– Вот это и есть авейша.
   – Значит, воодушевление и авейша одно и то же?
   – Нет; сначала – авейша. Воодушевление – потом. Самого процесса авейша, как правило, не замечают. Но чувствуют восторг и полагают, что он возник сам по себе. Знай же: существуют различные виды авейша. Некоторые одной своей речью могут вершать с другими авейша. И все равно это авейша только более естественное. Но с тем, кто полагается только на самого себя, никто в мире не сможет сделать авейша. Даже эвли или шаман.
   – Значит, эта война возникла из-за авейша, произведенного с нами каким-нибудь эвли?
   Татарин, усмехнувшись, покачал головой.
   – Или шаманом? Опять усмешка.
   – Кем же тогда?
   Молла Осман пожал плечами; Поликсена поняла по его виду, что он не хочет говорить.
   – Кто верит только самому себе и думает прежде, чем действует, с тем никто не сделает авейша, – такой уклончивый ответ лишь подтвердил его нежелание продолжать разговор на эту тему.
   – Ты мусульманин?
   – Н-нет, не совсем. Ты же видишь: я пью вино. – И татарин поднял свой бокал.
   Поликсена откинулась в кресле, молча изучая его неподвижное лицо. Круглое и гладкое, оно было лишено малейшего намека на волнение или страсть. «Авейша?! Что за странное суеверие… – Она пригубила свой чай. – Что бы он, любопытно, сказал, спроси я, не могут ли портреты тоже делать авейша? Ах да, что это я, он ведь всего лишь конюх!» Поликсена почувствовала раздражение из-за того внимания, которое она так долго оказывала ему; ее родовая гордость была уязвлена – ни с кем из родственников ей не было так интересно, и чем яснее это становилось для нее, тем сильнее она злилась. Прищурив глаза, чтобы татарин не заметил, она продолжала следить за ним. «Будь моя власть, я бы велела отрубить ему голову», – кровожадно распаляя себя, она попыталась успокоить свое задетое высокомерие, однако из этого ничего не вышло.
   Чувство жестокости не могло возникнуть У нее само по себе, не будучи связанным с любовью или со страстью – впрочем, татарин, казалось, был огражден от всего такого незримым щитом. Она подняла взгляд: во время их диалога с азиатом прислуга помоложе сгрудилась в противоположном конце комнаты и о чем то вполголоса, но очень возбужденно переговаривалась.
   Обрывки разговора доносились до нее. «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей», – говорил слуга, на которого еще недавно так многозначительно поглядывал русский; это был молодой человек с каким-то мертвым, остекленевшим взглядом, очевидно пражский чех, – чрезвычайно начитанный, он легко сыпал социалистическими цитатами: «Собственность – это кража».
   Потом – продолжительный шепот с регулярно повторяющимся именем «Ян Жижка».
   – Да ведь все это – сумасшедший бред, – прошипел один из собеседников, едва не сорвавшись на крик, и резко повернулся на каблуках, давая волю своему раздражению, – короче говоря, стоит нам лишь пикнуть, и нас просто расстреляют. Пулеметы!
   Пу-ле-ме-ты!
   Сказанное не произвело никакого эффекта – очевидно, русский снова нашелся. «Ян Жижка» было постоянным рефреном.
   «Отакар Вондрейк», – вдруг совершенно отчетливо услышала потрясенная Поликсена.
   Чтобы лучше слышать, она невольно наклонилась вперед.
   Заметив ее движение, русский подал другим знак; разговор тотчас прервался, и все как можно незаметней расселись по своим местам.
   «В чем дело? – задумалась Поликсена, инстинктивно угадывая, что разговор имел какое-то отношение к ней и к ее касте. – Будь это просто недовольство по поводу жалованья или чего-нибудь в том же роде – они бы не были так возбуждены».
   Больше всего ее беспокоило прозвучавшее в споре имя Отакара. «А может, они что-то знают? – Но она тут же решительно отбросила эту мысль. – Трусливая чернь. Какое мне до этого дело! Пусть себе думают, что хотят. Они мне не указ».
   И все же Поликсена внимательно вгляделась в лицо Божены. Для нее всегда была безразлична прежняя связь Отакара – она была слишком горда, чтобы ревновать к какой-то кухарке. «Нет, Божена совершенно спокойна. Итак, имя Отакара было упомянуто в другой связи?»
   С трудом сдерживаемая «классовая» ненависть в глазах русского подтвердила ее первоначальную догадку.
   Ей вспоминался разговор, случайно услышанный несколько дней назад в какой-то лавке. Ясно, внизу, в Праге, происходят обычные дурацкие беспорядки. Чернь снова планирует какие-нибудь «демонстрации» – битье окон и прочие изъявления демократических свобод[21].
   Она с облегчением вздохнула. Какое ей дело до их болтовни! Восстание в Праге? Чепуха.
   До сих пор ничего подобного не проникало через мост на Градчаны. Аристократии бестия сторонилась.
   Холодной усмешкой парировала она взгляд русского.
   И тем не менее этот взгляд слегка задел ее, настолько вызывающе сквозила в нем ненависть.
   Однако страха не было – скорее какой-то сладострастный зуд; волосы шевельнулись, когда она представила себе, как однажды это могло бы стать реальностью и дойти до… кровопролития…
   …«Грунтовые воды». Внезапно из цепи ее мыслей всплыли слова «грунтовые воды». Словно чей-то голос произнес их. «Что за грунтовые воды? Какая связь между ними и мной?» Она даже точно не знала, что это такое. Нечто спящее глубоко в земле; и вдруг однажды оно просыпается и начинает подниматься все выше и выше, заполняя подвалы, подмывая стены, в одну ночь обрушивая древние дворцы. Наверное, что-то подобное.
   А бессознательный образ всплывал все выше, и вдруг ее осенило: да ведь это восходящая из глубин кровь, море бьющей из земли крови – крови, текущей сквозь решетки каналов, заполняющей улицы, потоками изливающейся в Мольдау.
   Кровь – вот настоящая грунтовая вода Праги.
   На Поликсену нашло какое-то оцепенение.
   Глаза застлал красный туман; она видела, как он медленно перетекал к русскому, лицо которого сразу побледнело – страх душил его.
   Поликсена чувствовала, что каким-то образом победила его. Ее кровь оказалась сильнее.
   «А ведь что-то есть в этом – в этом… авейша». Она посмотрела на руки русского: лапы чудовища, широкие, страшные, словно созданные для ремесла палача, – сейчас они, как парализованные, беспомощно лежали на столе.
   «Долго еще не пробьет тот час, когда вы, пролетарии, сможете разбить свои цепи», – усмехнулась она про себя…
   Теперь Поликсена знала, что тоже может, если захочет, «делать авейша» – и, наверное, могла всегда, тысячелетия, она и ее род.

Глава 6
ЯН ЖИЖКА ИЗ ТРОЦНОВА

   С двенадцатым ударом дворцовых часов прислуга почтительно поднялась: время равноправия истекло.
   Поликсена нерешительно остановилась в картинной галерее: «Велеть Божене раздеть себя или…?» – и отослала ее.
   – Целую ручку Вашей милости. – Поймав рукав ее платья, назойливая девица облобызала его.
   – Ступай же, Вожена, спокойной ночи…
   Присев на край кровати, Поликсена засмотрелась на пламя свечи.
   «А теперь уснуть?» Но сама мысль об этом была для нее невыносима.
   Она встала, подошла к окну, выходящему в сад, раздвинула тяжелые портьеры. Узкий сверкающий серп луны висел над деревьями – бессмысленный поединок с мраком.
   В падавшем из окон первого этажа свете матово мерцала выложенная галькой дорожка, ведущая к решетчатым воротам.
   Бесформенные тени скользили по ней: собирались, разбегались, исчезали, возвращались, становились длинными и тонкими, тянули шеи через темные лужайки, на мгновение черной дымкой повисая над кустами, потом снова съеживались и, сдвинув головы, словно выведали нечто секретное, беззвучно шептались меж собой… Таинственная игра силуэтов в окнах людской.
   За сумрачной парковой стеной (массивной, как если б за ней кончался мир) из туманной глубины вставало беззвездное небо – немыслимая, распахнутая вверх бездна…
   Поликсена попыталась по жестикуляции теней угадать предмет их заглушенного стеклами разговора.
   Тщетно…
   «Спит ли сейчас Отакар?»
   Мягкая страстная волна окатила ее. На мгновение – и снова отхлынула. Сны Поликсены отличались от снов Отакара. Более неистовые, более горячие. В дружбе ее надолго не хватало, даже в своей любви к Отакару она не была уверена.
   Иногда она задумывалась, что бы произошло, будь они разлучены, – и не находила ответа. Искать его – то же, что и угадывать разговор теней.
   Собственная душа была для Поликсены непостижимой пустотой – непроницаемой и сокровенной, как эта тьма.
   Боли она не испытывала, даже пытаясь представить себе умирающего Отакара. Знала о его больном сердце, знала – его жизнь висит на волоске, он сам сказал об этом, но его слова прошли мимо, словно обращался он к статуе – она обернулась – «или вот к этому висящему на стене портрету».
   Избегая пристального взгляда графини, Поликсена переходила со свечой от картины к картине.
   Мертвая шеренга застывших лиц.
   «Встань они сейчас предо мной во плоти, все равно мы чужие, между нами бездна. В своих гробах они давно стали прахом».
   Ее взор скользнул по белой раскрытой постели.
   «Лечь и уснуть? Здесь? Невозможно. Я бы, наверно, никогда больше не проснулась. – Ей вспомнилось лицо спящего дяди с бескровными, плотно сомкнутыми веками. – Сон – это что-то страшное. Быть может, еще более страшное, чем смерть».
   Она вздрогнула. Сейчас, при виде белого савана простынь, она как никогда отчетливо ощутила, до чего, в сущности, легко сон без сновидений может перейти в смерть, в вечную смерть сознания.
   Поликсену охватил панический страх: «Прочь, прочь из этой галереи трупов! Этот паж, там на стене, – такой юный и уже истлевший, в жилах ни кровинки! Волосы – рядом в гробу. Осыпались с ухмыляющегося черепа… Истлевшие в склепах старцы… Старцы, старцы… К черту, к черту этих старцев!»
   Она облегченно вздохнула, когда внизу открылась дверь и чьи-то шаги заскрипели по дорожке.
   Прислуга тихо прощалась. Поликсена быстро задула свечу, чтобы не было видно снизу, осторожно открыла окно, прислушалась.
   Русский кучер задержался у решетки ворот – в поисках спичек рылся в карманах; искал до тех пор, пока остальные гости не скрылись из виду. Тогда он закурил сигару, явно кого-то ожидая. Поликсена это поняла по той осторожности, с какой он отступил в тень, когда из дома послышался шум; но как только все стихло, он снова принялся следить за дорожкой сквозь прутья решетки.
   Наконец появился молодой чешский лакей с мертвым взглядом.
   Удостоверившись, что за ним никто не следует, – очевидно, тоже хотел избежать остальной компании – он присоединился к русскому.
   Поликсена ни слова не уловила из того, о чем эти двое шептались между собой. Кругом царила мертвая тишина.
   Потом в людской выключили свет, и дорожка сразу исчезла, поглощенная мраком.
   «Далиборка», – вдруг донесся до нее голос русского.
   Она затаила дыхание.
   Вот! Снова! На этот раз никаких сомнений: «Далиборка», – совершенно отчетливо различила она.
   Итак, они все же имеют какое-то отношение к Отакару? Она угадала их замысел: сейчас, несмотря на поздний час, тайком от других отправиться для чего-то к Дали-борке.
   Башня уже давно закрыта; что им там делать?
   Грабить приемных родителей Отакара? Смешно. Таких бедных? Или им нужен он сам? Может быть, месть?
   Она отбросила эту мысль, как столь же абсурдную. Отакар никогда не общался с людьми такого пошиба, едва ли даже разговаривал с ними, – чем же он мог навлечь на себя их ненависть?! «Нет, здесь речь идет о чем-то более серьезном», – кольнула ее догадка и тут же превратилась в уверенность.
   Решетка тихо закрылась, послышались медленно удаляющиеся шаги.
   Мгновение она колебалась. «Остаться здесь? И лечь спать?! Нет, нет и нет! Итак: вслед за этой парой!»
   Времени на размышления не оставалось: в любой момент дворецкий мог запереть входную дверь, и тогда незаметно покинуть дом вряд ли удастся.
   Поликсена нащупала в темноте черную кружевную шаль – зажечь свечу она не решилась: «Не дай Бог еще раз увидеть на стенах эти ужасные старческие гримасы! Нет, уж лучше самые страшные опасности пустынных ночных улиц».
   Отнюдь не любопытство погнало ее прочь, из дворца барона Эльзенвангера – нет, это был страх, страх остаться до утра одной в галерее предков, воздух которой показался ей вдруг затхлым и удушливым – слишком насыщенным дыханием призраков.
   Никаких особых намерений у нее не было, просто она чувствовала, что должна – должна по какой-то неизвестной причине – поступить именно так…
   У ворот Поликсена задумалась: как добраться до Далиборки и не столкнуться с той подозрительной парой?
   Выбора не было – только длинный кружной путь через Шпорнерский переулок и Вальдштейнскую площадь.
   Осторожно, прижимаясь к стенам, кралась она вдоль домов; достигнув угла, быстро проскальзывала к другому.
   Около Фюрстенбергского дворца несколько человек о чем-то оживленно беседовали; пройти мимо она побоялась: среди них мог оказаться кто-нибудь из сегодняшней челяди – вдруг ее узнают? Прошла целая вечность, пока компания не разошлась наконец по домам.
   По витой Старой замковой лестнице Поликсена бежала вверх между двумя черными каменными стенами, из-за которых под тяжестью плодов свешивались серебряные в лунном свете ветви деревьев, наполняя воздух пьянящим ароматом.
   На каждом изгибе лестницы она останавливалась и, прежде чем продолжить путь, внимательно вглядывалась в темноту.
   Большая часть пути была уже позади, как вдруг ей почудился запах табачного дыма.
   «Русский», – была ее первая мысль; она замерла, опасаясь выдать себя шелестом платья.
   Непроглядная темень окружала ее; только справа, запятнанный тенями листьев, мерцал верхний край стены, отражая слабое сияние лунного серпа, однако в его обманчивом фосфоресцировании невозможно было различить даже самые ближние ступеньки. Поликсена напряженно вслушивалась: вокруг ни звука.
   Не шелохнется ни один лист.
   Иногда совсем рядом ей мерещилось тихое, затаенное дыхание – казалось, оно исходило непосредственно от стены слева; она пристально вглядывалась в темноту, склонив голову, осторожно прислушивалась – звук как будто пропадал…
   «Мое собственное дыхание, а может, птица шевельнулась во сне». Она вытянула ногу, нащупывая следующую ступеньку, как вдруг совсем рядом ярко вспыхнул огонек сигареты и на секунду осветил чье-то незнакомое лицо в такой устрашающей близости, что в следующее мгновение они бы непременно столкнулись.
   Сердце перестало биться, земля куда-то ускользала; и тут, позабыв обо всем на свете, она бросилась в ночь и, только когда ноги стали подкашиваться, остановилась на верхней площадке замковой лестницы. Отсюда в лунном свете можно было различить смутные очертания строений и далеко внизу туманное свечение города.
   Без сил, почти теряя сознание, она оперлась о каменный столб арочных ворот; здесь начиналась тропинка, ведущая вдоль верхнего склона Оленьего рва к Далиборке.
   Теперь она во всех подробностях вспомнила напугавшее ее лицо: мужчина в темных очках – должно быть, горбун, так по крайней мере казалось ей сейчас, – в длинном темном сюртуке, с рыжими бакенбардами, без шляпы, с мертвыми, как парик, волосами и странно раздутыми ноздрями.
   Переведя дыхание, Поликсена постепенно приходила в себя.
   «Несчастный калека, случайно оказавшийся на лестнице, наверняка напуганный не меньше. Ничего особенного! – Она взглянула вниз. – Слава Богу, не потащился за мной!»
   Однако сердце никак не хотело успокаиваться; она еще с полчаса отдыхала, сидя на мраморной балюстраде, пока не продрогла; чьи-то приближающиеся снизу голоса окончательно вывели ее из оцепенения.
   Она выпрямилась, стряхнула последние остатки нерешительности и, стиснув зубы, сразу остановила дрожь.
   Что так властно влекло ее к Далиборке? Вызнать замыслы русского и его спутника? А может, предупредить Отакара о грозящей ему опасности? Она даже не задумывалась о цели своего рискованного предприятия.
   В подтверждение собственной выдержки и характера она всегда, во что бы то ни стало, доводила до конца однажды принятые, пусть даже совершенно бессмысленные решения – отступать не давала гордость; вот и сейчас эта гордость прогнала мелькнувшее было сомненье – не разумнее ли вернуться домой и лечь спать.
   Мрачный силуэт «Башни голода» с ее островерхой каменной шапкой был верным указателем во мраке. Поликсена карабкалась по крутому склону, пока не достигла маленькой калитки, ведущей в Олений ров.
   Она уже намеревалась войти в старый липовый двор постучать в окно Отакару, как вдруг услышала в глубин приглушенные голоса. Группа каких-то мужчин – видимо, тех самых, что шли за ней следом по замковой лестнице, – пробиралась в кустах к подножию башни.
   В среднем этаже Далиборки имелось пробитое отверстие, сквозь него можно было протиснуться внутрь; судя по затихавшему шепоту и шуму падавших камней, неизвестные проникали в башню сквозь эту дыру.
   Быстро, несколькими прыжками одолев полуразвалившиеся ступени, Поликсена подбежала к домику смотрителя; одно из окон тускло светилось.
   Прижалась ухом к стеклу, за которым висели зеленые ситцевые занавески…
   – Отакар! Ота-кар! – совсем тихо выдохнула она. Прислушалась.
   Едва различимый скрип, как будто кто-то спящий заворочался в постели.
   – Отакар? – и она нежно царапнула ногтем стекло. – Отакар?
   – Отакар? – донеслось как эхо. – Отакар, это ты? Раздосадованная Поликсена хотела было уже скользнуть прочь, но тут за спиной словно во сне заговорил чей-то глухой голос. Запинающийся, мучительный шепот, прерываемый паузами глубокого молчания с тихим шорохом – казалось, чья-то слабая рука нервно теребит одеяло.
   Поликсена различала отдельные слова из «Отче наш». Ее слух постепенно становился все острее, а тиканье маятника – все отчетливей.
   Чем дольше она вслушивалась в этот глухой голос, тем более знакомым казался он ей.
   Похоже, это слова молитвы, но ни смысл ее, ни имя того, за кого молились, не были понятны.
   Какое-то смутное пока воспоминание захватило Поликсену – этому голосу должно принадлежать старое доброе лицо в белом чепце. «Это, конечно, приемная мать Отакара, – но ведь я ее никогда не видела?!»
   И тут скорлупа ее памяти лопнула.
   «Спаситель Распятый! Ты в кровавом терновом венце…» – именно такие слова однажды, много лет назад, прошептали те же губы у ее кроватки – она вспомнила, как сложились при этом морщинистые руки, увидела перед собой женщину, ту, которая сейчас лежит беспомощная, разбитая подагрой; теперь она знала точно: это старая нянька, которая всегда нежно гладила ее по щеке и напевала грустные колыбельные.
   Потрясенная, слушала Поликсена усталые прерывистые слова, с трудом достигавшие ее слуха сквозь оконные стекла:
   – Матерь Божья! Ты, благословенная средь женщин… не дай исполниться моему сну… огради Отакара от несчастий – возложи его грехи на меня… – Тиканье часов заглушило конец фразы. – Но если сие должно исполниться и Ты не хочешь отвести от него это, то сделай так, чтобы я заблуждалась и она не несла бы вины, та, которую я так любила.
   Поликсене словно стрела вошла в сердце.
   – Огради его, Матерь Божья, от тех, кто сейчас в башне замышляет убийства… Не слушай меня, когда я в муках моих молю Тебя ниспослать мне смерть.
   … Внемли страсти, пожирающей его, но да не запятнает его рук кровь человеческая; погаси его жизнь прежде, чем она осквернит себя убийством. И если для этого необходима жертва, то продли в муках дни мои и сократи его, да не свершит он греха… И не зачти ему за грех то, к чему он стремится. Я знаю, он жаждет этого – только ради нее.
   Ей тоже прости вину ее; Ты знаешь: я полюбила ее сразу, с самого первого дня, как если б это было мое собственное дитя. Дай ей, Матерь Божья…
   Поликсена бросилась прочь; она инстинктивно угадала, что сейчас к небу могут быть обращены слова, которые разорвут в клочья портрет Поликсены Ламбуа; чувство самосохранения спасло его. Именно он – заключенный в ней образ старой графини – почуял нависшую над ним угрозу изгнания из живой юной груди назад, на мертвую холодную стену галереи барона Эльзенвангера.
   В среднем этаже Далиборки, круглом мрачном помещении, куда прежде поверенные карающего правосудия заточали свои жертвы, обрекая на безумие и голодную смерть, собралась группа мужчин. Тесно сгрудившись, они сидели на полу вокруг отверстия, сквозь которое в прежние времена трупы узников сбрасывались в нижний этаж.
   В стенных нишах торчали ацетиленовые факелы, резкий слепящий свет которых стер с лиц и одежд собравшихся привычные краски – все разложилось в голубовато-мертвенный снег и жесткие тяжелые тени…
   Поликсена осторожно пробралась в темное верхнее помещение, хорошо ей известное по свиданиям с Отакаром; устроившись поудобней, она принялась наблюдать происходящее сквозь круглое, соединявшее этажи отверстие в полу.
   Как ей показалось, большинство составляли рабочие с военных фабрик – широкоплечие мужчины с твердыми лицами и железными кулаками; сидевший с русским кучером Отакар выглядел рядом с ними совсем мальчиком.
   Она заметила, что все они были ему незнакомы: он даже не знал их имен.
   В стороне, на каменном блоке, съежившись как во сне и опустив голову на грудь, восседал актер Зрцадло.
   Русский, очевидно, только что закончил речь, так как на него обрушился град самых разных вопросов.
   Тетрадь с конспектом, по которой он, видимо, зачитывал отдельные места, ходила по рукам…
   – Петр Алексеевич Кропоткин, – медленно, по слогам прочел с титульного листа приткнувшийся у его ног чешский лакей. – Это русский генерал? Да, придет время, и мы объединимся с русскими полками против жидов, пан Сергей… Кучер подскочил:
   – Объединимся с армией? Мы? Да мы сами будем господами! К черту полки! Разве не солдаты стреляли в нас! Мы сражаемся за свободу и справедливость, против всякой тирании – мы разрушим государство, церковь, дворянство, бюргерство; хватит им дурачить нас. Сколько мне еще повторять тебе это, Вацлав! Пусть прольется дворянская кровь, каждый день и каждый час превращающая нас в рабов; никто из них не должен выжить – ни мужчина, ни старик, ни женщина, ни дитя… – Он поднял свои страшные руки как молот – кипя от ярости, не мог больше продолжать.
   – Да, вот именно, пусть прольется кровь! – восторженно взвизгнул чешский лакей. – Вот это по-нашему.
   Послышался одобрительный шепот.
   – Стойте, я не согласен, – вскочил Отакар. – Наброситься на безоружных? Я что – бешеная собака? Я протестую. Я…
   – Замолчи! Ты обещал, Вондрейк, ты клялся! – закричал русский и попытался схватить его за руку.
   – Ничего я не обещал, пан Сергей, – Отакар нервно отбросил его руку. – Я поклялся не выдавать ничего из услышанного здесь, даже если мне будут вырывать язык. И эту клятву я сдержу. Я открыл Далиборку, чтобы вы могли здесь собираться; ты мне лгал, Сергей; ты говорил, мы…
   Русский кучер, наконец поймав его за локоть, рванул вниз. Возникла короткая схватка, которая была тут же пресечена.
   Огромный рабочий с широким лицом тигра угрожающе поднялся и сверкнул глазами на русского:
   – Оставьте, пан Сергей! Здесь каждый волен говорить, что думает. Вы понимаете меня? Я – серб, Станислав Гавлик. Ну ладно, кровь прольется – и она должна пролиться. По-другому быть уже не может. Но есть люди, которые не могут согласиться с кровью. А он всего лишь музыкант.
   Побелев от ярости, кучер грыз ногти, исподлобья стараясь прочесть по лицам собравшихся их отношение к такому внезапному обороту дела.
   Менее всего нуждался он сейчас в расколе. Надо было во что бы то ни стало удержать поводья в своих руках. Единственно важное сейчас – удержаться во главе какого-нибудь движения, безразлично под каким флагом.
   Он никогда в жизни не верил в возможность осуществления нигилистических теорий – на это хватало даже его извозчицкого ума. Подобную мозговую жвачку он оставлял бездельникам и идиотам.
   Но подстегивать глупую толпу нигилистическими лозунгами, чтобы тем вернее выудить для себя в создавшейся сумятице деньги и власть – пересесть наконец с козел в карету, – это, как он сразу учуял своим верным кучерским нюхом, было движущей пружиной всего анархического ученья. Тайный девиз нигилистов: «Ступай прочь и оставь меня» – давно уже стал его собственным.
   Натянуто улыбнувшись, он вернулся к прежнему разговору:
   – Вы правы, пан Гавлик, мы как-нибудь сами справимся… Хотя все мы хотим одного и того же! – Он снова извлек свою тетрадь: – «Грядущая революция примет всеобщий характер – обстоятельство, выделяющее ее из всех предшествующих переворотов. Теперь буря охватит не какую-нибудь одну страну, будут задействованы все европейские государства. И сейчас, как в 1848 году, искра, вспыхнувшая в одной стране, неизбежно перекинется на все остальные государства и зажжет революционный пожар по всей Европе». Далее… – он перелистнул, – «…господствующие классы обещали право на труд, а обратили нас в фабричных рабов – («Но ведь вы никогда не работали на фабрике, пан Сергей», – послышался чей-то насмешливый голос), – они обратили нас в господских слуг. Они было взялись организовать индустрию, дабы обеспечить нам человеческое существование, но результатом были бесконечные кризисы и глубокая нужда; они обещали нам мир и привели к непрекращающейся войне. Они нарушили все свои обещания». – («Точно, ну прямо все как есть. Так что? Что скажете?» – тщеславно встрял чешский лакей и обвел всех своими мертвыми стеклянными глазами, ожидая возгласов одобрения, которых, к его удивлению, не последовало.) – Теперь послушайте, что пишет дальше Его светлость князь Петр Кропоткин (в свое время мой отец имел честь состоять при Его светлости личным кучером): «…государство – это оплот эксплуатации и спекуляции, оно – оплот собственности, возникшей посредством грабежа и обмана. Пролетарию, чье богатство – сила и ловкость рук – (в доказательство русский поднял свои грязные, неуклюжие лапы), – нечего ждать милости от государства; для него оно не что иное, как инструмент подавления рабочего класса». И далее: …может быть, господствующий класс добился какого-нибудь прогресса в практической жизни? Ничего подобного; в безумном ослеплении буржуа размахивают обрывками своих знамен, защищают эгоистический индивидуализм, соперничество людей и наций – («Бей жидов!» – науськивали голоса из темноты), – всемогущество централистского государства. От протекционизма они переходят к открытому рынку, от открытого рынка – к протекционизму, от реакции их бросает к либерализму, от либерализма – к реакции, от ханжества – к атеизму, от атеизма – к ханжеству. В постоянной робкой оглядке на прошлое все отчетливей проступает их неспособность к сколь-нибудь значительному делу». И слушайте дальше: …тот, кто поддерживает государство, одновременно оправдывает войну. Государство по сути своей направлено на постоянное расширение своего влияния; если государство не желает быть игрушкой в руках соседа, оно должно превосходить его в силе. Поэтому для европейских государств война неизбежна. Но: еще одна война, и готовая рухнуть государственная машина получит свой последний, столь необходимый толчок».