Яростно пыхтя, Пингвин с корнем открутил выродку левое кожаное ухо и швырнул его в хамски ухмылявшуюся физиономию зеркального шкафа: тщетно, рта саксонец не открывал!
А как отражал атаку за атакой!
Гений обороны!
Что рядом с ним героический Антверпен! Жалкий дилетант!
Замкнутый саксонец очень хорошо усвоил, что единственно настоящий тирлич-корень, способный принудить его оплот к капитуляции, – маленький стальной ключик и хранится он там, где господину императорскому лейб-медику его не найти и за сутки: ключик висит на голубой ленточке, а голубая ленточка – на шее Его превосходительства господина императорского лейб-медика.
Ломая руки, безбрючный Пингвин одиноко возвышался в центре своего необъятного острова; блуждая одичалым взором по комнате, он поглядывал то в сторону еще сулившего слабую надежду колокольчика, который безмятежно отдыхал на ночном столике, то вниз – на свою тощую икру с проволокой седых волос, едва прикрытую разорванной рубашкой.
Будь у него хоть какое-нибудь оружие, он бы немедленно капитулировал, сложив его на негостеприимную землю своего острова.
«Если бы я был женат! – по-стариковски всхлипывая, убивался он. – Все бы пошло по-другому! А теперь, всеми покинутый, я одиноко наблюдаю закат своей жизни. Даже мои вещи не любят меня! Ничего удивительного! Ведь ни одна любящая рука мне ничего не дарила; как же из этих вещей может исходить любовь!.. Все это я должен был покупать себе сам. Даже вас! – и он печально кивнул своим тигровым туфлям. – Именно такими безвкусными я заказал вас, пытаясь убедить себя, что это подарок. Думал этим привлечь в свою холостяцкую квартиру домашний уют. О Боже, как я заблуждался!»
Он грустно вспомнил одиноко проведенное Рождество, когда в каком-то угаре сентиментальности самому себе подарил эти тигровые туфли.
«О Боже, если бы у меня была по крайней мере преданная собака, как Брок у Эльзенвангера!»
Он почувствовал, что впадает в детство.
Попытался взять себя в руки, но ничего не вышло.
Как обычно в таких случаях, он стал называть себя «экселенц», однако на сей раз даже это не помогло…
«Да, да, тогда в «Зеленой лягушке» Зрцадло был совершенно прав: я – Пингвин и летать не умею.
Да и никогда, в сущности, не умел летать!»
Глава 8
А как отражал атаку за атакой!
Гений обороны!
Что рядом с ним героический Антверпен! Жалкий дилетант!
Замкнутый саксонец очень хорошо усвоил, что единственно настоящий тирлич-корень, способный принудить его оплот к капитуляции, – маленький стальной ключик и хранится он там, где господину императорскому лейб-медику его не найти и за сутки: ключик висит на голубой ленточке, а голубая ленточка – на шее Его превосходительства господина императорского лейб-медика.
Ломая руки, безбрючный Пингвин одиноко возвышался в центре своего необъятного острова; блуждая одичалым взором по комнате, он поглядывал то в сторону еще сулившего слабую надежду колокольчика, который безмятежно отдыхал на ночном столике, то вниз – на свою тощую икру с проволокой седых волос, едва прикрытую разорванной рубашкой.
Будь у него хоть какое-нибудь оружие, он бы немедленно капитулировал, сложив его на негостеприимную землю своего острова.
«Если бы я был женат! – по-стариковски всхлипывая, убивался он. – Все бы пошло по-другому! А теперь, всеми покинутый, я одиноко наблюдаю закат своей жизни. Даже мои вещи не любят меня! Ничего удивительного! Ведь ни одна любящая рука мне ничего не дарила; как же из этих вещей может исходить любовь!.. Все это я должен был покупать себе сам. Даже вас! – и он печально кивнул своим тигровым туфлям. – Именно такими безвкусными я заказал вас, пытаясь убедить себя, что это подарок. Думал этим привлечь в свою холостяцкую квартиру домашний уют. О Боже, как я заблуждался!»
Он грустно вспомнил одиноко проведенное Рождество, когда в каком-то угаре сентиментальности самому себе подарил эти тигровые туфли.
«О Боже, если бы у меня была по крайней мере преданная собака, как Брок у Эльзенвангера!»
Он почувствовал, что впадает в детство.
Попытался взять себя в руки, но ничего не вышло.
Как обычно в таких случаях, он стал называть себя «экселенц», однако на сей раз даже это не помогло…
«Да, да, тогда в «Зеленой лягушке» Зрцадло был совершенно прав: я – Пингвин и летать не умею.
Да и никогда, в сущности, не умел летать!»
Глава 8
ПУТЕШЕСТВИЕ В ПИСЕК
В дверь постучали, потом еще и еще раз, стучали громче и тише, но сказать «войдите» господин императорский лейб-медик уже не решался.
Он больше не желал поддаваться предательской надежде увидеть на пороге экономку со своими брюками.
Только не новое разочарование!
Чувство жалости к самому себе, равно присущее старикам и детям, окончательно скрутило его.
Однако соблазн был слишком велик. Пингвин долго крепился, но искушения не выдержал и буркнул:
– Войдите.
Увы – и на сей раз его надежды были обмануты.
Несмело подняв глаза, он увидел, как в дверной проем нерешительно просунулась голова… Богемской Лизы.
«Нет, это уже переходит всякие границы», – едва не рявкнул господин императорский лейб-медик, однако даже придать своему лицу выражение, подобающее «Его превосходительству», ему не удалось, не говоря уж об изречении столь невежливой фразы.
«Лизинка, ради Бога, поди отыщи мне брюки!» – охотнее всего взмолился бы он сейчас в полной беспомощности.
Старуха, заметив по его лицу, до какой степени он раскис, немного приободрилась.
– Извини, Тадеуш. Клянусь, меня никто не видел. Я бы никогда не пришла сюда, в Град, но мне необходимо с тобой поговорить. Прошу тебя, Тадеуш, выслушай меня. Только одну минуту. Это чрезвычайно важно, Тадеуш! Ты должен меня выслушать. Никто не придет. Никто не может прийти. Я два часа ожидала внизу, пока не убедилась, что в замке никого нет. А если б кто пришел, я бы скорее выбросилась из окна, чем опозорила тебя своим присутствием. – Все это она выпалила одним духом, почти задыхаясь от возбуждения.
Мгновение императорский лейб-медик колебался. В нем боролись сочувствие и ставший привычкой страх за доброе имя Флугбайлей, уже более тысячелетия сохранявших незапятнанной свою репутацию.
Наконец в нем восстала, как нечто почти инородное, какая-то независимая, самоуверенная гордость.
«Куда ни взгляни – слабоумные болваны, пьяные кутилы, неверные слуги, продувные трактирщики, сволочи вымогатели и мужеубийцы, так почему же я не могу по-христиански принять отверженную, которая на дне отчаяния и нищеты целует мой портрет, находя в этом хоть какую-то тень утешения!»
Улыбнувшись, он протянул руку Богемской Лизе:
– Садись, Лизинка! Устраивайся поудобней. Успокойся и не плачь. Ведь я рад! Действительно! От всего сердца! И вообще, теперь все будет по-иному. Я больше не могу видеть, как ты голодаешь и гибнешь в нужде. И какое мне дело до других!
– Флугбайль! Тадеуш, Тад… Тадеуш! – вскрикнула старуха и зажала уши. – Не говори так, Тадеуш! Не своди меня с ума. Безумие шествует по улицам. Средь бела дня. Оно уже охватило всех. Но не меня. Будем держаться вместе, Тадеуш! Сейчас мне необходимо сохранять ясный рассудок. Дело идет о жизни и смерти. Ты должен бежать! Сегодня. Сейчас же! – Она прислушалась к доносившимся с площади звукам. – Ты слышишь это? Они идут! Живо! Прячься! Слышишь барабанный бой? Вот! И снова! Жижка! Ян Жижка из Троцнова! Зрцадло! Дьявол! Он закололся. А они содрали с него кожу. У меня! В моей комнате! Он так хотел. И натянули на барабан. Это сделал дубильщик Гавлик. Он идет впереди и бьет в барабан. Разверзлись адские врата. Канавы снова наполнились кровью. Борживой – король. Отакар Борживой. – Простирая руки, она застыла, словно видела сквозь стены. – Они убьют тебя, Тадеуш. Дворянство уже бежало. Сегодня ночью. Неужели все тебя забыли? Они уничтожают все, имеющее отношение к дворянству. Я видела одного. Став не колени, он пил струившуюся в канаве кровь. Вот! Вот! Прибыли солдаты! Солда… – И она рухнула в беспамятстве.
Флугбайль поднял ее и уложил на ворох одежды. Ужас охватил его.
Старуха тут же пришла в себя:
– Барабан из человеческой кожи! Спрячься, Тадеуш, ты не должен погибнуть! Спрячься…
Он прикрыл ей ладонью рот:
– Тебе лучше сейчас помолчать, Лизинка! Слышишь! Делай, что я скажу. Ты же знаешь, я врач и лучше тебя разбираюсь, что к чему. Я принесу вина и чего-нибудь поесть. – Он огляделся. – Господи, мне бы только брюки! Это сейчас пройдет. У тебя в голове помутилось от голода, Лизинка!
Старуха вырвалась и, сжимая кулаки, заставила себя говорить как можно спокойнее:
– Нет, Тадеуш, это у тебя помутилось в голове. Я не сумасшедшая. Все сказанное мною – правда. До последнего слова. Конечно, они пока внизу, на Вальдштейн-ской площади; люди в страхе бросают из окон мебель, пытаясь преградить им путь. Кое-кто из преданных своим господам смельчаков оказывает сопротивление, строит баррикады; ими предводительствует Молла Осман, татарин принца Рогана. Но в любой момент Градчаны могут взлететь на воздух: бунтовщики все заминировали. Я это знаю от рабочих.
По старой профессиональной привычке он пощупал ее лоб.
«Она надела чистый платок, – отметил он про себя. – Бог мой, даже голову вымыла».
Поняв, что он все еще принимает ее слова за лихорадочный бред, она задумалась – во что бы то ни стало надо заставить его поверить ей.
– Способен ты хоть одну минуту выслушать меня серьезно, Тадеуш? Я сюда пришла, чтобы предупредить тебя. Ты должен сейчас же бежать! Каким угодно способом. Появление их здесь, наверху, на Градской площади, – вопрос лишь нескольких часов. Прежде всего они собираются разграбить сокровищницу и Собор. Ни единой секунды ты не можешь быть больше уверен, что останешься жив, понимаешь ты это?
– Ну успокойся, Лизинка, – твердил в полном смятении императорский лейб-медик. – Самое большее через час войска будут здесь. Что ты! В наше время такое сумасбродство? Ну хорошо, хорошо, я верю, может быть, там внизу – в «свете», в Праге – действительно все так плохо. Но здесь-то, наверху, где есть казармы?!
– Казармы? Да! Только пустые. Я тоже знаю, Тадеуш, что солдаты придут, но явятся они только завтра, если не послезавтра или даже на следующей неделе; и тогда будет слишком поздно. Я тебе еще раз повторяю, Тадеуш, поверь мне, Градчаны покоятся на динамите. Первая пулеметная очередь – и все взлетит на воздух.
– Ну хорошо. Пусть так. Но что же я должен делать? – простонал лейб-медик. – Ты же видишь, на мне даже брюк нет.
– Ну так надень их!
– Но я не могу найти ключ, – взвыл Пингвин, злобно глядя на саксонскую каналью, – а эта сволочь экономка как сквозь землю провалилась!
– Да ведь у тебя на шее болтается какой-то ключ – может быть, это он?
– Ключ? У меня? На шее? – схватившись за горло, залепетал господин императорский лейб-медик, потом испустил радостный вопль и с ловкостью кенгуру сиганул через жилетную гору.
Спустя несколько минут он, как дитя лучась от счастья, в сюртуке, брюках и сапогах восседал на вершине крахмальнорубашечного глетчера – vis-a-vis с Богемской Лизой, а между ними, на другом холме, где-то далеко внизу, вилась по направлению к печке цветная лента из галстуков.
Беспокойство вновь овладело старухой:
– Там кто-то идет. Разве ты не слышишь, Тадеуш?
– Это Ладислав, – равнодушно ответил Пингвин. Теперь, когда он снова обрел свои брюки, для него не существовало страха и нерешительности.
– Тогда я должна идти, Тадеуш. Что, если он нас увидит наедине! Тадеуш, ради Бога, не откладывай. Смерть у порога. Я… я хочу тебе еще… – и, достав из кармана какой-то бумажный пакетик, она снова быстро спрятала его, – нет, я, я не могу. – Слезы вдруг хлынули у нее из глаз. Она бросилась было к окну.
Но господин императорский лейб-медик нежно усадил ее на холм.
– Нет, Лизинка, так просто ты от меня не уйдешь. Не хнычь и не брыкайся, теперь я буду говорить.
– Но ведь каждую секунду может войти Ладислав, да и… ты должен бежать. Должен! Динамит…
– Спокойствие, Лизинка! Во-первых, пусть для тебя будет совершенно безразлично, войдет сюда этот болван Ладислав или нет; а во-вторых, динамит не взорвется. Подумаешь – динамит! С ума сойти можно. И вообще, динамит – это глупая пражская брехня. Самое важное: ты пришла меня спасти. Не так ли? Разве это не ты сказала: «Они все тебя забыли, и никто о тебе не позаботился»? Неужели ты меня принимаешь за такого подлеца, который стал бы стыдиться тебя, единственной, кто обо мне вспомнил? Нам необходимо сейчас как следует поразмыслить о нашей дальнейшей жизни. Ты знаешь, я даже подумал… – освободившись от ночной рубашки, господин императорский лейб-медик немедленно впал в болтливость, не замечая, как посерело, став пепельным, лицо Богемской Лизы, как, дрожа всем телом, судорожно хватала она ртом воздух, – я даже подумал, что съезжу для начала в Карлсбад, а тебя на это время отправлю куда-нибудь на отдых в деревню. В деньгах ты, разумеется, нуждаться не будешь. Можешь не беспокоиться, Лизинка! Ну, а потом мы с тобой осядем в Дейтомышле… нет, нет, Лейтомышль – это ведь по ту сторону Мольдау! – Он вовремя сообразил, что на пути в Лейтомышль моста не Линовать, и срочно мобилизовал свои скудные географические познания. – Но, может, в Писеке? Я слышал, в Писеке очень спокойно. Да, да, Писек – это самое верное… – И, чтобы его слова не были поняты ею как намек на будущий медовый месяц, он поспешно уточнил: – Я, конечно, имею под этим в виду, что нас там никто не знает. Ты будешь вести мое хозяйство и – и следить за моими брюками. Н-да. Ты не думай, я очень непритязателен: утром кофе с двумя булочками, ближе к полудню гуляш с тремя солеными палочками – я люблю их макать в соус, ну а в полдень, если осень, – сливовые клецки… Ради Бога! Лизинка! Что с тобой? Пресвятая Дева…
С каким-то клокочущим звуком старуха бросились в галстучную расщелину и, лежа у него в ногах, хотела поцеловать его сапог.
Напрасно он старался ее поднять:
– Лизинка, ну вставай же, не устраивай сцен. Что же будет даль… – от волнения у него пропал голос.
– Позволь мне… позволь мне лежать здесь, Таде-уш, – всхлипнула старуха. – Прошу тебя, не смотри на меня, н-не пачкай своих… глаз…
– Лиз… – задохнулся императорский лейб-медик, не в силах произнести ее имя; он энергично откашлялся кряхтя и гортанно каркая, как ворон.
Ему вспомнилось одно место из Библии, однако он постеснялся его цитировать, опасаясь показаться слишком патетичным.
Да кроме того, он его точно не помнил.
– …и лишиться славы, – не очень уверенно вырвалось у него наконец.
Прошло довольно много времени, прежде чем Богемская Лиза справилась с собой.
А когда она встала, ее было не узнать.
Внутренне он опасался – тихонько, про себя как все старики, имеющие в таких вещах опыт всей своей долгой жизни, – что за подобным излиянием чувств должно последовать нудное трезвое похмелье, но, к его изумлению, этого не случилось.
Та, что сейчас стояла перед ним, положив руки ему на плечи, ни в коей мере не была старой ужасной Лизой, но и юной, той, которую, как ему казалось, он когда-то знал, она тоже не была.
Ни единым словом более не благодарила она униженно за сделанное предложение, сцен тоже не устраивала.
Ладислав постучал, вошел, остановился, ошарашенный, на пороге и снова неуверенно удалился – она даже не взглянула в его сторону.
– Тадеуш, мой любимый старый Тадеуш, лишь теперь я понимаю, почему меня так тянуло сюда. Да, конечно, я хотела тебя предостеречь и просить, пока не поздно, скрыться. Но это не все. Я хотела рассказать, как все случилось. Как-то на днях вечером твой портрет – ты знаешь, тот дагерротип на комоде – выпал у меня из рук и разбился. Я была так несчастна – собиралась умереть. Не надо смеяться, ведь ты знаешь, это единственное, что я имела от тебя на память! В отчаянии я бросилась в комнату Зрцадло, чтобы он мне помог, он… он тогда еще был жив. – Она вздрогнула при воспоминании о чудовищном конце актера.
– Помочь? Каким образом? – спросил императорский лейб-медик. – И Зрцадло бы тебе помог?
– Я не могу сейчас этого объяснить, Тадеуш. Это длинная-длинная история. Я могла бы сказать: «Как-нибудь в другой раз», но слишком хорошо знаю, что мы с тобой больше никогда не увидимся – по крайней мере не… – ее лицо внезапно озарилось, словно возвращалась очаровательная красота ее юности, – нет, не хочу этого говорить; ты мог бы подумать: молодая потаскуха – старая ханжа.
– Все же Зрцадло был твой… твой друг? Пойми меня правильно, Лизинка; я имею в виду…
Богемская Лиза усмехнулась:
– Знаю, что ты имеешь в виду. Понять тебя неправильно, Тадеуш, я уже не могу! Друг? Он был мне больше, чем друг. Иногда мне казалось, словно сам дьявол, сочувствуя мне в горе, входил в тело актера, чтобы облегчить мои муки. Я повторяю, Зрцадло был мне больше, чем друг, – он был для меня волшебным зеркалом, в котором, стоило мне захотеть, ты вставал передо мною. Совершенно таким, как прежде. С тем же голосом, с тем же лицом. Как ему удавалось? Этого я никогда не понимала. Да, конечно чуда не объяснишь.
«Она так горячо меня любила, что даже мой образ являлся ей», – глубоко тронутый, пробормотал про себя Флугбайль.
– Кем в действительности был Зрцадло, я так и не узнала. Однажды я нашла его сидящим под моим окном – у Оленьего рва. Вот и все, что я о нем знаю… Но не буду отвлекаться! Итак, в отчаянии я бросилась к Зрцадло. В комнате было уже совсем темно, и он, словно ожидая меня, стоял у стены. Так мне показалось, ведь его фигура была едва различима. Я позвала его твоим именем, но, Тадеуш, клянусь тебе, вместо тебя возник другой, никогда раньше я его не видела. Это был уже не человек – голый, только набедренная повязка, узкий в плечах, а на голове что-то высокое, черное, мерцающее во мраке.
– Странно, странно, сегодня ночью мне снилось такое же существо, – господин императорский лейб-медик задумчиво потер лоб. – Он с тобой разговаривал? Что он говорил?
– Он сказал то, что я только сейчас начинаю понимать. Он сказал: радуйся, что портрет разбит! Разве не желала ты, чтобы он разбился? Я исполнил твое желание, почему же ты плачешь? Это был мертвый портрет. Не печалься… И еще он говорил о портрете в душе, который нельзя разбить, и о краях вечной юности, но я этого не понимала, только в полном отчаянии продолжала кричать: верни мне портрет моего любимого!
– И поэтому он тебя ко мне…
– Да, поэтому он привел меня к тебе. Не смотри на меня сейчас, Тадеуш: мне будет больно, если я прочту сомненье в твоих глазах! Как глупо, что я, старая баба, отброс общества, говорю это, но все-таки слушай: я… я всю жизнь любила тебя, Тадеуш. Тебя – и позже твой портрет; но он ничего не давал моей любви. Он не отвечал на мою любовь – я имею в виду по-настоящему, всем сердцем. Ты понимаешь? Он был всегда немой и мертвый. А мне так хотелось верить, что я хоть что-то значу для тебя, но я не могла. Чувствовала, что буду лгать, если попытаюсь себя уверить в этом.
Но я была бы так счастлива, если б хоть один-единственный раз могла в это поверить…
Ты даже представить не можешь, как я тебя любила. Только тебя одного. Только тебя. С первой же минуты…
И тогда не стало для меня покоя ни днем ни ночью, и я хотела идти к тебе и просить у тебя новый дагерротип. Но всякий раз поворачивала назад. Я бы не пережила твое «нет». Я ведь видела, как ты хотел забрать даже тот первый – тебе было стыдно видеть его на моем комоде. Но наконец я все же решилась и…
– Лизинка, у меня – клянусь душой и Богом, – у меня нет другого дагерротипа! С тех пор я больше не фотографировался, – с жаром заверил ее Пингвин, – но как только мы прибудем в Писек, я тебе обещаю…
Богемская Лиза покачала головой:
– Такого прекрасного портрета, Тадеуш, как ты мне только что подарил, ты уже подарить не сможешь. Он будет всегда со мной и больше не разобьется… Ну, а теперь прощай, Тадеуш!
– Лизель, что это тебе пришло в голову? Лизинка! – засуетился Пингвин и схватил ее за руку. – Теперь, когда мы наконец нашли друг друга, ты хочешь оставить меня одного?!
Но старуха была уже в дверях; она обернулась и, улыбнувшись сквозь слезы, лишь махнула на прощанье рукой.
– Лизинка, ради Бога, выслушай меня! Сильнейший взрыв потряс воздух. Окна задребезжали.
Дверь сейчас же распахнулась, и в комнату ворвался бледный Ладислав.
– Экселенц, они уже на замковой лестнице! Весь город взлетел на воздух!
– Мою шляпу! Мою… мою шпагу! – рявкнул императорский лейб-медик. – Мою шпагу! – И он вдруг выпрямился во весь свой гигантский рост; сверкающие глаза и узкие сжатые губы придали его лицу выражение такой дикой решимости, что слуга невольно попятился. – Подать шпагу! Ты что, не понимаешь?! Я покажу этим собакам, что значит штурмовать королевский Град. Прочь!
Ладислав, раскинув руки, встал в дверях:
– Экселенц, не ходите!
– Что это значит! Прочь, говорю я! – вскипел лейб-медик.
– Хотите – убивайте, а я вас не пущу! – Слуга, белый, как стенная известка, не двигался с места.
– Парень, да ты никак с ума спятил! Ты тоже из этой шайки! Мою шпагу!
– Какая шпага? Нет у экселенца никакой шпаги. Зря вы это. Там верная смерть! Храбрость хороша, да вот толку от нее сейчас никакого. Лучше я вас потом проведу дворами к архиепископскому дворцу. В сумерки оттуда легко ускользнуть. Ворота я запер. Они тяжелые, дубовые. Не скоро собаки сюда доберутся. Зачем же на верную смерть идти? Не допущу!
Господин императорский лейб-медик пришел в себя.
Огляделся:
– Где Лиза?
– Сбегла ваша Лиза.
– Она мне нужна. Куда она побежала?
– А кто ее знает!
Императорский лейб-медик застонал – стал вдруг снова совершенно беспомощным.
– Сначала, экселенц, следует привести себя в порядок, – успокаивал его слуга. – Ну вот, видите, вы и галстук-то еще не повязали. Только без спешки! Тише едешь – дальше будешь. До вечера я уж вас как-нибудь в доме спрячу, пока страсти не утихнут. А сам тем временем попробую раздобыть дрожки. С Венцелем мы вроде бы сговорились. Как стемнеет, он с Карличеком должен ждать у Страговских ворот. Там спокойно. Туда никто не сунется. Ну а теперь быстренько пристегните сзади воротничок, чтобы не задирался… Готово.
Ждите здесь, экселенц, и никуда не выходите. Я все обмозговал, беспокоиться вам больше не о чем. Я тут пока приберу. Меня они не тронут. Да им со мной и не совладать. А потом – я сам богемец!
И прежде, чем императорский лейб-медик успел возразить, Ладислав вышел и запер за собой дверь.
Невыносимо медленно, свинцовой поступью тянулись для Пингвина часы ожидания.
Самые разные настроения, сменяя друг друга, овладевали им: от вспышек гнева, когда он принимался яростно барабанить в запертую дверь и звать Ладислава, до усталого тупого безразличия.
В какой-то момент, ненадолго успокоившись, он ощутил вдруг сильнейший голод и разыскал в кладовке спрятанную салями; глубочайшая подавленность, вызванная потерей друга Эльзенвангера, немедленно сменилась почти юношеской верой в сиявшую из Писека новую жизнь. К сожалению, не надолго.
Спустя всего несколько минут он уже понимал, сколь глупы эти надежды, как и все воздушные замки, воздвигаемые в состоянии эйфории.
Он почувствовал какое-то скрытое удовлетворение о того, что Богемская Лиза не приняла места экономки, однако минутой позже ему стало до глубины души стыдно прошло так мало времени, а те слова сочувствия, которые шли от самого сердца, уже кажутся ему пустой детской восторженностью – какая-то студенческая чехарда, и о даже не покраснел при этом,
«Вместо того чтобы дорожить тем своим образом который она так преданно хранит, я его сам же втаптываю в грязь. Пингвин? Я? Да будь это так, можно было бы радоваться. Я самая обыкновенная свинья!»
Малоутешительное зрелище царящего кругом дикого бедлама повергло его в еще большую меланхолию.
Однако даже сладкая скорбь по поводу своей несчастной судьбы вскоре улетучилась – он вспомнил внезапно озарившееся лицо старухи, и его охватило какое-то идущее изнутри ликование при мысли о грядущих чудесных деньках в Карлсбаде и потом – в Писеке…
– Время от времени снаружи накатывался какой-то неистовый охотничий рев, а когда волна бунтовщиков раз бивалась о подножие Града, стихал до полной тишины Он не обращал внимания на шум и сумятицу криков с детства все, связанное с плебсом, было для него презренно, безразлично, ничтожно.
«Прежде всего необходимо побриться, – сказал он себе, – все остальное уладится само собой. Не могу же отправиться в путешествие с такой щетиной!»
При слове «путешествие» его что-то тихонько толкнуло. Словно на секунду чья-то темная рука легла на сердце.
И он в глубине души почувствовал, что это будет его последнее путешествие, однако предчувствие освежающего бритья и спокойной, неторопливой уборки комнаты заставило это мрачное предчувствие бесследно исчезнуть.
Да, Вальпургиева ночь жизни вскоре отступит перед сияющим утром, а неопределенная и тем не менее радостно трепещущая уверенность в том. что он не оставит на земле ничего для себя постыдного, наполнила его душу необыкновенным весельем.
Он сразу ощутил себя настоящим «превосходительством». С мучительной тщательностью побрился, вымылся, подстриг и отполировал ногти, все брюки аккуратно сложил по складке и повесил в шкаф, рядом на вешалки – сюртуки и жилеты, воротнички легли идеально симметричным кругом, а пестрые вымпелы галстуков повисли на дверце шкафа в прощальном салюте.
Скатал каучуковую ванну, использованную воду вылил в туалетное ведро; каждый сапог аккуратно натянул на свою колодку.
Пустые чемоданы были сложены пирамидой и придвинуты к стене…
Самой последней он сурово, но без упреков захлопнул «белокурую бестию», а дабы она уже никогда не смела восставать против своего господина, повязал ее саксонскую морду голубой ленточкой со стальным ключиком.
Над выбором костюма он не задумывался; всему свое время.
Парадный мундир, не надевавшийся уже многие годы, висел в оклеенном обоями стенном шкафу, рядом – шпага и бархатная треуголка.
Степенно, с подобающим достоинством он стал облачаться в свою униформу: черные панталоны с золотыми лампасами, блестящие лаковые сапоги, золотом отороченный сюртук с подшитыми сзади фалдами, под жилет – узкое кружевное жабо. Препоясался шпагой с перламутровым эфесом и продел голову в петлю с висящим на ней черепаховым лорнетом.
Ночную рубашку спрятал в постель и разгладил на покрывале последние складки.
Потом, за письменным столом, он исполнил просьбу барона Эльзенвангера: снабдил пожелтевший пустой конверт необходимой пометкой. И наконец, извлекши из выдвижного ящика свое сразу по исполнении совершеннолетия составленное завещание, дописал в конце:
«В случае моей смерти все мое состояние в ценных бумагах, а также прочее движимое и недвижимое имущество принадлежит девице Лизе Коссут, Градчаны, переулок Новый свет, № 7, первый этаж, или, если она умрет прежде меня, моему слуге господину Ладиславу Подрузеку.
Экономке завещаю мои брюки – те, что висят на люстре.
Все расходы на мое погребение, согласно императорскому указу §13, ложатся на императорско-королевский фонд.
Относительно места погребения никаких особых пожеланий не имею; хотя, если бы фонд одобрил соответствующие затраты, мне было бы приятно покоиться где-нибудь на кладбище в Писеке; и здесь я особенно настаиваю на одном пункте: мои земные останки ни в коем случае не должны перевозиться по железной дороге или же с помощью иных подобных транспортных средств, а главное: мое тело не должно быть захоронено внизу, в Праге или в каком-нибудь другом, по ту сторону реки расположенном месте».
Он больше не желал поддаваться предательской надежде увидеть на пороге экономку со своими брюками.
Только не новое разочарование!
Чувство жалости к самому себе, равно присущее старикам и детям, окончательно скрутило его.
Однако соблазн был слишком велик. Пингвин долго крепился, но искушения не выдержал и буркнул:
– Войдите.
Увы – и на сей раз его надежды были обмануты.
Несмело подняв глаза, он увидел, как в дверной проем нерешительно просунулась голова… Богемской Лизы.
«Нет, это уже переходит всякие границы», – едва не рявкнул господин императорский лейб-медик, однако даже придать своему лицу выражение, подобающее «Его превосходительству», ему не удалось, не говоря уж об изречении столь невежливой фразы.
«Лизинка, ради Бога, поди отыщи мне брюки!» – охотнее всего взмолился бы он сейчас в полной беспомощности.
Старуха, заметив по его лицу, до какой степени он раскис, немного приободрилась.
– Извини, Тадеуш. Клянусь, меня никто не видел. Я бы никогда не пришла сюда, в Град, но мне необходимо с тобой поговорить. Прошу тебя, Тадеуш, выслушай меня. Только одну минуту. Это чрезвычайно важно, Тадеуш! Ты должен меня выслушать. Никто не придет. Никто не может прийти. Я два часа ожидала внизу, пока не убедилась, что в замке никого нет. А если б кто пришел, я бы скорее выбросилась из окна, чем опозорила тебя своим присутствием. – Все это она выпалила одним духом, почти задыхаясь от возбуждения.
Мгновение императорский лейб-медик колебался. В нем боролись сочувствие и ставший привычкой страх за доброе имя Флугбайлей, уже более тысячелетия сохранявших незапятнанной свою репутацию.
Наконец в нем восстала, как нечто почти инородное, какая-то независимая, самоуверенная гордость.
«Куда ни взгляни – слабоумные болваны, пьяные кутилы, неверные слуги, продувные трактирщики, сволочи вымогатели и мужеубийцы, так почему же я не могу по-христиански принять отверженную, которая на дне отчаяния и нищеты целует мой портрет, находя в этом хоть какую-то тень утешения!»
Улыбнувшись, он протянул руку Богемской Лизе:
– Садись, Лизинка! Устраивайся поудобней. Успокойся и не плачь. Ведь я рад! Действительно! От всего сердца! И вообще, теперь все будет по-иному. Я больше не могу видеть, как ты голодаешь и гибнешь в нужде. И какое мне дело до других!
– Флугбайль! Тадеуш, Тад… Тадеуш! – вскрикнула старуха и зажала уши. – Не говори так, Тадеуш! Не своди меня с ума. Безумие шествует по улицам. Средь бела дня. Оно уже охватило всех. Но не меня. Будем держаться вместе, Тадеуш! Сейчас мне необходимо сохранять ясный рассудок. Дело идет о жизни и смерти. Ты должен бежать! Сегодня. Сейчас же! – Она прислушалась к доносившимся с площади звукам. – Ты слышишь это? Они идут! Живо! Прячься! Слышишь барабанный бой? Вот! И снова! Жижка! Ян Жижка из Троцнова! Зрцадло! Дьявол! Он закололся. А они содрали с него кожу. У меня! В моей комнате! Он так хотел. И натянули на барабан. Это сделал дубильщик Гавлик. Он идет впереди и бьет в барабан. Разверзлись адские врата. Канавы снова наполнились кровью. Борживой – король. Отакар Борживой. – Простирая руки, она застыла, словно видела сквозь стены. – Они убьют тебя, Тадеуш. Дворянство уже бежало. Сегодня ночью. Неужели все тебя забыли? Они уничтожают все, имеющее отношение к дворянству. Я видела одного. Став не колени, он пил струившуюся в канаве кровь. Вот! Вот! Прибыли солдаты! Солда… – И она рухнула в беспамятстве.
Флугбайль поднял ее и уложил на ворох одежды. Ужас охватил его.
Старуха тут же пришла в себя:
– Барабан из человеческой кожи! Спрячься, Тадеуш, ты не должен погибнуть! Спрячься…
Он прикрыл ей ладонью рот:
– Тебе лучше сейчас помолчать, Лизинка! Слышишь! Делай, что я скажу. Ты же знаешь, я врач и лучше тебя разбираюсь, что к чему. Я принесу вина и чего-нибудь поесть. – Он огляделся. – Господи, мне бы только брюки! Это сейчас пройдет. У тебя в голове помутилось от голода, Лизинка!
Старуха вырвалась и, сжимая кулаки, заставила себя говорить как можно спокойнее:
– Нет, Тадеуш, это у тебя помутилось в голове. Я не сумасшедшая. Все сказанное мною – правда. До последнего слова. Конечно, они пока внизу, на Вальдштейн-ской площади; люди в страхе бросают из окон мебель, пытаясь преградить им путь. Кое-кто из преданных своим господам смельчаков оказывает сопротивление, строит баррикады; ими предводительствует Молла Осман, татарин принца Рогана. Но в любой момент Градчаны могут взлететь на воздух: бунтовщики все заминировали. Я это знаю от рабочих.
По старой профессиональной привычке он пощупал ее лоб.
«Она надела чистый платок, – отметил он про себя. – Бог мой, даже голову вымыла».
Поняв, что он все еще принимает ее слова за лихорадочный бред, она задумалась – во что бы то ни стало надо заставить его поверить ей.
– Способен ты хоть одну минуту выслушать меня серьезно, Тадеуш? Я сюда пришла, чтобы предупредить тебя. Ты должен сейчас же бежать! Каким угодно способом. Появление их здесь, наверху, на Градской площади, – вопрос лишь нескольких часов. Прежде всего они собираются разграбить сокровищницу и Собор. Ни единой секунды ты не можешь быть больше уверен, что останешься жив, понимаешь ты это?
– Ну успокойся, Лизинка, – твердил в полном смятении императорский лейб-медик. – Самое большее через час войска будут здесь. Что ты! В наше время такое сумасбродство? Ну хорошо, хорошо, я верю, может быть, там внизу – в «свете», в Праге – действительно все так плохо. Но здесь-то, наверху, где есть казармы?!
– Казармы? Да! Только пустые. Я тоже знаю, Тадеуш, что солдаты придут, но явятся они только завтра, если не послезавтра или даже на следующей неделе; и тогда будет слишком поздно. Я тебе еще раз повторяю, Тадеуш, поверь мне, Градчаны покоятся на динамите. Первая пулеметная очередь – и все взлетит на воздух.
– Ну хорошо. Пусть так. Но что же я должен делать? – простонал лейб-медик. – Ты же видишь, на мне даже брюк нет.
– Ну так надень их!
– Но я не могу найти ключ, – взвыл Пингвин, злобно глядя на саксонскую каналью, – а эта сволочь экономка как сквозь землю провалилась!
– Да ведь у тебя на шее болтается какой-то ключ – может быть, это он?
– Ключ? У меня? На шее? – схватившись за горло, залепетал господин императорский лейб-медик, потом испустил радостный вопль и с ловкостью кенгуру сиганул через жилетную гору.
Спустя несколько минут он, как дитя лучась от счастья, в сюртуке, брюках и сапогах восседал на вершине крахмальнорубашечного глетчера – vis-a-vis с Богемской Лизой, а между ними, на другом холме, где-то далеко внизу, вилась по направлению к печке цветная лента из галстуков.
Беспокойство вновь овладело старухой:
– Там кто-то идет. Разве ты не слышишь, Тадеуш?
– Это Ладислав, – равнодушно ответил Пингвин. Теперь, когда он снова обрел свои брюки, для него не существовало страха и нерешительности.
– Тогда я должна идти, Тадеуш. Что, если он нас увидит наедине! Тадеуш, ради Бога, не откладывай. Смерть у порога. Я… я хочу тебе еще… – и, достав из кармана какой-то бумажный пакетик, она снова быстро спрятала его, – нет, я, я не могу. – Слезы вдруг хлынули у нее из глаз. Она бросилась было к окну.
Но господин императорский лейб-медик нежно усадил ее на холм.
– Нет, Лизинка, так просто ты от меня не уйдешь. Не хнычь и не брыкайся, теперь я буду говорить.
– Но ведь каждую секунду может войти Ладислав, да и… ты должен бежать. Должен! Динамит…
– Спокойствие, Лизинка! Во-первых, пусть для тебя будет совершенно безразлично, войдет сюда этот болван Ладислав или нет; а во-вторых, динамит не взорвется. Подумаешь – динамит! С ума сойти можно. И вообще, динамит – это глупая пражская брехня. Самое важное: ты пришла меня спасти. Не так ли? Разве это не ты сказала: «Они все тебя забыли, и никто о тебе не позаботился»? Неужели ты меня принимаешь за такого подлеца, который стал бы стыдиться тебя, единственной, кто обо мне вспомнил? Нам необходимо сейчас как следует поразмыслить о нашей дальнейшей жизни. Ты знаешь, я даже подумал… – освободившись от ночной рубашки, господин императорский лейб-медик немедленно впал в болтливость, не замечая, как посерело, став пепельным, лицо Богемской Лизы, как, дрожа всем телом, судорожно хватала она ртом воздух, – я даже подумал, что съезжу для начала в Карлсбад, а тебя на это время отправлю куда-нибудь на отдых в деревню. В деньгах ты, разумеется, нуждаться не будешь. Можешь не беспокоиться, Лизинка! Ну, а потом мы с тобой осядем в Дейтомышле… нет, нет, Лейтомышль – это ведь по ту сторону Мольдау! – Он вовремя сообразил, что на пути в Лейтомышль моста не Линовать, и срочно мобилизовал свои скудные географические познания. – Но, может, в Писеке? Я слышал, в Писеке очень спокойно. Да, да, Писек – это самое верное… – И, чтобы его слова не были поняты ею как намек на будущий медовый месяц, он поспешно уточнил: – Я, конечно, имею под этим в виду, что нас там никто не знает. Ты будешь вести мое хозяйство и – и следить за моими брюками. Н-да. Ты не думай, я очень непритязателен: утром кофе с двумя булочками, ближе к полудню гуляш с тремя солеными палочками – я люблю их макать в соус, ну а в полдень, если осень, – сливовые клецки… Ради Бога! Лизинка! Что с тобой? Пресвятая Дева…
С каким-то клокочущим звуком старуха бросились в галстучную расщелину и, лежа у него в ногах, хотела поцеловать его сапог.
Напрасно он старался ее поднять:
– Лизинка, ну вставай же, не устраивай сцен. Что же будет даль… – от волнения у него пропал голос.
– Позволь мне… позволь мне лежать здесь, Таде-уш, – всхлипнула старуха. – Прошу тебя, не смотри на меня, н-не пачкай своих… глаз…
– Лиз… – задохнулся императорский лейб-медик, не в силах произнести ее имя; он энергично откашлялся кряхтя и гортанно каркая, как ворон.
Ему вспомнилось одно место из Библии, однако он постеснялся его цитировать, опасаясь показаться слишком патетичным.
Да кроме того, он его точно не помнил.
– …и лишиться славы, – не очень уверенно вырвалось у него наконец.
Прошло довольно много времени, прежде чем Богемская Лиза справилась с собой.
А когда она встала, ее было не узнать.
Внутренне он опасался – тихонько, про себя как все старики, имеющие в таких вещах опыт всей своей долгой жизни, – что за подобным излиянием чувств должно последовать нудное трезвое похмелье, но, к его изумлению, этого не случилось.
Та, что сейчас стояла перед ним, положив руки ему на плечи, ни в коей мере не была старой ужасной Лизой, но и юной, той, которую, как ему казалось, он когда-то знал, она тоже не была.
Ни единым словом более не благодарила она униженно за сделанное предложение, сцен тоже не устраивала.
Ладислав постучал, вошел, остановился, ошарашенный, на пороге и снова неуверенно удалился – она даже не взглянула в его сторону.
– Тадеуш, мой любимый старый Тадеуш, лишь теперь я понимаю, почему меня так тянуло сюда. Да, конечно, я хотела тебя предостеречь и просить, пока не поздно, скрыться. Но это не все. Я хотела рассказать, как все случилось. Как-то на днях вечером твой портрет – ты знаешь, тот дагерротип на комоде – выпал у меня из рук и разбился. Я была так несчастна – собиралась умереть. Не надо смеяться, ведь ты знаешь, это единственное, что я имела от тебя на память! В отчаянии я бросилась в комнату Зрцадло, чтобы он мне помог, он… он тогда еще был жив. – Она вздрогнула при воспоминании о чудовищном конце актера.
– Помочь? Каким образом? – спросил императорский лейб-медик. – И Зрцадло бы тебе помог?
– Я не могу сейчас этого объяснить, Тадеуш. Это длинная-длинная история. Я могла бы сказать: «Как-нибудь в другой раз», но слишком хорошо знаю, что мы с тобой больше никогда не увидимся – по крайней мере не… – ее лицо внезапно озарилось, словно возвращалась очаровательная красота ее юности, – нет, не хочу этого говорить; ты мог бы подумать: молодая потаскуха – старая ханжа.
– Все же Зрцадло был твой… твой друг? Пойми меня правильно, Лизинка; я имею в виду…
Богемская Лиза усмехнулась:
– Знаю, что ты имеешь в виду. Понять тебя неправильно, Тадеуш, я уже не могу! Друг? Он был мне больше, чем друг. Иногда мне казалось, словно сам дьявол, сочувствуя мне в горе, входил в тело актера, чтобы облегчить мои муки. Я повторяю, Зрцадло был мне больше, чем друг, – он был для меня волшебным зеркалом, в котором, стоило мне захотеть, ты вставал передо мною. Совершенно таким, как прежде. С тем же голосом, с тем же лицом. Как ему удавалось? Этого я никогда не понимала. Да, конечно чуда не объяснишь.
«Она так горячо меня любила, что даже мой образ являлся ей», – глубоко тронутый, пробормотал про себя Флугбайль.
– Кем в действительности был Зрцадло, я так и не узнала. Однажды я нашла его сидящим под моим окном – у Оленьего рва. Вот и все, что я о нем знаю… Но не буду отвлекаться! Итак, в отчаянии я бросилась к Зрцадло. В комнате было уже совсем темно, и он, словно ожидая меня, стоял у стены. Так мне показалось, ведь его фигура была едва различима. Я позвала его твоим именем, но, Тадеуш, клянусь тебе, вместо тебя возник другой, никогда раньше я его не видела. Это был уже не человек – голый, только набедренная повязка, узкий в плечах, а на голове что-то высокое, черное, мерцающее во мраке.
– Странно, странно, сегодня ночью мне снилось такое же существо, – господин императорский лейб-медик задумчиво потер лоб. – Он с тобой разговаривал? Что он говорил?
– Он сказал то, что я только сейчас начинаю понимать. Он сказал: радуйся, что портрет разбит! Разве не желала ты, чтобы он разбился? Я исполнил твое желание, почему же ты плачешь? Это был мертвый портрет. Не печалься… И еще он говорил о портрете в душе, который нельзя разбить, и о краях вечной юности, но я этого не понимала, только в полном отчаянии продолжала кричать: верни мне портрет моего любимого!
– И поэтому он тебя ко мне…
– Да, поэтому он привел меня к тебе. Не смотри на меня сейчас, Тадеуш: мне будет больно, если я прочту сомненье в твоих глазах! Как глупо, что я, старая баба, отброс общества, говорю это, но все-таки слушай: я… я всю жизнь любила тебя, Тадеуш. Тебя – и позже твой портрет; но он ничего не давал моей любви. Он не отвечал на мою любовь – я имею в виду по-настоящему, всем сердцем. Ты понимаешь? Он был всегда немой и мертвый. А мне так хотелось верить, что я хоть что-то значу для тебя, но я не могла. Чувствовала, что буду лгать, если попытаюсь себя уверить в этом.
Но я была бы так счастлива, если б хоть один-единственный раз могла в это поверить…
Ты даже представить не можешь, как я тебя любила. Только тебя одного. Только тебя. С первой же минуты…
И тогда не стало для меня покоя ни днем ни ночью, и я хотела идти к тебе и просить у тебя новый дагерротип. Но всякий раз поворачивала назад. Я бы не пережила твое «нет». Я ведь видела, как ты хотел забрать даже тот первый – тебе было стыдно видеть его на моем комоде. Но наконец я все же решилась и…
– Лизинка, у меня – клянусь душой и Богом, – у меня нет другого дагерротипа! С тех пор я больше не фотографировался, – с жаром заверил ее Пингвин, – но как только мы прибудем в Писек, я тебе обещаю…
Богемская Лиза покачала головой:
– Такого прекрасного портрета, Тадеуш, как ты мне только что подарил, ты уже подарить не сможешь. Он будет всегда со мной и больше не разобьется… Ну, а теперь прощай, Тадеуш!
– Лизель, что это тебе пришло в голову? Лизинка! – засуетился Пингвин и схватил ее за руку. – Теперь, когда мы наконец нашли друг друга, ты хочешь оставить меня одного?!
Но старуха была уже в дверях; она обернулась и, улыбнувшись сквозь слезы, лишь махнула на прощанье рукой.
– Лизинка, ради Бога, выслушай меня! Сильнейший взрыв потряс воздух. Окна задребезжали.
Дверь сейчас же распахнулась, и в комнату ворвался бледный Ладислав.
– Экселенц, они уже на замковой лестнице! Весь город взлетел на воздух!
– Мою шляпу! Мою… мою шпагу! – рявкнул императорский лейб-медик. – Мою шпагу! – И он вдруг выпрямился во весь свой гигантский рост; сверкающие глаза и узкие сжатые губы придали его лицу выражение такой дикой решимости, что слуга невольно попятился. – Подать шпагу! Ты что, не понимаешь?! Я покажу этим собакам, что значит штурмовать королевский Град. Прочь!
Ладислав, раскинув руки, встал в дверях:
– Экселенц, не ходите!
– Что это значит! Прочь, говорю я! – вскипел лейб-медик.
– Хотите – убивайте, а я вас не пущу! – Слуга, белый, как стенная известка, не двигался с места.
– Парень, да ты никак с ума спятил! Ты тоже из этой шайки! Мою шпагу!
– Какая шпага? Нет у экселенца никакой шпаги. Зря вы это. Там верная смерть! Храбрость хороша, да вот толку от нее сейчас никакого. Лучше я вас потом проведу дворами к архиепископскому дворцу. В сумерки оттуда легко ускользнуть. Ворота я запер. Они тяжелые, дубовые. Не скоро собаки сюда доберутся. Зачем же на верную смерть идти? Не допущу!
Господин императорский лейб-медик пришел в себя.
Огляделся:
– Где Лиза?
– Сбегла ваша Лиза.
– Она мне нужна. Куда она побежала?
– А кто ее знает!
Императорский лейб-медик застонал – стал вдруг снова совершенно беспомощным.
– Сначала, экселенц, следует привести себя в порядок, – успокаивал его слуга. – Ну вот, видите, вы и галстук-то еще не повязали. Только без спешки! Тише едешь – дальше будешь. До вечера я уж вас как-нибудь в доме спрячу, пока страсти не утихнут. А сам тем временем попробую раздобыть дрожки. С Венцелем мы вроде бы сговорились. Как стемнеет, он с Карличеком должен ждать у Страговских ворот. Там спокойно. Туда никто не сунется. Ну а теперь быстренько пристегните сзади воротничок, чтобы не задирался… Готово.
Ждите здесь, экселенц, и никуда не выходите. Я все обмозговал, беспокоиться вам больше не о чем. Я тут пока приберу. Меня они не тронут. Да им со мной и не совладать. А потом – я сам богемец!
И прежде, чем императорский лейб-медик успел возразить, Ладислав вышел и запер за собой дверь.
Невыносимо медленно, свинцовой поступью тянулись для Пингвина часы ожидания.
Самые разные настроения, сменяя друг друга, овладевали им: от вспышек гнева, когда он принимался яростно барабанить в запертую дверь и звать Ладислава, до усталого тупого безразличия.
В какой-то момент, ненадолго успокоившись, он ощутил вдруг сильнейший голод и разыскал в кладовке спрятанную салями; глубочайшая подавленность, вызванная потерей друга Эльзенвангера, немедленно сменилась почти юношеской верой в сиявшую из Писека новую жизнь. К сожалению, не надолго.
Спустя всего несколько минут он уже понимал, сколь глупы эти надежды, как и все воздушные замки, воздвигаемые в состоянии эйфории.
Он почувствовал какое-то скрытое удовлетворение о того, что Богемская Лиза не приняла места экономки, однако минутой позже ему стало до глубины души стыдно прошло так мало времени, а те слова сочувствия, которые шли от самого сердца, уже кажутся ему пустой детской восторженностью – какая-то студенческая чехарда, и о даже не покраснел при этом,
«Вместо того чтобы дорожить тем своим образом который она так преданно хранит, я его сам же втаптываю в грязь. Пингвин? Я? Да будь это так, можно было бы радоваться. Я самая обыкновенная свинья!»
Малоутешительное зрелище царящего кругом дикого бедлама повергло его в еще большую меланхолию.
Однако даже сладкая скорбь по поводу своей несчастной судьбы вскоре улетучилась – он вспомнил внезапно озарившееся лицо старухи, и его охватило какое-то идущее изнутри ликование при мысли о грядущих чудесных деньках в Карлсбаде и потом – в Писеке…
– Время от времени снаружи накатывался какой-то неистовый охотничий рев, а когда волна бунтовщиков раз бивалась о подножие Града, стихал до полной тишины Он не обращал внимания на шум и сумятицу криков с детства все, связанное с плебсом, было для него презренно, безразлично, ничтожно.
«Прежде всего необходимо побриться, – сказал он себе, – все остальное уладится само собой. Не могу же отправиться в путешествие с такой щетиной!»
При слове «путешествие» его что-то тихонько толкнуло. Словно на секунду чья-то темная рука легла на сердце.
И он в глубине души почувствовал, что это будет его последнее путешествие, однако предчувствие освежающего бритья и спокойной, неторопливой уборки комнаты заставило это мрачное предчувствие бесследно исчезнуть.
Да, Вальпургиева ночь жизни вскоре отступит перед сияющим утром, а неопределенная и тем не менее радостно трепещущая уверенность в том. что он не оставит на земле ничего для себя постыдного, наполнила его душу необыкновенным весельем.
Он сразу ощутил себя настоящим «превосходительством». С мучительной тщательностью побрился, вымылся, подстриг и отполировал ногти, все брюки аккуратно сложил по складке и повесил в шкаф, рядом на вешалки – сюртуки и жилеты, воротнички легли идеально симметричным кругом, а пестрые вымпелы галстуков повисли на дверце шкафа в прощальном салюте.
Скатал каучуковую ванну, использованную воду вылил в туалетное ведро; каждый сапог аккуратно натянул на свою колодку.
Пустые чемоданы были сложены пирамидой и придвинуты к стене…
Самой последней он сурово, но без упреков захлопнул «белокурую бестию», а дабы она уже никогда не смела восставать против своего господина, повязал ее саксонскую морду голубой ленточкой со стальным ключиком.
Над выбором костюма он не задумывался; всему свое время.
Парадный мундир, не надевавшийся уже многие годы, висел в оклеенном обоями стенном шкафу, рядом – шпага и бархатная треуголка.
Степенно, с подобающим достоинством он стал облачаться в свою униформу: черные панталоны с золотыми лампасами, блестящие лаковые сапоги, золотом отороченный сюртук с подшитыми сзади фалдами, под жилет – узкое кружевное жабо. Препоясался шпагой с перламутровым эфесом и продел голову в петлю с висящим на ней черепаховым лорнетом.
Ночную рубашку спрятал в постель и разгладил на покрывале последние складки.
Потом, за письменным столом, он исполнил просьбу барона Эльзенвангера: снабдил пожелтевший пустой конверт необходимой пометкой. И наконец, извлекши из выдвижного ящика свое сразу по исполнении совершеннолетия составленное завещание, дописал в конце:
«В случае моей смерти все мое состояние в ценных бумагах, а также прочее движимое и недвижимое имущество принадлежит девице Лизе Коссут, Градчаны, переулок Новый свет, № 7, первый этаж, или, если она умрет прежде меня, моему слуге господину Ладиславу Подрузеку.
Экономке завещаю мои брюки – те, что висят на люстре.
Все расходы на мое погребение, согласно императорскому указу §13, ложатся на императорско-королевский фонд.
Относительно места погребения никаких особых пожеланий не имею; хотя, если бы фонд одобрил соответствующие затраты, мне было бы приятно покоиться где-нибудь на кладбище в Писеке; и здесь я особенно настаиваю на одном пункте: мои земные останки ни в коем случае не должны перевозиться по железной дороге или же с помощью иных подобных транспортных средств, а главное: мое тело не должно быть захоронено внизу, в Праге или в каком-нибудь другом, по ту сторону реки расположенном месте».