ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   В один из тихих солнечных дней середины мая, около четырех часов дня, на главной улице Ровно — «Немецкой» — появился нарядный экипаж, запряженный парой лошадей. Пассажиры его не могли не обратить на себя внимание прохожих: щеголь офицер, рядом с ним девушка, напротив — рыжий обер-ефрейтор. У ног их в экипаже лежала овчарка. Экипаж свернул с «Немецкой» на «Фридрихштрассе» и направился в самый конец ее. «Фридрихштрассе» была средоточием немецких учреждений. В конце улицы помещался рейхскомиссариат. Здесь же, в тупике, за высоким забором с колючей проволокой поверху, находилась резиденция имперского комиссара Эриха Коха. По тротуару взад и вперед прохаживались вооруженные автоматами эсэсовцы.
   На Кузнецове был новый китель, сшитый в генеральской мастерской, на плечах сверкали серебром погоны. К карману кителя был приколот значок члена национал-социалистской партии и рядом два Железных креста. Тут же красовались ленточки, указывавшие, что лейтенант дважды ранен в боях. Парадный китель, начищенные до блеска сапоги выдавали в нем одного из тех блестящих офицеров, которые давно уже не были на фронте и предпочитали «воевать», не выходя из казино, что на «Немецкой» улице.
   На козлах, натягивая вожжи, на месте кучера сидел Коля Гнидюк. В кармане у «кучера» лежал пистолет, под сиденьем было спрятано несколько гранат.
   Овчарка, та самая, что чуяла партизан за километр, мирно дремала у ног «имперского дрессировщика». Он вез ее в резиденцию гаулейтера, чтобы сдать начальнику псарни.
   Когда экипаж подъехал к воротам резиденции, дрессировщик первым соскочил на тротуар.
   — Пройдемте к вахтциммер, — предложил он Кузнецову. — Фрейлейн подождет нас здесь.
   В комнате охраны он спросил через окошко:
   — Пропуска для лейтенанта Зиберта и фрейлейн Довгер готовы?
   Эсэсовец, лично знавший дрессировщика, подал оба заранее заготовленных пропуска, даже не спросив документов.
   Дворец Коха находился в глубине огромного парка. Дубы, липы, клены бросали большие тени на аллеи и газоны, покрытые мягкой зеленью. Несколько садовников возились над клумбами. В стороне от главной аллеи возвышался холм, где среди зелени и кустов сирени стояли удобные скамейки, — здесь, очевидно, наместник отдыхал в знойные дни. Справа, на солнцепеке, находился большой бассейн — здесь, очевидно, наместник купался.
   Ни одна мелочь не ускользнула от внимательных глаз Кузнецова.
   Кроме двухэтажного особняка, в котором жил Кох, внутри ограды было еще несколько строений: псарня для овчарок, охранявших персону гаулейтера, особняк адъютанта, дом для прислуги и дом для личной охраны.
   Он жил как за бронированной стеной, этот наместник фюрера. В животном страхе перед украинским народом он окружил себя вооруженной до зубов охраной.
   Сколько раз разрабатывали мы планы налета на дворец наместника и не выполняли их, потому что были уверены: все погибнем, а до Коха все же не доберемся.
   — Прошу вас пройти к адъютанту, а я пойду сдавать собаку, — сказал Шмидт, указав Кузнецову на парадный подъезд.
   На минуту Кузнецов с Валей остались вдвоем.
   — Пауль, — тихо позвала Валя, не решаясь назвать его настоящим именем.
   — Что ты хочешь сказать, моя дорогая? — весело улыбнулся Кузнецов. Непонятно было, всерьез он назвал ее так или продолжает игру. Вдруг он склонился к ней и шепнул в самое ухо: — Как только ты выйдешь от Коха, ни минуты не жди: скорее на улицу, садись в экипаж, в городе встретишь Струтинского — и с ним в отряд. Немедленно.
   Валя отшатнулась:
   — Нет!
   — Тут хватит одного человека, Валя, — все так же тихо, но настойчиво сказал Кузнецов. — Подумай сама, ведь мне-то легче не будет, если они и тебя…
   Он толкнул дверь.
   Адъютант Бабах, щеголеватый офицер в форме гауптмана, сразу узнал в вошедших протеже своего земляка Шмидта, которым он, Бабах, сам заранее заготовил пропуска. Он проводил их на второй этаж, в приемную. Здесь сидело уже несколько офицеров. В кресле у окна, ожидая вызова, скучал тучный генерал.
   — Я доложу о вашем приходе, — сказал Бабах и скрылся за дверью.
   Маленький, юркий армейский офицерик конфиденциально спросил у Кузнецова, кивнув на Валю:
   — Ваша?
   — Моя, — сказал Зиберт, смерив взглядом армейца.
   — Говорят, гаулейтер сегодня в хорошем расположении духа, — как бы извиняясь за свой неуместный вопрос, сказал офицер. — Мы ждем его уже больше часа.
   Приоткрылась тяжелая дверь. В приемной появился адъютант.
   — Вас готовы принять, — произнес он, глядя на Валю.
   Остановил поднявшегося с места Кузнецова!
   — Только фрейлейн.
   Кузнецов смешался. Он, не ожидал, что вызовут не его, а Валю. Овладев собой, он сел в кресло и обратился к офицерику с первой же пришедшей на ум ничего не значащей фразой.
   …Валя сделала лишь шаг вперед в кабинете Коха, как к ней в два прыжка подскочила огромная овчарка. Валя вздрогнула.
   Раздался громкий окрик:
   — На место! — и собака отошла прочь.
   В глубине, под портретом Гитлера, за массивным столом, развалившись в кресле, восседал упитанный, холеный немец с усиками под Гитлера с длинными рыжими ресницами. Поодаль от него стояло трое гестаповцев в черной униформе.
   Кох молча показал ей на стул, в середине комнаты. Едва Валя подошла к стулу, один из гестаповцев встал между ней и Кохом, другой занял место за спинкой стула. Третий находился у стены, позади Коха, немного правее гаулейтера. На фоне черного драпри, скрадывавшего одежду гестаповца, весь в блестящих пуговицах, пряжках и значках, он казался зловещим. Валя заметила, как шевельнулось драпри, и в ту же секунду увидела высунувшуюся из складок тяжелой ткани оскаленную морду овчарки.
   — Почему вы не хотите ехать в Германию? — услышала Валя голос Коха. Он сидел, уставясь в листок бумаги, в котором она узнала свое заявление. Валя немного замялась и замедлила с ответом. — Почему вы не хотите ехать в Германию? — повторил Кох, поднимая на девушку глаза. — Вы девушка немецкой крови, были бы полезны в фатерланде.
   — Моя мама серьезно больна, — тихо произнесла Валя, стараясь говорить как можно убедительнее. — Мама больна, а кроме нее, у меня сестры… После гибели отца я зарабатываю и содержу всю семью. Прошу вас, господин гаулейтер, разрешить мне остаться здесь. Я знаю немецкий, русский, украинский и польский, я могу и здесь принести пользу Германии.
   — Где вы познакомились с офицером Зибертом? — спросил Кох, смотря на нее в упор.
   — Познакомились случайно, в поезде… Потом он заезжал к нам по дороге с фронта…
   — А есть у вас документы, что ваши предки выходцы из Германии?
   — Документы были у отца. Они пропали, когда он был убит.
   Кох стал любезнее. Разговаривая то на немецком, то на польском языке, которым он владел в совершенстве, он расспрашивал девушку о настроениях в городе, интересовался, с кем еще из немецких офицеров она знакома. Когда в числе знакомых она назвала не только сотрудников рейхскомиссариата, но и гестаповцев, в том числе фон Ортеля, Кох был удовлетворен.
   — Хорошо, ступайте. Пусть зайдет лейтенант Зиберт.
   Вместе с адъютантом Валя вышла в приемную.
   Под взглядами сидевших там офицеров она не могла ни словом обмолвиться с Кузнецовым, чтобы не выдать себя. А Вале так хотелось сказать обо всем, что она видела в кабинете. Кузнецов заметил что-то похожее на сомнение в ее взгляде. Он поднял голову, как бы говоря: «Ничего, все будет так, как надо», а во взгляде его была просьба: «Уходи!..» Валя подождала, пока он скрылся за массивной дверью, и, приняв скучающую позу, села в кресло недалеко от дремавшего генерала. Она чувствовала себя в эту минуту так, точно взошла на костер.
   — Хайль Гитлер! — переступив порог кабинета и выбрасывая руку вперед, возгласил Кузнецов.
   — Хайль! — лениво раздалось за столом. — Можете сесть. Я не одобряю вашего выбора, лейтенант! Если все наши офицеры будут брать под защиту девушек из побежденных народов, кто же тогда будет работать в нашей промышленности?
   — Фрейлейн арийской крови, — почтительно возразил Кузнецов.
   — Вы уверены?
   — Я знал ее отца. Бедняга пал жертвой бандитов.
   Пристальный, ощупывающий взгляд гаулейтера упал на Железные кресты офицера, на круглый значок со свастикой.
   — Вы член национал-социалистской партии?
   — Так точно, герр гаулейтер.
   — Где получили кресты?
   — Первый — во Франции, второй — на Остфронте.
   — Что делаете сейчас?
   — После ранения временно работаю по снабжению своего участка фронта.
   — Где ваша часть?
   — Под Курском.
   Ощупывающий взгляд Коха встретился со взглядом Кузнецова.
   — И вы, лейтенант, фронтовик, национал-социалист, собираетесь жениться на девушке сомнительного происхождения?
   — Мы помолвлены, — изображая смущение, признался Кузнецов, — и я должен получить отпуск и собираюсь с невестой к моим родителям, просить их благословения.
   — Где вы родились?
   — В Кенигсберге. У отца родовое поместье… Я единственный сын.
   — После войны намерены вернуться к себе?
   — Нет, я намерен остаться в России.
   — Вам нравится эта страна? — В словах Коха послышалось что-то похожее на иронию.
   — Мой долг — делать все, чтобы она нравилась нам всем, герр гаулейтер! — твердо и четко, выражая крайнее убеждение в справедливости того, о чем он говорит, сказал Кузнецов.
   — Достойный ответ! — одобрительно заметил гаулейтер и подвинул к себе лежавшее перед ним заявление Вали.
   В это мгновение Кузнецов впервые с такой остротой физически ощутил лежащий в правом кармане брюк взведенный «вальтер». Рука медленно соскользнула вниз. Он поднял глаза и увидел оскаленную пасть овчарки, увидел настороженных гестаповцев. Казалось, все взгляды скрестились на этой руке, ползшей к карману и здесь застывшей.
   Стрелять — никакой возможности. Не дадут даже опустить руку в карман, не то что выдернуть ее с пистолетом. При малейшем движении гестаповцы готовы броситься вперед, а тот, кто стоит за спинкой стула, наклоняется всем корпусом так, что где-то у самого уха слышно его дыхание, — наклоняется, готовый в любое мгновение перехватить руку.
   Между тем гаулейтер, откинувшись в кресле и слушая собственный голос, продолжает:
   — Человеку, который, подобно вам, собирается посвятить жизнь освоению восточных земель, полезно кое-что запомнить. Как вы думаете, лейтенант, кто для нас здесь опаснее, украинцы или поляки?
   У лейтенанта есть на этот счет свое мнение.
   — И те и другие, герр гаулейтер! — отвечает он.
   — Мне, лейтенант, нужно совсем немного, — продолжает Кох. — Мне нужно, чтобы поляк при встрече с украинцем убивал украинца и, наоборот, чтобы украинец убивал поляка. Если до этого по дороге они пристрелят еврея, это будет как раз то, что мне нужно. Вы меня понимаете?
   — Тонкая мысль, герр гаулейтер!
   — Ничего тонкого. Все весьма просто. Некоторые чрезвычайно наивно представляют себе германизацию. Они думают, что нам нужны русские, украинцы и поляки, которых мы заставили бы говорить по-немецки. Но нам не нужны ни русские, ни украинцы, ни поляки. Нам нужны плодородные земли. — Голос его берет все более и более высокие ноты. — Мы будем германизировать землю, а не людей! — изрекает Кох. — Здесь будут жить немцы!
   Он переводит дух, внимательно смотрит на лейтенанта.
   — Однако, я вижу, вы не сильны в политике.
   — Я солдат и в политике не разбираюсь, — скромно ответил Кузнецов.
   — В таком случае бросьте путаться с девушками и возвращайтесь поскорее к себе в часть. Имейте в виду, что именно на вашем курском участке фюрер готовит сюрприз большевикам. Разумеется, об этом не следует болтать.
   — Можете быть спокойны, герр гаулейтер!
   — Как настроены ваши товарищи на фронте?
   — О, все полны решимости! — бойко отвечает лейтенант, глядя в глаза гаулейтеру.
   — Многих испугали недавние события?
   — Бои на Волге? — Лейтенант умолкает, то ли собираясь с мыслями, то ли затем, чтобы набрать дыхание и одним духом выпалить то, что думает: — Они укрепили наш дух!
   Гаулейтер явно удовлетворен столь оптимистическим ответом. Он еще раз любопытным взглядом окидывает офицера и наконец принимается за заявление его подруги. Он пишет резолюцию.
   А Валя в это время, казавшееся ей бесконечным, продолжала сидеть в приемной, не отрывая глаз от тяжелой двери, напряженно вслушиваясь в каждый звук, каждую секунду ожидая выстрела. «Вот сейчас… — думалось ей. — Вот сейчас…» Нет, она не могла, не хотела покинуть приемную гаулейтера, как на этом настаивал Кузнецов. Пусть она здесь не нужна, пусть это безрассудство, за которое она поплатится жизнью, — она не могла оставить его одного. Но почему он не стреляет? Чего он медлит?
   Она отчетливо представила себе, что произойдет тотчас после этого выстрела. Вот этот юркий офицерик, который пристает к ней с игривыми разговорами, он, конечно, первый схватит ее, он сидит к ней ближе всех. Адъютант — тот бросится в кабинет. А что, если Кузнецов перебьет охрану?.. «Овчарка! — вспомнила Валя. — Овчарка не даст!..»
   Офицерик что-то говорит и говорит не унимаясь. Она должна отвечать. «Да, есть подруги, — как в бреду, произносит она, механически повторяя его же слова и механически улыбаясь. — Да, хорошенькие. Да, она познакомит. Да, она организует…»
   Этот самый офицерик скрутит ей руки, швырнет ее гестаповцу, черному, с блестящими пуговицами. Ее будут пытать. «Гвоздь! — вспомнила она. — Берется обыкновенный гвоздь». Ледяные глаза фон Ортеля кольнули ее. Она зажмурилась от боли. Теперь ей казалось, что это офицерик смотрит на нее ледяными, колючими глазами. Она обратила взгляд на дверь. Почему он не стреляет? Чего он медлит?
   — Да он, однако, задерживается, ваш друг, — проговорил офицерик.
   Тучный генерал, продолжающий скучать в кресле, взглянул на часы.
   Вале показалось, что он, этот генерал, чем-то похож на Коха. Она ясно представила себе холеное, с аккуратными усиками лицо гаулейтера. Она вспомнила: «Я выжму из этой страны все, чтобы обеспечить вас и ваши семьи». «Почему он медлит?» — снова подумала Валя.
   Она ждала этого выстрела так, словно он обещал ей и Кузнецову не пытки, не смерть, а радость и облегчение. «Скорей! — мысленно торопила она Кузнецова. — Скорей!»
   Открылась тяжелая дверь, и Кузнецов вышел из кабинета. Он был до обидного спокоен и улыбался.
   — Ну? — промолвил он, подойдя к ней и беря за локоть.
   В руке он держал листок бумаги — ее заявление.
   Их уже окружали вскочившие с мест офицеры.
   — Что вам написал гаулейтер?
   — «Оставить в Ровно, — прочитал Бабах, — предоставить работу в рейхскомиссариате». О, поздравляю, вас, фрейлейн, поздравляю вас, лейтенант!
   Офицеры зашумели.
   — Да, дружище, тебе повезло!
   — Говорят, вы его земляк?
   В эту минуту Валя почувствовала, что падает.
   Кузнецов бережно поддержал ее, взял под руку.
   — Что с тобой, милая?
   — Это у фрейлейн от волнения, — сказал Бабах, — фрейлейн боялась, что ее пошлют на работы. О нет, фрейлейн, гаулейтер не мог отказать фронтовику! Прошу вас! — И он протянул Зиберту несколько пачек сигарет.
   — Благодарю, спасибо! — ответил тот.
   Это были отличные сигареты. Вероятно, такие же курил сам гаулейтер.
   — Почему не стреляли? — спросила Валя, как только они оказались на улице.
   — Это было невозможно, Валюша. Ты же сама видела, что там делалось. Они не дали бы даже вытащить пистолет.
   — Такого случая больше не будет!
   — Что поделаешь!
   — Что поделаешь? Надо было рисковать! — Она помолчала и добавила: — Вы, наверно, слишком дорожите своей жизнью.
   — Но, Валя… — попробовал возразить Кузнецов, и вдруг все происшедшее, доставившее ему одно разочарование, обернулось другой стороной: он вспомнил о Курске! Ведь Кох только что из Берлина, — значит, сведения самые свежие!.. Вспомнил он и рассуждения Коха по поводу фашистской политики на Украине, и, наконец, его резолюцию, благодаря которой Валя становится отныне сотрудницей рейхскомиссариата. Неожиданные, но ценные результаты дала эта встреча. И Кузнецов не замедлил поделиться с Валей этой радостной мыслью.
   — Ну и что? — ответила она с досадой. — «Сотрудница рейхскомиссариата»! да ведь поймите же вы — такого случая больше не будет!
   Голос ее дрогнул. Все, что было в ней наболевшего, выстраданного, вся ее тоска, весь ужас ожидания в приемной — все это сейчас обратилось в одно чувство: в горький и страстный упрек ему, Кузнецову.
   Она выдернула руку и ушла.
   Несостоявшееся покушение вызвало в штабе отряда целую бурю споров. Разговоры шли вокруг одного вопроса: была ли, в конце концов, у Кузнецова возможность убить Коха? То, что это было делом невероятной трудности, ни у кого не вызывало сомнений. В кабинете гаулейтера все было рассчитано на невозможность покушения. И овчарки и телохранители прошли, надо думать, немалую тренировку, прежде чем попали в этот кабинет. Был какой-то математически точный расчет в том, как были расставлены люди и собаки, как стоял стул, предназначенный для посетителя, — математически точный расчет, не допускавший никаких случайностей.
   И все же какая-то доля возможности успеха могла быть. И нашлись товарищи, которые прямо ставили в упрек Николаю Ивановичу его благоразумие, осторожность, нежелание рисковать при незначительных шансах на удачу.
   Разделяли эту точку зрения не только горячие головы вроде Вали (она сразу же после приема у Коха написала и отправила мне взволнованное письмо, в котором осуждала Кузнецова, называя его трусом), но и люди более зрелые и уравновешенные. Разумеется, никому не приходило в голову сомневаться в храбрости Николая Ивановича; речь шла не о храбрости, а о чем-то несравненно более высоком — о способности человека к самопожертвованию, к обдуманной, сознательной гибели во имя патриотического долга. Сотни тысяч, миллионы советских людей в час, когда Отечество оказалось в опасности, схватились с ненавистным врагом и в этой схватке явили миру невиданные образцы воинской доблести, презрения к смерти. Но одно дело — презирать смерть, идти на рискованную операцию без мысли о своей возможной гибели, другое дело — сознательно и добровольно пойти на смерть ради победы.
   В ту пору мы еще не знали о подвиге Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота, но на памяти были другие примеры высокого, беззаветного героизма советских воинов, и именно к ним как бы примеривали мы то, что должен был совершить Кузнецов. Он находился к тому же в исключительно сложных условиях, требовавших для совершения акта самопожертвования гораздо больших душевных сил, чем обычная боевая обстановка. В бою человек, идущий на подвиг, чувствует локоть товарища, слышит вдохновенное захватывающее «ура», он охвачен тем общим воодушевлением, подобием азарта, что неизменно возникает в атаке. «На миру и смерть красна» — говорит русская пословица. Но за линией фронта, в оккупированном городе человек идет на подвиг один в стае врагов. Здесь ничто не стимулирует этот подвиг, кроме мыслей и чувств самого человека. Каков же должен быть строй этих мыслей и чувств, чтобы в этих условиях совершенно сознательно, преднамеренно, по заранее разработанному плану совершить акт возмездия — и не на площади, где тебя непременно поддержат, а в тиши кабинета, где во всех случаях ждет одно — мучительная смерть.
   — Такой подвиг, — говорил Лукин, когда мы обсуждали письмо Вали и в связи с этим поведение Кузнецова, — требует особого рода героизма. Мы должны воспитывать в наших людях готовность пойти в любой момент на это святое дело.
   — Именно святое, — поддержал Стехов. — Но не всякому это дано. В каждом из наших людей живет высокое чувство патриотизма, и вот это чувство, это сознание своего долга перед Родиной мы должны возвести в такую степень, чтобы любой из нас мог, не задумываясь, отдать, когда нужно, свою жизнь.
   Готовность к самопожертвованию! Справедливы ли эти слова по отношению к Кузнецову? Да и не только к нему, а к сотням наших партизан, день за днем совершавших свой скромный подвиг?
   Мне вспомнился случай из жизни отряда, когда мы имели возможность убедиться в том, что наши люди действительно способны на самопожертвование. Дело было перед отправкой группы Лукина на переговоры к Бульбе. Кто-то в отряде пустил слух, якобы мы собираемся послать небольшую группу автоматчиков с заданием напасть на многочисленный вражеский гарнизон, большинство которого составляют к тому же хорошо вооруженные эсэсовцы. Это задание расценивалось как посылка на верную гибель.
   Эту версию слышали от Саргсяна. Я был так озадачен, что тут же решил подвергнуть группу Лукина своеобразному испытанию. Лукин и Стехов поддержали меня в этом решении.
   В тот же вечер в стороне от лагеря группа была собрана, и я обратился к бойцам:
   — Товарищи, готовится серьезная и рискованная операция. Речь идет о таком деле, из которого едва ли кому придется выйти живым…
   И повторил версию о «крупном гарнизоне», который якобы предстоит разгромить.
   — Само собой разумеется, — продолжал я, — на такое дело мы можем посылать только в порядке добровольном. Пусть те, кто почему-либо не хочет идти в составе группы, откровенно заявят об этом.
   Ни один человек из группы не воспользовался возможностью уклониться от рискованной операции. Наоборот, все как один высказали страстное желание пойти на это благородное дело.
   Тогда в виде наказания за лишние разговоры Саргсян был отстранен от участия в походе. Никакие уговоры не помогли. Мы были непреклонны, хотя и видели, какой это для него удар, какое большое потрясение.
   Напомнив товарищам об этом случае, я предложил организовать проверку — на этот раз всего личного состава отряда.
   В тот же день было объявлено, что готовится делая серия весьма серьезных операций, требующих от их исполнителей неизбежного самопожертвования во имя Родины, что на выполнение заданий пойдут одиночки и что желающие принять в них участие могут записываться у замполита.
   Спустя пять минут Валя Семенов, Базанов, Шмуйловский, Селескериди и многие другие товарищи уже обступили Стехова, настаивая, чтобы он записал их тут же, на месте. А Цессарский подошел ко мне недоумевая:
   — Обязательно нужно записываться? По-моему все и так ясно. Я, например, летел сюда добровольно, отсюда и вытекает, что в этом вашем списке я давно уже состою. Располагайте всеми нами так, как требуется для дела.
   Спустя час в списке числилось уже семьдесят человек.
   — Способны ли вы выполнить задание, прежде чем погибнуть? — спрашивал я у них. — Хватит ли у вас воли думать не о гибели, а только о выполнении задания?
   Все заверяли, что способны на это.
   Этот пример еще раз убедил меня в том, что готовность и воля к подвигу во имя Родины живут в каждом советском человеке, в каждом большевике, партийном и непартийном. Нужно ли нам специально готовить людей к самопожертвованию, когда в небольшом отряде на первый зов являются семьдесят патриотов, готовых в любой момент отдать самое дорогое — жизнь — за счастье своей Родины.
   Эта проверка явилась деловым, практическим ответом на споры и рассуждения товарищей, обсуждавших письмо Вали Довгер.
   К числу таких людей, людей особого склада, принадлежал и Николай Иванович Кузнецов. И я не сомневался, что не совершил он акта возмездия над Кохом потому лишь, что не хотел идти на бессмысленный риск. Я был уверен, что, если в его судьбе еще наступят минуты, когда нужно будет во имя победы жертвовать жизнью, — он сделает это не задумываясь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Всякий, кто бывал в те годы в Ровно и проходил по Хмельной улице, мог приметить невзрачный, с облупившейся штукатуркой двухэтажный дом, на воротах которого чернела старая жестяная вывеска: «Фабрика валянок та щиток». Вероятно, теперь этот старый дом выглядит иначе, и только городские старожилы, хранящие в памяти историю каждого здания, помнят черную жестяную вывеску, старые, скрипучие ворота да немца-солдата, стоявшего возле них. Те, кто жил по соседству с фабрикой, помнят этого часового, но, может быть, запомнился им и человек в коричневом большой давности пиджаке, в желтых крагах, в темной кепке с большим козырьком, которую он имел обыкновение поминутно снимать, обнажая лысеющую голову. Человека этого трудно было не приметить: он часто стоял у ворот, встречая или провожая грузовые машины; сам он приезжал на велосипеде. Солдат-часовой приветствовал его, вытянувшись всем телом и выбрасывая руку вперед. Человек в коричневом пиджаке отвечал небрежным взмахом руки, как если бы собирался хлопнуть часового по плечу.
   Можно было заключить, что гитлеровское начальство весьма почтительно относится к этому человеку, иначе не стал бы солдат-часовой с таким рвением делать ему «хайль». И в самом деле, если бы кто мог видеть, как пожилой, подслеповатый офицер из виртшафтс-команды, придя на фабрику, долго и тщательно здоровался с ним за руку, называя его «пан директор» или просто по имени-отчеству — Терентий Федорович, если бы кто мог наблюдать эту сцену, как наблюдали ее служащие фабрики, — он сделал бы заключение, что человек в коричневом пиджаке и желтого цвета крагах пользуется доверием и даже симпатией господ завоевателей. Ибо что означало почтение подслеповатого интенданта, как не признак того, что и более высокое начальство весьма благосклонно относится к «пану директору».