Вместе с «пневмой солнца» кровь теряет квинтэссенцию – возможность свобоного движения вокруг сердца – и «радикальную влагу» – возможность сопротивления любым внешним воздействиям. Кровь теряет «формальную свободу» в аристотелевском смысле и превращается в жидкость, подвластную притяжениям и отталкиваниям, приливам и отливам. Она превращается в «лунную магнезию» (Иринеус Филалет), необходимую питательную среду женской вегетации, поскольку растительное царство, в отличие от минерального, живет по сугубо матриархальным законам (М. Maeterlinc. Raison desfleurs, 1913). Согласно последовательности космического цикла, мы вступили в ночь и пребываем под властью андрогинного ночного светила, где мужской аспект, Лунус-Месяц, является послушным инструментом, орудием и символом – имеется в виду серп с его «женской» округлостью и специфической, направленной от периферии к центру, агрессивностью. Когда кровь теряет солнечную пневму, начинается поиск «женского тепла» и, обусловленное непреодолимой сексуальной притягательностью, утверждение эстетического примата женского тела. И женщина уже не дочь Евы, верная спутница, любящая мать, но вампирическая и беспощадная «дочь Лилит» – Мерседес «Болонских слезок», Поликсена «Вальпургиевой ночи». Лилит – первая жена Адама, сотворенная из глины и «равноправная» – имеет чрезвычайно развитый monte veneris и вагину, помещенную в голове. «И по слову Ягве разверзлась вульва в ее голове», – удостоверил рабби Акиба (цит.: Knorr von Rosenroth. Cabala denudata, 1661). Согласно некоторым интерпретациям она, собственно говоря, есть «змей парадиза» и является сатаной (так как «сатана», «дьявол» и «Люцифер» – совершенно различные единства). В рассказе «Болонские слезки» дается следующий аналог: «В это мгновение из сумрачных зарослей подобно пружине вырвалась гигантская орхидея, с лицом демона, с плотоядными, алчными губами – без подбородка, только пронизывающий взгляд и зияющая голубоватая пасть. Этот жуткий лик покачивался на стебле и, дрожа в приступе злорадного смеха, не сводил взгляда с ладоней Мерседес. Сердце мое остановилось, как будто душа заглянула в бездну». Дочь Евы только вбирает в себя необходимую для пролонгации жизни субстанцию, дочь Лилит – ненавистница детей – ночным суккубом высасывает ее, ибо субстанция сия, вне конкретной целесообразности, имеет свойство интенсифицировать женские прелести. Но это ровно полбеды. Дочерям Лилит необходимо постоянно оплодотворять свой хищный мозг «радикальной влагой» крови, чтобы воображение вместо обычной спекулятивной проекции получило реальную власть магнетической концентрации, называемую в черной магии «рапт» («авейша» в романе «Вальпургиева ночь»). Они, как правило, весьма стыдливы и в буквальном смысле боятся разоблачения, поскольку вынуждены скрывать какой-либо физический изъян, вроде мохнатого родимого пятна. Они любят блистать нарядами и остроумием, завораживать нас «пьянящим вихрем экзотических красок, чтобы мы не заметили их отвратительные гадючьи тела, которые – невидимые и смертоносные – затаились в царстве теней» («Болонские слезки»). Их дети мужского пола воплощают алхимическую символику Сатурна, «мужскую» ориентацию лунной агрессии, центробежную энергию, «разрывающую колбу». Читаем в рассказе «Черная дыра»: «В ту же секунду колба разлетелась вдребезги, и осколки, словно притянутые каким-то магнитом, полетели в шар и бесследно исчезли». И далее: «Черное шарообразное тело неподвижно повисло в пространстве». Здесь дана иллюстрация следующей аксиомы в ситуации Лилит – Луны-Гекаты: «наполненность» – только сведенная к минимуму центробежная агрессия, необходимая для успешного функционирования «черной дыры» – «абсолютного математического «Ничто»». Иринеус Филалет так изображает фигуру герметического постулата: «Когда восточный и западный полумесяц образуют единый круг, в центре появляется точка инфернального золота – черная звезда Сатурн». Амбивалентная символика «шар-дыра» характеризует глобальную центростремительную активность «вульвы» Лилит в рассказе Густава Майринка: «Все, граничащее с черной дырой, повинуясь неизбежным законам природы, устремлялось в «Ничто», чтобы мгновенно стать таким же «Ничто», то есть бесследно исчезнуть».
Подобное исчезновение нельзя назвать смертью, потому что смерть – метафорическая трансформация тела и необходимое условие жизни души, а здесь речь идет о тотальном уничтожении души в климате космической ночи. Начало космической ночи, как не без основания считал Клод де Сен-Мартен, ознаменовалось французской революцией, удачным изобретением доктора Гильотена и учреждением палаты мер и весов (здесь имеется в виду европейское понимание сатурнического, хронометрического времени, а не космические циклы индуизма). Век Просвещения – век лихорадочнй церебральной деятельности – разрушил гармонию дух-душа-тело вообще и соматическую структуру в частности. В гермафродической схеме человека мозг соответствует луне, сердце – солнцу.
Агрессивный «женский» мозг, усиленно всасывая необходимую для его напряженной функциональности кровь, нарушил «формальную свободу» системы кровообращения, что привело к плачевным последствиям: сердце в значительной степени утратило контроль за кровообращением. Воображение, пропитанное хищным женским архетипом, начало тиранить тело хаотическим током крови, постепенно уничтожив нормальную эротическую регуляцию. Надо понять правильно: женщина в данном случае персонифицирует любой притягательный субстантив, который можно назвать как угодно: деньгами, властью, общественным положением – словом, всем, что нарушает стабильность индивида, аннигилирует жизненно необходимую дистанцию между индивидом и окружающим миром, рождает «желание», то есть жестокую и формально несвободную жажду обладания, и провоцирует беспощадную змею вопросительного знака. Отсюда категоричность мысли Майстера Экхардта: «Тот, кто ищет и желает чего-либо, ищет и желает небытия, и просящему чего-либо небытие будет дано».
Уничтожение души – главная и необычайно реальная опасность, потому что душа отнюдь не бессмертна. Процесс посвящения – философского отделения души от тела – представляет неслыханную трудность, жизнь души, связанной с телом непонятно и дисгармонически, исполнена крайнего риска. Именно потому, что субстанция души лишена формальной свободы, человек не может сказать о себе словами Леонардо да Винчи: «Если не имеешь того, что желаешь, желай то, что имеешь». Когда желание спровоцировано магнетизмом какой-либо сущности, какого-либо объекта, человек начинает жить в режиме фатальной зависимости, в режиме хаотических змеиных переплетений и становится легкой добычей вампиров, гоулов и дочерей Лилит. При бесконечном удовлетворении спровоцированных желаний солнечная пневма исчезает безвозвратно, а так называемый «индивид» превращается в сколь угодно делимую однородную массу, в материал для экспериментов Дараша-Кога или доктора Кассеканари. Черная дыра, математическое ничто есть в буквальном смысле horror vacui – ужас пустоты, который неумолимо терзает человека отсутствием… провокационных стимуляторов, способных рассеять комплекс неполноценности и возбудить реактивность его жалкого центробежного модуса. Если у современного человека и возникает нормальное, реальное, эгоистическое желание, он старается забыть о нем или вытеснить в сферу бессознательного. Но эгоистическое желание – это крик больной души, и напрасно пытаются заглушить его громкой музыкой, пьяным разговором или теплотой пленительного тела. Когда кончается искусственное забытье, рождается стремление убить себя и других, мрачная агрессивность, которая, согласно Эриху Фромму, разнообразна, многолика и может называть себя любым приятным именем: патриотизмом, любовью к животным, творческим поиском, борьбой за счастье ближнего. Но эта агрессивность только маска панического ужаса и судороги асфиксии Пьеро, запертого персидским сатаной Дарашем-Когом в огромную герметически завинченную бутылку. Сатана есть принцип бесконечной делимости и детерминации. Разрушая мир божий, он стремится сконструировать все новые и новые неопределенные конгломераты призрачных пространств. Одно из его имен – Saturn Sector – «Сатурн Убийца». В ритуале черной мессы каноник на обнаженных женских ягодицах пишет кровью его другое имя – Сот Сирх, что является отражением, палиндромом имени Спасителя. Фабр д'Оливе, исходя из каббалистической темурии, считает satanatos отражением греческою слова atanatos – бессмертный – и трактует «сатанатос» как «змеиную бездну» (Fab-re d'Olivet. Vers d'or de Pyphagore, 1806). Густав Майринк – виртуоз колоритных фонем и говорящих имен – постоянно экспериментирует с палиндромом и анаграммой, дабы иллюстрировать одно из своих главных положений: современные научные тенденции, равно как и современный оккультизм, только извращение, искажение, пародия на традицию, религию и «веселую науку». К примеру, Дараш-Ког только пародия на имя шейха суфийского ордена Кадирия Хока эль Шерада – так считает Рэмон Абеллио, ссылаясь на работу Титуса Буркхардта (Burkchardt, Titus. Introduction aux doctrines esoteriques de Islam, 1955). Точно так же «Кассеканари» – палиндром имени последнего исторически известного гроссмейстера ордена «Азиатских братьев» Иранака Эссака (Alexandre von Bernus. Asiatische Bruders und Alchemie, 1949).
Беспощадная ирония и не знающий снисхождения юмор Густава Майринка по отношению к офицерам и врачам вполне объясним: как иначе можно относиться к воителям-героям и мистагогам мудрого кентавра Хирона, превратившимся в профессиональных убийц и агентов смерти? Эти люди конкретизируют тенденции универсальной пародии и мрачной агрессивности современной человеческой психики. Атом – изначальный принцип целостности организма – ныне обозначает делимость до бесконечности, ураном назван один из лучших катализаторов распада субстанции души. Офицерское ханжество доходит до того, что эти люди объявляют себя «поборниками мирных решений конфликтов», а врачи проводят свои чудовищные вивисекции в атмосфере омерзительной «гуманности». Любопытный факт: их пристрастие к женскому полу не имеет границ и они бы с удовольствием постоянно занимались «обольщением», но увы – женщинам не надо учиться дисциплине и медицине, женщина – воплощение капризной учености.
Неудовлетворенность спровоцированных желаний полностью разрушает и без того дисгармоничную психосоматику. Люди в частности и мир вообще воспринимаются как нечто изначально враждебное и болезненное, требующее лечения, покорения, уничтожения ради светлого будущего здоровых, стерильных, живых автоматов, подчиняющихся дисциплине математического «Ничто» – ведь помноженные минусы обязаны выдать положительный результат. В романе «Вальпургиева ночь» сей процесс формулируется следующим образом: «Такие минусовые знаки, скопившиеся в течение многих лет, действуют как всасывающий вакуум в сферах невидимого. Потом этот вакуум вызывает кровожадный садистический знак плюс – смерч демонов, использующих человеческий мозг для войн, смертей и убийств…» Расширение «черной дыры» и есть начало космической Вальпургиевой ночи, когда «высшее становится низшим, а низшее высшим», когда мужчина становится женщиной, а женщина мужчиной, когда ритмическая пульсация солнечной пневмы превращается в «раз… два… три… четыре…» искусственно оживленной головы из рассказа «Экспонат». В такой ситуации солнце-сердце устраняется руками талантливых хирургов, заменяется часовым механизмом, и наконец появляется Он – часовых дел маэстро, Сатурн Сектор, вопрос, не требующий ответа. Стефан Грабинский – польский мастер черно-фантастической беллетристики – так излагает вопрос-ответ: «Не деформировал ли он чудо бесконечности в угоду математической абстракции, не рассек ли плавную, неразделимую волну жизни на безликие мертвые отрезки?» («Сатурнин Сектор»). Плавная волна жизни, рождающая полет, поднимающая птиц! Нежное и голубое молоко девы (Васи-лид Валентин), снежная пена мгновения. «Время вырастает из мгновения, как полет птицы вырастает из робких, медленных и затем все более уверенных взмахов крыл», – сказал старый барон, герой «Белого доминиканца». Значит, надо жить мгновением, а не секундой, потому что «каждая секунда – это второй момент» (Новалис). Но мы живем в бескрылое время и ступаем, крадучись, в черном «пространстве без птиц» (Рембо), опутанные сатанинскими орхидеями, завороженные свинцовым стуком монет, которые катятся в черную дыру.
В рассказе «Растения доктора Синдереллы» египтолог, размышляя над таинственным значением бронзовой статуэтки, найденной им в Фивах, приходит к неожиданному выводу: если человек ничего не понимает, ему надо просто закрыть глаза, поднять руки и, подражая позе статуэтки, вызвать в сознании параноическую (от слова «para nоуа», т. е. «через разум») ситуацию бытия. Герой не подозревает, что имеет дело с бронзовой фигурой, изображающей древнеегипетскую царицу Каромама, которая ввела культ черной Хатор, «перевернувшей небо и создавшей религию черной земли» (Kircher A. Sphynks eguptae, 1671). Авантюра неофита кончается знакомством с подземной лабораторией доктора Синдереллы. Вот куда ведет «мрачный путь надежды» – путь имитации. Густав Майринк, в сущности, предупреждает нас, что думать надо не только головой, но, так сказать, всем телом, и прежде всего ногами. Если бы у неофита были умные ноги, они бы не ступили на столь опасную дорогу. Но «ум тела» предполагает «свободное дыхание костей», как писал М. Элиаде в работе «Кузнецы и алхимики». И только когда человек дышит всем телом, он начинает думать всем телом, а не только головой. И тогда начинается освобождение от змеиных мыслей, которые могут привести только… в кошмарный сад доктора Синдереллы, которого в принципе не существует, так как сей ученый – только фантом абстрактного мышления, отравленного черной Хатор, а его растения и его оранжерея – плоды больного воображения египтолога. Алхимия знает подобные сады и леса, где «…растения и деревья разрывают труп на много частей, дабы оставить Сатурну скелет. Потому и видны вьющиеся по стволу волосы, руки и ноги, превращенные в корявые сучья. Сотни мертвых глаз наблюдают за путником. Философы советуют держать в ладони янтарный крест» (Henckel I. F. Flora saturnizans, 1722). Янтарный крест философы вообще советуют носить с собой всегда, поскольку он предохраняет от вредного влияния Луны-Лунуса.
Великий немецкий поэт-экспрессионист Георг Гейм ничего не написал о вальпургиевой ночи, однако его стихотворения, посвященные луне, точнее говоря, лунусу (по-немецки луна мужского рода – der Mond), могут многому научить любого неофита. Лунус и есть главный врач, который проводит свои операции над людьми спящими. «Ледяной Лунус, словно опытный врач, глубоко вонзает скальпель в глубину их крови» («Спящие»). И в другом стихотворении читаем: «Лунус обнимает их паучьей лапой… И губы сомнамбул снежно белеют от его поцелуя… Они танцуют… они содрогаются… Когда лунный поцелуй вздымает их мертвую кровь».
И тогда «они» превращаются в «лунных Пьеро», запертых в бутылке, в сумасшедших королей мира, в мертвые зеркала, в посвященных ордена «Азиатских братьев», головы которых «альбиносы» заключают в гипсовую скорлупу, которую не разгрызть даже щелкунчику. Кстати говоря, в рассказе «Альбинос» Густав Майринк разбирает одну из центральных онтологических проблем эзотеризма – так называемый «кальциноз», или «гипсование», черепа. Процесс затвердевания черепной коробки препятствует «дыханию костей», а также насыщению крови солнечной пневмой. Этот микрокосмический процесс соответствует макрокосмическому «гипсованию неба» (Рене Генон, «Царство количества и знаки времени»). В последнем случае имеется в виду практически полная непроницаемость неба для благотворного влияния божества. Таким образом, человечество отдано во власть инфернальной стихии сатанизма и «белых негров», о которых швейцарский путешественник Арман Гатти написал любопытный очерк в книге «Сангома», где изобразил неких «мулаху», обитающих в окрестностях гор Рувензори. Африканские колдуны, полагает Гатти, отдают пойманных белых женщин во власть обезьян-антропоидов, и «дети», рождающиеся от этого чудовищного соития, есть воплощение кровавого кошмара. Все это происходит с благословения бога Оби, упомянутого Майринком в рассказе «Мозг» (Gatty A. Sangoma, 1960). Появление «альбиноса» – белого негра – знаменует трагический конец рыцарского ордена «Азиатские братья», основанного в 1147 году Теофрастом де Монт-Олимпом. Когда в 1310 году был разгромлен орден тамплиеров, его восточные процептории стали местом обитания «Азиатских братьев». Рассказ Густава Майринка – еще одна зловещая пародия на посвящение, а также интересный документ касательно судьбы «запечатанного письма из Праги», которое маркиз Франсуа де Монтрезор – гроссмейстер ордена (конец XVI – начало XVII в.) – перед заточением в тюрьму послал своему брату в Прагу с наказом ни в коем случае и никогда оное письмо не распечатывать. Остается только гадать, знал ли Густав Май-ринк о том, что письмо кто-то распечатал, или все это лишь художественная фикция?
Почему же Тадеуш Флугбайль попал под колеса? И почему Отакар так и не стал «королем храма», то есть владыкой мира? И почему Поликсена, чье имя означачает «многочуждая», «чужая», так и не стала его истинной супругой? Эти и прочие вопросы лучше всего задавать актеру Зрцадло – мертвому зеркалу, которое в отличие от живого никогда не говорит, а есть по сути своей так называемый «осколок молчания в геологии тьмы» (Ф. Ницше, «Веселая наука»). Пингвины, как известно, умеют отлично плавать, но с полетом у них, мягко говоря, плоховато. У пингвина Тадеуша Флугбайля был шанс научиться летать, и шанс недурной: имеется в виду его беседа в «Зеленой лягушке» в милой компании Маньчжоу. Маленький зашифрованный секрет Густава Майринка: речь идет о Матджиои – его друге-ориенталисте Альбере де Пувурвилле. Здесь очень талантливое беллетристическое толкование некоторых пассажей из книги Матджиои «Метафизический путь» (Matgioi. La voie metaphysique, 1924). И Пингвин слушает и не верит чудовищным россказням Зрцадло, хотя Маньчжоу спокойно излагает «Песнь соловья» – стихотворение Джелалэддина Руми. Лейб-медик абсолютно слышит песню, но, так сказать, не видит ее, потому что «глазами слушать – тонкий дар любви».
Странные, очень странные фигуры: графиня, Поликсена, Отакар – шут гороховый, «бобовый король» сумасшедшего мира, в котором живут креатуры, называющие себя коротко «мы». Они безнадежны и потому не знают, что «вальпургиева ночь» переводится как «великая ночь очищения».
Мертвые белые птицы из романа Эдгара По «Приключения Артура Гордона Пима» летят к Южному полюсу, где восстает Белая Женщина, или абсолютная смерть. В рассказе Густава Майринка «Человек на бутылке» также рождаются птицы: «Черные птицы ужаса, правя свой полет бесшумными взмахами крыльев, пересекали праздничный зал – гигантские и невидимые». Они летят на север, дабы растерзать Гарфанга – эмблему Гипербореи. Таков закон черной фантастики.
Наша задача в жизни – понять язык птиц Густава Майринка. Первое слово в этом языке – АМЭЛЭН, что в переводе означает: любите луну.
Е. Головин
Глава 1
Подобное исчезновение нельзя назвать смертью, потому что смерть – метафорическая трансформация тела и необходимое условие жизни души, а здесь речь идет о тотальном уничтожении души в климате космической ночи. Начало космической ночи, как не без основания считал Клод де Сен-Мартен, ознаменовалось французской революцией, удачным изобретением доктора Гильотена и учреждением палаты мер и весов (здесь имеется в виду европейское понимание сатурнического, хронометрического времени, а не космические циклы индуизма). Век Просвещения – век лихорадочнй церебральной деятельности – разрушил гармонию дух-душа-тело вообще и соматическую структуру в частности. В гермафродической схеме человека мозг соответствует луне, сердце – солнцу.
Агрессивный «женский» мозг, усиленно всасывая необходимую для его напряженной функциональности кровь, нарушил «формальную свободу» системы кровообращения, что привело к плачевным последствиям: сердце в значительной степени утратило контроль за кровообращением. Воображение, пропитанное хищным женским архетипом, начало тиранить тело хаотическим током крови, постепенно уничтожив нормальную эротическую регуляцию. Надо понять правильно: женщина в данном случае персонифицирует любой притягательный субстантив, который можно назвать как угодно: деньгами, властью, общественным положением – словом, всем, что нарушает стабильность индивида, аннигилирует жизненно необходимую дистанцию между индивидом и окружающим миром, рождает «желание», то есть жестокую и формально несвободную жажду обладания, и провоцирует беспощадную змею вопросительного знака. Отсюда категоричность мысли Майстера Экхардта: «Тот, кто ищет и желает чего-либо, ищет и желает небытия, и просящему чего-либо небытие будет дано».
Уничтожение души – главная и необычайно реальная опасность, потому что душа отнюдь не бессмертна. Процесс посвящения – философского отделения души от тела – представляет неслыханную трудность, жизнь души, связанной с телом непонятно и дисгармонически, исполнена крайнего риска. Именно потому, что субстанция души лишена формальной свободы, человек не может сказать о себе словами Леонардо да Винчи: «Если не имеешь того, что желаешь, желай то, что имеешь». Когда желание спровоцировано магнетизмом какой-либо сущности, какого-либо объекта, человек начинает жить в режиме фатальной зависимости, в режиме хаотических змеиных переплетений и становится легкой добычей вампиров, гоулов и дочерей Лилит. При бесконечном удовлетворении спровоцированных желаний солнечная пневма исчезает безвозвратно, а так называемый «индивид» превращается в сколь угодно делимую однородную массу, в материал для экспериментов Дараша-Кога или доктора Кассеканари. Черная дыра, математическое ничто есть в буквальном смысле horror vacui – ужас пустоты, который неумолимо терзает человека отсутствием… провокационных стимуляторов, способных рассеять комплекс неполноценности и возбудить реактивность его жалкого центробежного модуса. Если у современного человека и возникает нормальное, реальное, эгоистическое желание, он старается забыть о нем или вытеснить в сферу бессознательного. Но эгоистическое желание – это крик больной души, и напрасно пытаются заглушить его громкой музыкой, пьяным разговором или теплотой пленительного тела. Когда кончается искусственное забытье, рождается стремление убить себя и других, мрачная агрессивность, которая, согласно Эриху Фромму, разнообразна, многолика и может называть себя любым приятным именем: патриотизмом, любовью к животным, творческим поиском, борьбой за счастье ближнего. Но эта агрессивность только маска панического ужаса и судороги асфиксии Пьеро, запертого персидским сатаной Дарашем-Когом в огромную герметически завинченную бутылку. Сатана есть принцип бесконечной делимости и детерминации. Разрушая мир божий, он стремится сконструировать все новые и новые неопределенные конгломераты призрачных пространств. Одно из его имен – Saturn Sector – «Сатурн Убийца». В ритуале черной мессы каноник на обнаженных женских ягодицах пишет кровью его другое имя – Сот Сирх, что является отражением, палиндромом имени Спасителя. Фабр д'Оливе, исходя из каббалистической темурии, считает satanatos отражением греческою слова atanatos – бессмертный – и трактует «сатанатос» как «змеиную бездну» (Fab-re d'Olivet. Vers d'or de Pyphagore, 1806). Густав Майринк – виртуоз колоритных фонем и говорящих имен – постоянно экспериментирует с палиндромом и анаграммой, дабы иллюстрировать одно из своих главных положений: современные научные тенденции, равно как и современный оккультизм, только извращение, искажение, пародия на традицию, религию и «веселую науку». К примеру, Дараш-Ког только пародия на имя шейха суфийского ордена Кадирия Хока эль Шерада – так считает Рэмон Абеллио, ссылаясь на работу Титуса Буркхардта (Burkchardt, Titus. Introduction aux doctrines esoteriques de Islam, 1955). Точно так же «Кассеканари» – палиндром имени последнего исторически известного гроссмейстера ордена «Азиатских братьев» Иранака Эссака (Alexandre von Bernus. Asiatische Bruders und Alchemie, 1949).
Беспощадная ирония и не знающий снисхождения юмор Густава Майринка по отношению к офицерам и врачам вполне объясним: как иначе можно относиться к воителям-героям и мистагогам мудрого кентавра Хирона, превратившимся в профессиональных убийц и агентов смерти? Эти люди конкретизируют тенденции универсальной пародии и мрачной агрессивности современной человеческой психики. Атом – изначальный принцип целостности организма – ныне обозначает делимость до бесконечности, ураном назван один из лучших катализаторов распада субстанции души. Офицерское ханжество доходит до того, что эти люди объявляют себя «поборниками мирных решений конфликтов», а врачи проводят свои чудовищные вивисекции в атмосфере омерзительной «гуманности». Любопытный факт: их пристрастие к женскому полу не имеет границ и они бы с удовольствием постоянно занимались «обольщением», но увы – женщинам не надо учиться дисциплине и медицине, женщина – воплощение капризной учености.
Неудовлетворенность спровоцированных желаний полностью разрушает и без того дисгармоничную психосоматику. Люди в частности и мир вообще воспринимаются как нечто изначально враждебное и болезненное, требующее лечения, покорения, уничтожения ради светлого будущего здоровых, стерильных, живых автоматов, подчиняющихся дисциплине математического «Ничто» – ведь помноженные минусы обязаны выдать положительный результат. В романе «Вальпургиева ночь» сей процесс формулируется следующим образом: «Такие минусовые знаки, скопившиеся в течение многих лет, действуют как всасывающий вакуум в сферах невидимого. Потом этот вакуум вызывает кровожадный садистический знак плюс – смерч демонов, использующих человеческий мозг для войн, смертей и убийств…» Расширение «черной дыры» и есть начало космической Вальпургиевой ночи, когда «высшее становится низшим, а низшее высшим», когда мужчина становится женщиной, а женщина мужчиной, когда ритмическая пульсация солнечной пневмы превращается в «раз… два… три… четыре…» искусственно оживленной головы из рассказа «Экспонат». В такой ситуации солнце-сердце устраняется руками талантливых хирургов, заменяется часовым механизмом, и наконец появляется Он – часовых дел маэстро, Сатурн Сектор, вопрос, не требующий ответа. Стефан Грабинский – польский мастер черно-фантастической беллетристики – так излагает вопрос-ответ: «Не деформировал ли он чудо бесконечности в угоду математической абстракции, не рассек ли плавную, неразделимую волну жизни на безликие мертвые отрезки?» («Сатурнин Сектор»). Плавная волна жизни, рождающая полет, поднимающая птиц! Нежное и голубое молоко девы (Васи-лид Валентин), снежная пена мгновения. «Время вырастает из мгновения, как полет птицы вырастает из робких, медленных и затем все более уверенных взмахов крыл», – сказал старый барон, герой «Белого доминиканца». Значит, надо жить мгновением, а не секундой, потому что «каждая секунда – это второй момент» (Новалис). Но мы живем в бескрылое время и ступаем, крадучись, в черном «пространстве без птиц» (Рембо), опутанные сатанинскими орхидеями, завороженные свинцовым стуком монет, которые катятся в черную дыру.
В рассказе «Растения доктора Синдереллы» египтолог, размышляя над таинственным значением бронзовой статуэтки, найденной им в Фивах, приходит к неожиданному выводу: если человек ничего не понимает, ему надо просто закрыть глаза, поднять руки и, подражая позе статуэтки, вызвать в сознании параноическую (от слова «para nоуа», т. е. «через разум») ситуацию бытия. Герой не подозревает, что имеет дело с бронзовой фигурой, изображающей древнеегипетскую царицу Каромама, которая ввела культ черной Хатор, «перевернувшей небо и создавшей религию черной земли» (Kircher A. Sphynks eguptae, 1671). Авантюра неофита кончается знакомством с подземной лабораторией доктора Синдереллы. Вот куда ведет «мрачный путь надежды» – путь имитации. Густав Майринк, в сущности, предупреждает нас, что думать надо не только головой, но, так сказать, всем телом, и прежде всего ногами. Если бы у неофита были умные ноги, они бы не ступили на столь опасную дорогу. Но «ум тела» предполагает «свободное дыхание костей», как писал М. Элиаде в работе «Кузнецы и алхимики». И только когда человек дышит всем телом, он начинает думать всем телом, а не только головой. И тогда начинается освобождение от змеиных мыслей, которые могут привести только… в кошмарный сад доктора Синдереллы, которого в принципе не существует, так как сей ученый – только фантом абстрактного мышления, отравленного черной Хатор, а его растения и его оранжерея – плоды больного воображения египтолога. Алхимия знает подобные сады и леса, где «…растения и деревья разрывают труп на много частей, дабы оставить Сатурну скелет. Потому и видны вьющиеся по стволу волосы, руки и ноги, превращенные в корявые сучья. Сотни мертвых глаз наблюдают за путником. Философы советуют держать в ладони янтарный крест» (Henckel I. F. Flora saturnizans, 1722). Янтарный крест философы вообще советуют носить с собой всегда, поскольку он предохраняет от вредного влияния Луны-Лунуса.
Великий немецкий поэт-экспрессионист Георг Гейм ничего не написал о вальпургиевой ночи, однако его стихотворения, посвященные луне, точнее говоря, лунусу (по-немецки луна мужского рода – der Mond), могут многому научить любого неофита. Лунус и есть главный врач, который проводит свои операции над людьми спящими. «Ледяной Лунус, словно опытный врач, глубоко вонзает скальпель в глубину их крови» («Спящие»). И в другом стихотворении читаем: «Лунус обнимает их паучьей лапой… И губы сомнамбул снежно белеют от его поцелуя… Они танцуют… они содрогаются… Когда лунный поцелуй вздымает их мертвую кровь».
И тогда «они» превращаются в «лунных Пьеро», запертых в бутылке, в сумасшедших королей мира, в мертвые зеркала, в посвященных ордена «Азиатских братьев», головы которых «альбиносы» заключают в гипсовую скорлупу, которую не разгрызть даже щелкунчику. Кстати говоря, в рассказе «Альбинос» Густав Майринк разбирает одну из центральных онтологических проблем эзотеризма – так называемый «кальциноз», или «гипсование», черепа. Процесс затвердевания черепной коробки препятствует «дыханию костей», а также насыщению крови солнечной пневмой. Этот микрокосмический процесс соответствует макрокосмическому «гипсованию неба» (Рене Генон, «Царство количества и знаки времени»). В последнем случае имеется в виду практически полная непроницаемость неба для благотворного влияния божества. Таким образом, человечество отдано во власть инфернальной стихии сатанизма и «белых негров», о которых швейцарский путешественник Арман Гатти написал любопытный очерк в книге «Сангома», где изобразил неких «мулаху», обитающих в окрестностях гор Рувензори. Африканские колдуны, полагает Гатти, отдают пойманных белых женщин во власть обезьян-антропоидов, и «дети», рождающиеся от этого чудовищного соития, есть воплощение кровавого кошмара. Все это происходит с благословения бога Оби, упомянутого Майринком в рассказе «Мозг» (Gatty A. Sangoma, 1960). Появление «альбиноса» – белого негра – знаменует трагический конец рыцарского ордена «Азиатские братья», основанного в 1147 году Теофрастом де Монт-Олимпом. Когда в 1310 году был разгромлен орден тамплиеров, его восточные процептории стали местом обитания «Азиатских братьев». Рассказ Густава Майринка – еще одна зловещая пародия на посвящение, а также интересный документ касательно судьбы «запечатанного письма из Праги», которое маркиз Франсуа де Монтрезор – гроссмейстер ордена (конец XVI – начало XVII в.) – перед заточением в тюрьму послал своему брату в Прагу с наказом ни в коем случае и никогда оное письмо не распечатывать. Остается только гадать, знал ли Густав Май-ринк о том, что письмо кто-то распечатал, или все это лишь художественная фикция?
Почему же Тадеуш Флугбайль попал под колеса? И почему Отакар так и не стал «королем храма», то есть владыкой мира? И почему Поликсена, чье имя означачает «многочуждая», «чужая», так и не стала его истинной супругой? Эти и прочие вопросы лучше всего задавать актеру Зрцадло – мертвому зеркалу, которое в отличие от живого никогда не говорит, а есть по сути своей так называемый «осколок молчания в геологии тьмы» (Ф. Ницше, «Веселая наука»). Пингвины, как известно, умеют отлично плавать, но с полетом у них, мягко говоря, плоховато. У пингвина Тадеуша Флугбайля был шанс научиться летать, и шанс недурной: имеется в виду его беседа в «Зеленой лягушке» в милой компании Маньчжоу. Маленький зашифрованный секрет Густава Майринка: речь идет о Матджиои – его друге-ориенталисте Альбере де Пувурвилле. Здесь очень талантливое беллетристическое толкование некоторых пассажей из книги Матджиои «Метафизический путь» (Matgioi. La voie metaphysique, 1924). И Пингвин слушает и не верит чудовищным россказням Зрцадло, хотя Маньчжоу спокойно излагает «Песнь соловья» – стихотворение Джелалэддина Руми. Лейб-медик абсолютно слышит песню, но, так сказать, не видит ее, потому что «глазами слушать – тонкий дар любви».
Странные, очень странные фигуры: графиня, Поликсена, Отакар – шут гороховый, «бобовый король» сумасшедшего мира, в котором живут креатуры, называющие себя коротко «мы». Они безнадежны и потому не знают, что «вальпургиева ночь» переводится как «великая ночь очищения».
Мертвые белые птицы из романа Эдгара По «Приключения Артура Гордона Пима» летят к Южному полюсу, где восстает Белая Женщина, или абсолютная смерть. В рассказе Густава Майринка «Человек на бутылке» также рождаются птицы: «Черные птицы ужаса, правя свой полет бесшумными взмахами крыльев, пересекали праздничный зал – гигантские и невидимые». Они летят на север, дабы растерзать Гарфанга – эмблему Гипербореи. Таков закон черной фантастики.
Наша задача в жизни – понять язык птиц Густава Майринка. Первое слово в этом языке – АМЭЛЭН, что в переводе означает: любите луну.
Е. Головин
Глава 1
АКТЕР ЗРЦАДЛО
Лай.
Еще. И еще раз.
Потом немая тишина, словно пес вслушивался в ночь.
– Кажется, лаял Брок, – вырвалось у барона Константина Эльзенвангера, – наверное, пришел господин гофрат.
– Однако, душа моя, это еще не причина, чтобы гвалт поднимать, – сухо бросила графиня Заградка и, раздраженная столь неуместной за карточным столом несдержанностью барона, принялась еще быстрее тасовать колоду. Это была старуха с белоснежными кольцами локонов, острым орлиным носом; кустистые брови нависали над огромными неистовыми угольями глаз.
– А чем он, собственно, целыми днями занят? – спросил императорский лейб-медик Тадеуш Флугбайль, который в старомодном кружевном жабо, подпиравшем гладковыбритые морщинистые щеки, казался каким-то призрачным предком. Он сидел напротив графини, по-обезьяньи подтянув почти до подбородка свои невероятно длинные, тощие ноги.
Студенты с Градчан[1] прозвали его Пингвином и всякий раз помирали со смеху, когда каждый день ровно в полдень он усаживался на замковом дворе в свои крытые дрожки – при этом верх приходилось сначала откидывать, дабы поместилась почти двухметровая фигура Пингвина, а потом снова аккуратно закрывать. Тот же сложный процесс повторялся в конце пути, когда карета, проехав сотню-другую метров, останавливалась перед трактиром «У Шнеля», где господин императорский лейб-медик по-птичьи проворно склевывал свой второй завтрак.
– Кого ты имеешь в виду? – спросил барон Эльзенвангер. – Брока или господина гофрата?
– Разумеется, господина гофрата. Что он делает целыми днями?
– Ничего особенного. Играет себе с детьми в сквере Хотека.
– Ну да, с «девочками», – уточнил Пингвин.
– Он – играет – с ихним – отродьем, – укоризненно отчеканила графиня каждое слово.
Оба господина пристыженно замолчали.
В парке снова залаяла собака. На этот раз глухо, почти завывая.
Отворилась темная, красного дерева дверь, украшенная пасторалью, и вошел господин гофрат Каспар Эдлер фон Ширндинг. Как всегда на партиях виста во дворце Эльзенвангера, на нем были узкие черные панталоны, несколько пухлую фигуру облегало светло-рыжее, дивное по своей мягкости сукно бидермейеровского сюртука.
Не проронив ни слова, он с проворством белки пробежал к креслу, положил свой цилиндр на ковер и церемонно склонился к руке графини.
– И что это он никак не угомонится? – задумчиво бормотал Пингвин.
– На сей раз господин лейб-медик имеет в виду Брока, – пояснила графиня Заградка, рассеянно взглянув на барона Эльзенвангера.
– Господин гофрат, у вас такой разгоряченный вид! Как бы вы у меня не простудились! – озабоченно запричитал барон, потом выдержал небольшую паузу и, опереточно модулируя голосом, прокаркал в темную соседнюю комнату – та вдруг как по волшебству осветилась: – Божена, Божена, Бо-жена-а, подавайте, prosim[2], ужин!
Общество прошествовало в обеденную залу и разместилось за большим столом.
Один Пингвин изумленно, словно видел впервые, загляделся на гобелен с изображением поединка Давида и Голиафа и все еще брел, спотыкаясь, вдоль стен, лаская рукой знатока роскошные округлости мебели времен Марии Терезии.
– А я был внизу! В «свете»! – выпалил фон Ширндинг, промокнув лоб гигантским красно-желтым платком. – Даже постригся там, – и он провел за воротником пальцем.
О стрижке гофрат упоминал каждые четыре месяца намекая на свои якобы неудержимо растущие волосы, и хотя все давно знали, что он носит парики – то с длинными локонами, а то коротко стриженные, – тем не менее каждую четверть года неизменный восторженный шепоток обегал присутствующих. Однако на этот раз восторга не случилось: общество было шокировано тем, где постригся господин гофрат.
– Что? Внизу? В «свете»? В Праге? Вы? – удивленно ходил кругами императорский лейб-медик Флугбайль.
Барон и графиня застыли с открытыми ртами:
– В «свете»! Внизу! В Праге!
– Но… но в таком случае вам пришлось переходить через мост[3]! – выговорила наконец, заикаясь, графиня. – А если б он рухнул?!
– Рухнул?! Нет уж. Благодарю покорно! – сильно побледнев, крякнул барон Эльзенвангер и подошел к каминной нише; взяв полено (там еще с зимы осталась охапка дров), он плюнул на него трижды: – Тьфу, тьфу, тьфу! Чтоб не сглазить, – и бросил в холодный камин.
Божена – прислуга в дырявом фартуке, с платком на голове, босая, как это принято во всех старомодных патрицианских домах на Градчанах, – внесла роскошную
серебряную супницу.
– Гм! Суп из колбасок! – пробормотала графиня, удовлетворенно уронив лорнет. Свесившиеся в бульон пальцы слишком просторных для Божены гласированных перчаток она приняла за колбаски.
Еще. И еще раз.
Потом немая тишина, словно пес вслушивался в ночь.
– Кажется, лаял Брок, – вырвалось у барона Константина Эльзенвангера, – наверное, пришел господин гофрат.
– Однако, душа моя, это еще не причина, чтобы гвалт поднимать, – сухо бросила графиня Заградка и, раздраженная столь неуместной за карточным столом несдержанностью барона, принялась еще быстрее тасовать колоду. Это была старуха с белоснежными кольцами локонов, острым орлиным носом; кустистые брови нависали над огромными неистовыми угольями глаз.
– А чем он, собственно, целыми днями занят? – спросил императорский лейб-медик Тадеуш Флугбайль, который в старомодном кружевном жабо, подпиравшем гладковыбритые морщинистые щеки, казался каким-то призрачным предком. Он сидел напротив графини, по-обезьяньи подтянув почти до подбородка свои невероятно длинные, тощие ноги.
Студенты с Градчан[1] прозвали его Пингвином и всякий раз помирали со смеху, когда каждый день ровно в полдень он усаживался на замковом дворе в свои крытые дрожки – при этом верх приходилось сначала откидывать, дабы поместилась почти двухметровая фигура Пингвина, а потом снова аккуратно закрывать. Тот же сложный процесс повторялся в конце пути, когда карета, проехав сотню-другую метров, останавливалась перед трактиром «У Шнеля», где господин императорский лейб-медик по-птичьи проворно склевывал свой второй завтрак.
– Кого ты имеешь в виду? – спросил барон Эльзенвангер. – Брока или господина гофрата?
– Разумеется, господина гофрата. Что он делает целыми днями?
– Ничего особенного. Играет себе с детьми в сквере Хотека.
– Ну да, с «девочками», – уточнил Пингвин.
– Он – играет – с ихним – отродьем, – укоризненно отчеканила графиня каждое слово.
Оба господина пристыженно замолчали.
В парке снова залаяла собака. На этот раз глухо, почти завывая.
Отворилась темная, красного дерева дверь, украшенная пасторалью, и вошел господин гофрат Каспар Эдлер фон Ширндинг. Как всегда на партиях виста во дворце Эльзенвангера, на нем были узкие черные панталоны, несколько пухлую фигуру облегало светло-рыжее, дивное по своей мягкости сукно бидермейеровского сюртука.
Не проронив ни слова, он с проворством белки пробежал к креслу, положил свой цилиндр на ковер и церемонно склонился к руке графини.
– И что это он никак не угомонится? – задумчиво бормотал Пингвин.
– На сей раз господин лейб-медик имеет в виду Брока, – пояснила графиня Заградка, рассеянно взглянув на барона Эльзенвангера.
– Господин гофрат, у вас такой разгоряченный вид! Как бы вы у меня не простудились! – озабоченно запричитал барон, потом выдержал небольшую паузу и, опереточно модулируя голосом, прокаркал в темную соседнюю комнату – та вдруг как по волшебству осветилась: – Божена, Божена, Бо-жена-а, подавайте, prosim[2], ужин!
Общество прошествовало в обеденную залу и разместилось за большим столом.
Один Пингвин изумленно, словно видел впервые, загляделся на гобелен с изображением поединка Давида и Голиафа и все еще брел, спотыкаясь, вдоль стен, лаская рукой знатока роскошные округлости мебели времен Марии Терезии.
– А я был внизу! В «свете»! – выпалил фон Ширндинг, промокнув лоб гигантским красно-желтым платком. – Даже постригся там, – и он провел за воротником пальцем.
О стрижке гофрат упоминал каждые четыре месяца намекая на свои якобы неудержимо растущие волосы, и хотя все давно знали, что он носит парики – то с длинными локонами, а то коротко стриженные, – тем не менее каждую четверть года неизменный восторженный шепоток обегал присутствующих. Однако на этот раз восторга не случилось: общество было шокировано тем, где постригся господин гофрат.
– Что? Внизу? В «свете»? В Праге? Вы? – удивленно ходил кругами императорский лейб-медик Флугбайль.
Барон и графиня застыли с открытыми ртами:
– В «свете»! Внизу! В Праге!
– Но… но в таком случае вам пришлось переходить через мост[3]! – выговорила наконец, заикаясь, графиня. – А если б он рухнул?!
– Рухнул?! Нет уж. Благодарю покорно! – сильно побледнев, крякнул барон Эльзенвангер и подошел к каминной нише; взяв полено (там еще с зимы осталась охапка дров), он плюнул на него трижды: – Тьфу, тьфу, тьфу! Чтоб не сглазить, – и бросил в холодный камин.
Божена – прислуга в дырявом фартуке, с платком на голове, босая, как это принято во всех старомодных патрицианских домах на Градчанах, – внесла роскошную
серебряную супницу.
– Гм! Суп из колбасок! – пробормотала графиня, удовлетворенно уронив лорнет. Свесившиеся в бульон пальцы слишком просторных для Божены гласированных перчаток она приняла за колбаски.