артемом, длиной в сотни километров.
   Бледные дни, спускавшиеся над нашим джипом, разъедали светом глаза. Я чувствовала запах, начинавший виться возле моего тела, - мы ехали так долго... Вместо сна приходило тяжелое и мутное забытье - как в начале недуга. В голове роились и всплывали ошметки фраз, куски то ли молитв, то ли угроз, строфы стихотворений и, конечно, арии, хоры, дуэты...
   Батыр, мне казалось, не спал вообще - я видела в зеркале жесткие глаза и смятый, нахмуренный лоб.
   Он еще не знал, что зря торопится - он уже опоздал к своему мальчику, хотя и ехали мы в одной машине.
   Бесконечную дорогу, темные обрамления трассы и молчание спутников я помню ясно - как и однообразные картины, доступные взгляду: дальние огни, привязчивые автомобильчики, пытавшиеся обогнать джип...
   Главное сохранилось в памяти разорванным, как старая газета.
   Помню испуганно встрепенувшуюся маму, жаркое дыхание костра и Бугрову в драповом пальто, помню даже круглые бусы, дрожавшие на ее красном горле. Помню плач, детский, но не Петрушкин, и суетливые, надоедливые тени, и быстро упавшую ночь - словно бы на всех обрушился шатер. Батыр и крепыши куда-то делись, впрочем, слышно их было отовсюду - они производили столько крика, словно он копился в них все время нашей молчаливой дороги: так ярко напомнившей давнишние поездки с Кабановичем...
   "Космея" откупила лагерь "Космос", и здесь, вблизи сакрального Алтая, должен быть выбран один ребенок - младенец мужского пола, Дитя Луны... Я заглядывала в каждую комнату, как опоздавшая студентка врывается в аудитории, разыскивая родную группу. Ведомая страхом, шла дальше, пока не обнаружила наконец своего мальчика - он лежал в кровати, держа в руке погремушку. Рядом суетилась немолодая женщина с валиком волос - кажется. Кажется, я ударила ее. Петрушка громко и горько плакал, я схватила его, вдохнула сладкую полынь волос и тоже заревела.
   В Николаевск мы возвращались поездом, а Батыру пришлось остаться. Его сын Тимурчик, пятилетний мальчик и кандидат на роль мессии, пропал из лагеря, пока его мама путешествовала по орбитам. "Она должна была за ним следить или приставить к ребенку специального человека", - говорила Бугрова, заглядывая в глаза Батыру. Высокомерие смылось с ее лица в секунду - перед Батыром стояла виноватая грузная тетка, и рядом в истерике билась Жанар. Тимурчика искали несколько месяцев. Прочесывали лес, баграми шарили в реке, пока не выловили наконец труп маленького голого ребенка - он так изменился за эти недели, что опознать его не смогли ни мать, ни отец.
   Мама вернулась через неделю после нашего приезда и громко рыдала под дверью. "Ну что такого случилось? - плакала она. - Духовная жизнь так важна для ребенка..."
   ГЛАВА 23. INDULTO
   Новость, неожиданно влетевшая в кабинет, взорвалась, как банка с перебродившими огурцами. Новость принесла Ольга Альбертовна, отчеркнув красными чернилами в сводке, и Вера так всматривалась в четыре жидкие строчки, словно хотела сдвинуть их с места глазами - будто индийский саду.
   "Епископ Николаевский и Верхнегорский Сергий подал прошение о переводе на покой. Мнение Патриархии в отношении скандала, окончившегося столь бесславно для церкви, прояснится после второго выездного заседания комиссии Священного Синода - назначенной на 14 мая".
   Странный финал для утихающего скандала. Главные исполнители давно скрылись из-под света юпитеров, пикеты растаяли вместе с последним снегом, а следы депутата Зубова терялись в московских переулках.
   "Невелика потеря, - говорила Вера, - впрочем, Зубов оставил очень странное наследство. Отправил владыке официальную просьбу принять его имущество в качестве большого пожертвования. Так он и в монахи уйдет, не успеем глазом моргнуть!"
   ...Артем рассказывал Вере, как епископ отозвался о депутате. Он говорил: "Зубов сам пешка в чужих руках. И был ли он на самом деле, этот депутат? Может, мы его придумали, а?"
   Потом владыка вдруг улыбнулся: "Зубов твой (да почему ж мой-то, горестно думал Артем) хотел нас озадачить. А мы возьмем да устроим в его особняке храм, и ты, отец, будешь его настоятелем".
   Это было одно из последних распоряжений владыки - может быть, даже самое последнее.
   ...Николаевск принял новую церковную комиссию, и работала она куда быстрее первой: разбирательств почти не было, и отставку епископа Сергия приняли наверху.
   Под прежние, ноябрьские, разоблачения жертвовали лучшие места на первых полосах. Расписываться в ошибках никто не спешил: а если и расписывались, то мелким почерком. Мне попалась на глаза махонькая заметочка в "Вечерке", набранная "нонпарелью": "Разврат епископа не получил проверки".
   Соседняя заметка в том же номере царапнула взгляд. Рубрика "Криминал". Семнадцатилетний Андрей Гавриленко повесился в николаевском казино, на ручке туалетной комнаты. Вера позвонила в казино - и перепуганная дирекция быстро переключила ее в прокуратуру. Андрей Гавриленко, который проходил свидетелем по "делу" епископа, был наркоманом, в последние месяцы почти не появлялся дома. Мать сказала, что Андрюша вдруг перестал таскать из дома вещи и несколько раз даже давал ей деньги. Пока не позвонили из казино...
   Владыка Сергий готовился отбыть в старый русский монастырь: многие говорили, "на покаяние". Артем объяснял мне, что это неверно - монах всегда "на покаянии", если уж на то пошло. И епископ сам просился туда уехать, а я, говорил Артем, очень хотел бы уехать с ним вместе, да только он не дозволил. Прощальную литургию назначили на ближайшее воскресенье.
   Во дворе Всесвятского храма собралось столько народу, что я опасливо вступала в толпу - вдруг затопчут? Петрушка важно сидел у меня на руках и озирался вокруг горделиво, как наследный принц.
   "Какого человека сожрали!" - сказал седенький старик, занявший место у входа в храм, а чуть дальше, в толпе, белела голова его точного двойника, эхом недавних дней призывавшего покарать владыку. Впрочем, того быстро угомонили.
   Артем рассказал мне, что вчера к владыке пришли с покаянием восемь батюшек-бунтарей, рыдали, просили прощения.
   "А он, конечно, прогнал их?" - замерев сердцем, спросила я.
   "А он, конечно, всех простил", - ответил Артем.
   Вера стояла довольно далеко от нас, я не сразу узнала преображенное платком лицо. Литургия пролетела, как быстрый утренний сон, и вот настало время для прощального слова.
   "Дорогие отцы, братья и сестры!
   Ныне обращаюсь к вам, возлюбленные мои, с последним словом наставления и прощания. Его Святейшеством Святейшим Патриархом и Священным Синодом удовлетворено мое прошение об определении меня на покой, которое я подал, руководствуясь словами священномученика Климента Римского: "Итак, кто из вас благороден, кто добродушен, кто исполнен любви, тот пусть скажет: если из-за меня мятеж, раздор и разделение, я отхожу, иду куда вам угодно, исполнив все, что велит народ, только бы стадо Христово было в мире с поставленными пресвитерами. Кто поступит таким образом, тот приобретет себе Великую славу у Господа, и всякое место примет его, ибо Господня земля и исполнения ее. Так поступали и будут поступать все провождающие похвальную Божественную жизнь"".
   Мне вспомнилось странное слово indulto, брошенное Зубовым, - так называют быка, отважно бившегося с матадором и потому сохранившего жизнь. Зубов так и не понял, что сам проиграл в битве - все эти люди сегодня плачут, и плачут они не по Зубову.
   Еще я смотрела на Веру с Артемом и думала, что мы в последний раз находимся вместе: Вера собралась в Москву, Артем мечтал уехать вслед за епископом. Каким странным стал тот долгий год, собравший нас в щепоть.
   Толпа шла теперь к архиерею за благословением - он щедро раздавал его и никуда не спешил.
   ГЛАВА 24. ИГРА
   Владыка Сергий встречался с преемником и оставил ему многострадальную кафедру. Веру терзал схожий сюжет - надо было найти себе хорошую замену. Она не могла уйти из отдела, оставив после себя руины, но я отказалась сразу: руководитель из меня получился бы просто отвратительный. Не говоря уже о том, что руководить было особенно некем.
   Свободная Вера выглядела растерянной, предстоящая московская жизнь пугала ее, а вовсе не радовала. В аэропорту я неумело шутила - лишь бы она прекратила озираться по сторонам. Ясно было - Артем не придет, они сами договорились об этом, вот только Вера все равно вертела головой, как филин.
   Петрушка в те дни начинал ходить, смешно раскачивался из стороны в сторону и падал через шаг. "Стиль "пьяная обезьяна"", - мрачно пошутила Вера, прежде чем скрыться в загончике для пассажиров.
   Артем должен был уехать следом за бывшей женой, правда, в другом направлении. Он не догадывался, что целых два года пройдет, прежде чем ему удастся распрощаться с Николаевском: город держал его крепче Веры.
   А мне в самом конце того лета пришло письмо - длинный конверт, заляпанный штемпелями и красно-синими рубцами авиапочты. Я вздрогнула, узнав эти крупные буквы, словно зубы хищного зверя, и кудрявые завитки прописных, и подпись, размашистую и многоногую - будто паук уселся в низу страницы:
   "Здравствуй, дорогая!
   Можешь поздравить - теперь я живу в стране людей, чья речь меня не раздражает, и редко ночую дважды в одних и тех же городах. Жаль, ты не сможешь мне ответить, но я уверен, что ты помнишь обо мне.
   Я вернусь быстрее, чем ты мечтаешь. Строить благоуханный новый мир я буду не в роскошной Италии, а в позаброшенной другими богами России, в нашем дурном Николаевске, который снится мне каждую ночь, где бы она не заставала меня - в Падове, в Орвието, в Бари...
   Дорогая, не дружи с попами и будешь близка к Богу. Я вовсе не горжусь тем, что повалил колосса на глиняных ногах, пусть даже он рухнул наземь с таким грохотом. Смотри иначе: личный счет для Господа Бога, чей пастырь не пожелал делиться секретами мастерства.
   Мы живем в удивительные времена. Вчера в одной из калифорнийских клиник произошло подлинное убийство нового времени. Ни выстрелов, ни капли крови к чему? Тихий взлом компьютерной системы, изменение схемы приема лекарств и пациент там, где должен быть, и наслаждается знанием секрета, который мучает меня ежечасно.
   Этот способ убийства, он нравится мне. Я всегда был поклонником тихой красоты, и пусть фанфары гремят в другом месте.
   Единственная вещь в мире, которая нравится мне в громкой версии, -прелюдия номер 20.
   Удивительные времена, дорогая. Информационные войны брезгуют грубой силой. Разум торжествует над оружием. Микеланджело спрятан подвесными потолками.
   Прощай, дорогая, однажды мы снова увидимся".
   Я думала о Зубове.
   Выбеленные стены траттории. Красно-белые клеточки льняной скатерти бесятся перед глазами, сбивая с мысли, и так же его сбивает улыбка, вымученная официанткой в ожидании чаевых. Антиной Николаевич хочет сдернуть скатерть со стола, чтобы вазочка разбилась в черепки, чтобы с лица официантки стерло наконец улыбку: так школьники стирают тряпкой мел с доски, и прохладные пальцы этих мальчиков долго пахнут мокрой пылью...
   Я думала о Зубове.
   В окно траттории виден большой кусок моря, оно щедро выкатывает высокие волны на песок. Дерзкие чубы пальм качаются на ветру. Столик накрыт на двоих, рядом - пустая тарелка с хитроумно заверченной ракушкой салфетки и перевернутый бокал. Зубову нравится думать, что загадочный собеседник пока не пришел, и он то и дело оглядывается на дверь. В ведерке для вина звенят мелкие ледышки, по стенкам бокала скатываются слезы.
   Я думала о Зубове.
   Я простила депутату тысячи ошибок, и одно большое предательство, и возвышенный стиль этого письма: он всегда тяготел к барокко.
   Я думала о Зубове.
   Я помнила каждый его жест, я закрывала глаза и видела, как он следит за светофором, дожидаясь зеленого сигнала. Я помнила его почерк. Я воровала его слова, присваивала их и брала напрокат интонации.
   Я думала о Зубове.
   В те годы я была не готова к такой любви, она свалилась на меня внезапно, как тяжелая болезнь. Я не знала, что с ней делать, - точно так можно вручить маленькой девочке бесценный бриллиант и ждать, как она им распорядится: вываляет в песочнице, обменяется с подружкой, зашвырнет в дальний угол?
   Я думала о Зубове.
   Я могла бы написать ему туда, в "красные клеточки", что буду любить его всегда - даже если он сделает операцию по изменению пола, потому что именно этот человек был создан Богом для меня.
   Я думала о Зубове...
   Хотела бы я сказать, будто мама забросила "Космею", а Тимурчика нашли живым, что же до мертвого мальчика... Был ли, как говорится, мальчик?
   Судья, что рассматривала дело о похищении мальчиков, оказалась родной сестрой "космейской" адептки. Дело она именно "рассматривала", не вчитываясь в детали и не придавая значения гибели мальчика Тимура и похищению мальчика Петра. "Родственники взяли детей на тренинги, - объясняла судья, - они должны были смотреть за ними, а не ответчица". Дело закрылось за отсутствием состава преступления, и даже Батыр ничего поделать не мог. Жанар на суде не было, Батыр запер ее в клинике пограничных состояний "Роща". Время кружилось вокруг, жонглируя событиями, как булавами.
   Мои первые молитвы родились из страха за Петрушку - тогда я спасалась, вглядываясь в лик Божьей Матери, и впервые чувствовала неслучайность этого слова - "лик", и прекрасную простоту этого образа - матери с малышом на руках. Византийские иконы ничем не напоминали земных мадонн Рафаэля и Мурильо... Я всегда любила религиозную живопись, но с легкостью находила различия в этих картинах: Мадонна держит Младенца за пяточку, или нежно привлекает к себе, или они смотрят друг на друга, а зритель на них, в умилении.
   Иконы не будили во мне умиления, но появлялись другие чувства.
   Отец Артемий не тянул меня в храм, как считала мама: я приводила Петрушку к причастию, всякий раз хотела завести разговор о себе и не смела... Следила из-под сдвинутого на глаза берета, как появляется пред алтарем золоченая чаша, как течет очередь причастников и как они сосредоточенно обнимают губами крошечную ложечку.
   Еще внимательнее я вглядывалась в лица причастившихся, когда они отходили от чаши: мне хотелось увидеть отражение новых чувств, но считывалась лишь радость от выполненного дела, и странное облегчение, и даже гордость. Впрочем, я могла ошибаться - в том мире действовали иные законы.
   Я приходила в храм и без сына. Неприученная ни образом жизни, ни профессией к долгому пребыванию на одном месте, я легко сживалась с квадратом пола и стояла несколько часов почти без движения. Я становилась продолжением этого квадрата, его одушевленной частью, но слова молитв не попадали в душу, всякий раз обходя ее по касательной. Запоминая облачение отца Артемия и трогательность, с которой он держал крест, я могла бы повторить за певчими любой музыкальный рисунок, но все остальное, все главное оставалось для меня игрой. Спектаклем. Чужим праздником.
   Повторяя отполированные временем слова молитв, я чувствовала, что играю. Кто знает, не играют ли другие?
   Разглядывая церковных старух, безошибочно следующих всем тонкостям ритуалов, я чувствовала себя нежеланной гостьей. И достоевская "семипудовая купчиха" на глазах превращалась в мой идеал.
   Каждый раз, открывая дверь в храм, я думала: этот лед никогда не сломается. Так и обледеневший медальон с фотографией не желал оттаивать под тяжестью горячей ладони: сестра смотрела на меня с могильного памятника через мелкую сетку замерзших снежинок.
   Однажды Артем пришел в редакцию, он был в рясе, и сотрудники смотрели на меня с ужасом. Ольга Альбертовна даже обронила булочку, несенную из буфета, и я увела Артема прочь.
   "Надо бы тебе причаститься", - сказал Артем, когда мы прошли пешком целый квартал.
   Я спросила, не мерзнет ли он, снова была зима, и мороз к вечеру совсем разошелся. Артем молчал, он ждал моего ответа, и вот тогда, глотая холодный воздух, я начала рассказывать о своих сомнениях. Больше всего я боялась убедиться в том, что жизнь в церкви - коллективная игра по заведенным правилам.
   "Игра?" - рассмеялся Артем.
   "Игра! - рассердилась я. - Если не будет чуда, зачем мне это причастие?"
   Я хотела истинных свидетельств - таких, как явление, к примеру, ангела... Молиться можно годами - но разве каждый, кто живет по церковным законам, хоть раз в жизни видел ангела?..
   Маленькому Петрушке причастие полагалось в качестве подарка, от меня потребовалась серьезная подготовка. Прикрывшись свеженьким сборником строк, мама кидала в меня слова: "Задурили голову попы, дальше некуда!"
   С первой своей исповеди я сбежала, но потом попросила о втором подходе - будто речь шла о спортивных состязаниях.
   Мы договорились, что я приду в храм поздно вечером, когда с Петрушкой останется милейшая Андреевна. В те времена у меня появилась младенческая привычка заглядывать незнакомым людям за пазуху - я хотела увидеть там крест. У Андреевны крест имелся, поэтому я была спокойна за Петрушку.
   Я выкладывала себя на тарелке мелкими кусочками, и призналась в самых жутких мыслях. Минувшие дни были переполнены грехами, как посуда после пира. Из храма я выползла обессиленная, будто вместе с отпущенными грехами ушла громадная часть прежней жизни.
   Теперь мне надо было учиться жить без нее - как без руки или ноги.
   ГЛАВА 25. СОПРИЧАСТИЕ
   В ночь накануне моего причастия морозы вдарили по городу с такой силой, что столбик термометра испуганно свалился на самое дно. Проснувшись от Петрушкиного гуканья, я почувствовала, что у меня мерзнут руки. В голове плодились разумные мысли оставаться дома до самого вечера. Я закрыла глаза, нежный и теплый сон немедленно закружил голову.
   Часы выдали укоризненный "бомм!", за окном медленно таяла темнота. Встать с постели казалось невозможным, но тут позвонили в дверь. Андреевна! Вчера я просила ее забрать Петрушку, боялась опоздать к началу службы. Крохотный усатый будильник показывал начало девятого, а ведь мне требовалось время на сборы и дорогу.
   С Петрушкой на руках нянька следила за моими перебежками по дому... Часы выдали новый "бомм!", и значит, я уже почти опоздала. Андреевна сказала мне:
   "В монастыре поближе будет".
   Правда - до монастыря пешком десять минут.
   Выскочив на улицу, задохнулась жгучим воздухом, но все равно вспомнила: я вовсе не делилась с Андреевной своими планами на это утро.
   ...Мороз лизал щеки, и клубилось варево машин, источая густой пар, капоты изукрашены моржовыми усами сосулек. Смертельный холод! Я бежала, задыхаясь до сердечного колотья, и остановилась не раньше, чем выросли надо мною зеленые купола...
   Под выбеленными воротами нанесло высоких сугробов, и мне вспомнилось, как в школе однажды отменили занятия из-за морозов. Явились только мы с Сашенькой - замотанные в платки до глаз. Вахтерша недовольно бурчала на отца, а он упрямо пытался всучить ей наши ранцы и мешки с насмерть задубевшей сменной обувью.
   ... А вдруг литургию отменяют в непогоду? Подойду к дверям храма, и он не откроется. Во мне очнулась утренняя усталость и зашептала сладким голосом, как замечательно будет вернуться домой, в теплую комнату, прижать к себе Петрушку и уснуть. С каким облегчением я встретила бы этот поворот в сюжете, как радостно покорилась бы ему... Скрюченными от холода пальцами толкнула дверь, но она легко подалась, и уже на пороге меня взял в плен горячий и сильный запах ладана.
   Храм был почти пустым, холода не отпугнули только двух бабулек, и теперь мы трое стояли в ряд, наблюдая неизменный ход литургии. Здешний священник и диакон не замечали малой явки - я сразу увидела, что они служат.
   Я крестилась и кланялась вместе с бабульками, сумка тянула плечо, ненавистная шуба тяжелела с каждой секундой. Машинально глянула на часы и удивилась - почти час прошел с моего несмелого прихода. В храме стало много больше народу: слышалось чужое дыхание, и новые голоса молились вместе с нами.
   Внешне все выглядело почти так же. Я не ослепла, не ушла в себя - я видела каждую черточку на полу и чувствовала, как съедает ноздри нафталиновый запах старушечьей одежды.
   И все же я менялась. Молитвы, прочитанные чужими голосами, вдруг начинали жизнь внутри меня. Они звучали не просачиваясь наружу - да я и не узнала бы свой голос, как не узнаешь его после долгого молчания. Мне не хотелось озвучивать свои мысли, но я слышала их ясно, как если бы они звучали на весь храм. И мне не хотелось, чтобы литургия оканчивалась.
   Я молилась и понимала, что нет в нашем Николаевске слов древнее и лучше, чем эти. В сотне храмов сейчас звучали эти слова: если убрать стены, общий зов перекроет промышленные песни заводов, скоростные арии машин. Я смотрела на прихожан и не понимала, где заканчиваюсь я, а где начинаются они. Двадцать лет назад, в прохладном, пропахшем кожистыми матами, зале ДК я точно так же не могла узнать свои руки в зеркале - среди других, балетно вывернутых ручек...
   Я была та же Глаша Ругаева, но я могла оказаться бабулькой, павшей на колени и выставившей кверху подошвы трогательных сизых валенок. Или мужчиной, бережно целующим икону. Или теткой в норковой "формовке", невпопад, но так старательно крестившейся. Я узнала в ней нашу соседку, бывшую вишнуитку тетю Любу.
   И моя несчастная голова не успевала за сердцем.
   Когда вынесли чашу и уже выстроились к ней причастники, скрестившие на груди руки, я услышала тонкий голос - он шептал на ухо:
   "Что ты здесь делаешь, Глаша? Все это - игра! Посмотри на того человека, видишь, он зевает! А та девица, тоже мне, причастница! У нее гадкая "простуда" на губе, а ты будешь после нее ложку облизывать? Иди домой!"
   Я не стала думать над этими словами, я видела: слева от меня никого не было. Никого видимого. Я просто скрестила руки и пошла в очередь. Теперь я не вглядывалась в лица причастников, я ожидала своего собственного чуда: думала, оно войдет в меня вместе с Телом и Кровью...
   Все произошло быстро - я назвала имя, и во рту поселился сладковато-терпкий вкус.
   Звонок Артема разбудил меня через шесть часов после причастия: в соседней комнате добрая Андреевна играла с Петрушкой. Артем думал, что я побоялась холода, и когда я створоженным голосом рассказала ему, что причастие состоялось, он обрадовался:
   "Отец Артемий, я чувствую себя обманутой..."
   "А чего ты ждала? Чудного виденья?"
   "Чуда, - упрямо сказала я. - Мне хотелось чуда, но я просто захотела спать. Правда, в первый раз в жизни я молилась по-настоящему, мне казалось, что границы между мной и людьми размыты, как будто мы все одна большая акварель. И еще мне перед самым причастием шептали в ухо, чтобы я уходила домой. Не в самом деле шептали, но я могу повторить все до последнего слова".