Возвращаться домой не хотелось. Они пошли на вокзал. Это было одно из тех мест в городе, которые их особенно интересовали, сулили наибольший успех. В вокзальное здание не впускали без специальных документов. Они и до того не раз толкались в толпе на привокзальной площади, но проникнуть в вокзал не могли.
   Когда они очутились на площади, Пастухову неожиданно пришла в голову счастливая мысль. Здесь то и дело появлялись рабочие с тачками, так называемые «возпори». Они имели свободный доступ в вокзальные помещения и на перрон. Кобеляцкий остановил одного «возпори» и строго спросил, на каком основании тот здесь крутится. Возчика смутила немецкая шинель Кобеляцкого. Он достал из-за пазухи «аусвайс» (разрешение) и патент. Кобеляцкий долго изучал бумажки и, наконец, швырнул их возчику, давая понять, что тот свободен. Итак, если запастись такими же двумя бумажками и тачкой, можно беспрепятственно действовать на вокзале.
   Они возвращались, окрыленные смелыми планами. Дома их ждали Панчак и Дзямба со своим списком, пополненным новыми именами.
   На следующий день по городу пронеслась весть об убийстве Бауэра и Шнайдера. Передавали, что утром, когда вице-губернатор в сопровождении Шнайдера собирался выезжать из дому, возле его особняка остановилась машина, из которой вышел человек в форме гауптмана. Он спокойно приблизился к Бауэру и Шнайдеру и спросил их фамилии. Получив ответ, он со словами: «Вы мне и нужны» — несколькими выстрелами убил обоих, после чего вскочил в машину и скрылся.
   Пастухов и Кобеляцкий ликовали. Они садились в трамваи, ходили по рынку, прислушиваясь к разговорам и ловя все новые и новые подробности убийства. Загадочный гауптман был в центре внимания, и они испытывали такую гордость, какой, пожалуй, не мог бы испытать даже сам Кузнецов, появись он сейчас в толпе. Для всех оставалось загадкой, зачем понадобилось этому смельчаку спрашивать у вице-губернатора фамилию. Пастухов и Кобеляцкий это хорошо понимали.
   Как и при каких обстоятельствах было совершено убийство, ни Пастухов, ни Кобеляцкий не знали. Слухи, какие носились по городу, раскрывали все новые и новые подробности.
   Произошло это так. Вечером в театре, где шло совещание немецкой администрации Галиции, Кузнецов, проникший туда, намеревался застрелить губернатора Вехтера, но не смог приблизиться к президиуму. Дождавшись конца совещания, он вышел из театра и стал ждать на улице. Губернатор и его заместитель сели каждый в свою машину. Не зная, кто из них Бауэр и кто Вехтер, Кузнецов поехал наугад следом за одним из них. Машина гитлеровца остановилась возле музея имени Ивана Франко. Напротив музея находился особняк владельца машины. Кузнецов заметил место и уехал.
   На следующий день «опель» Кузнецова, проезжая мимо музея имени Франко, неожиданно «испортился». Белов вышел из машины и начал копаться в моторе. Кузнецов тоже вышел и принялся громко бранить шофера:
   — Вечно у вас машина не в порядке. Вы лентяй, не следите за ней. Из-за вашей лени я опаздываю…
   Он видел, как на противоположной стороне к особняку подкатил комфортабельный автомобиль.
   Ровно в десять часов утра из особняка вышли двое. Шофер выскочил из кабины и услужливо открыл дверцу.
   Но в эту минуту к ним подошел Кузнецов:
   — Вы доктор Бауэр?
   — Да, я Бауэр.
   — Вот вы мне и нужны!
   Несколькими выстрелами он убил Бауэра и его спутника. Затем бросился к своей машине. Пока он бежал, Каминский и Белов открыли огонь по часовому, стоявшему у особняка.
   Машина пронеслась по улицам Львова за город.
   Крутиков еще и еще вчитывался в строки газеты, принесенной Харитоновым и Воробьевым. Этот газетный листок служил их оправданием, их ответом на суровый вопрос Крутикова: «Почему вернулись?» Газета была немецкая, на украинском языке, называлась «Газета Львивська». Некролог появился в ней лишь тринадцатого февраля, на четвертый день после акта возмездия. Он был подписан губернатором Галиции Вехтером. Начинался он так:
   «9 февраля 1944 года вице-губернатор д-р Отто Бауэр, шеф правительства дистрикта Галиция, пал жертвой большевистского нападения. Вместе с ним умер его ближайший сотрудник, испытанный и заслуженный начальник канцелярии президиума губернаторства дистрикта Галиция ландгерихтсрат д-р Гейнрих Шнайдер. Они погибли за фюрера и империю».
   Тщетно искал Крутиков в газете упоминания о совершившем покушение «неизвестном». И это было верным признаком того, что ему удалось благополучно скрыться.
   Да, это было именно так: неизвестному патриоту удалось скрыться. То, о чем промолчала фашистская газета во Львове, сделалось достоянием всех телеграфных агентств и радиостанций мира.
   Советские люди прочли сообщение о благородном акте возмездия пятнадцатого февраля 1944 года в «Правде».
   «Стокгольм. По сообщению газеты „Афтенбладет“, на улице Львова среди бела дня неизвестным, одетым в немецкую военную форму, были убиты вице-губернатор Галиции доктор Бауэр и высокопоставленный чиновник Шнайдер. Убийца не задержан».
   В эти дни, в середине февраля, я лежал в московском госпитале.
   Сразу же после нашего последнего боя (мне пришлось командовать им, лежа на повозке, через связных) прибыла новая радиограмма от командования — снова приказ. Мне предписывалось немедленно возвращаться в Москву, передав командование Стехову.
   Вместе со мной в санитарной машине поехали Коля Маленький и раненые, в том числе Цессарский.
   Лишь много времени спустя узнал я о том, каким образом стало известно командованию о моей болезни. Я нашел радиограмму, которую по собственной инициативе, вопреки моему запрещению, отправила в Москву Лида Шерстнева.
   После жизни, полной борьбы и опасностей, я оказался в тишине и покое. Дел никаких. Кругом ни души. Только время от времени зайдет в палату врач или наведается сестра. Никогда не было мне так тоскливо, как теперь. Единственное утешение — это ежедневно свежие газеты и возможность слушать радиопередачи, не опасаясь, что не хватит питания для рации. Целыми днями во всех мелочах и подробностях я вспоминал нашу жизнь в тылу врага. И странно — насколько тогда, в ходе борьбы, мне казалось все недостаточным, мелочным, теперь, когда я мысленно составлял отчет командованию, все представлялось значительным, заслуживающим серьезного внимания.
   Мы передали командованию много ценных сведений о работе железных дорог, о переездах вражеских штабов, о переброске их войск и техники, о мероприятиях оккупационных властей, о положении на временно оккупированной территории. В боях и стычках мы уничтожили до двенадцати тысяч гитлеровских солдат, офицеров и бандитов — предателей Родины. По сравнению с этой цифрой наши потери были незначительны: у нас за все время было убито сто десять и ранено двести тридцать человек. Мы поднимали советских людей на активное сопротивление, взрывали эшелоны, мосты, громили немецкие хозяйства, предприятия, склады, разбивали и портили автотранспорт врага, убивали фашистских главарей.
   И по нескольку раз в день я вспоминал Николая Ивановича Кузнецова. Где он теперь? Что делает? Встретился ли во Львове с Валей?
   И вот я получил о нем весточку.
   Я лежал с наушниками и слушал последние известия по радио. Без десяти минут двенадцать диктор прочел сообщение из Стокгольма.
   Да, это весточка о нем, о Николае Ивановиче! С поразительной отчетливостью — слово в слово — вспоминаю я теперь свой последний разговор с ним, перед отъездом его во Львов.
   — Не задержан! — повторяю я слова передачи и силюсь подняться с постели. — Не задержан!
   После этого акта возмездия во Львове создалась чрезвычайно напряженная обстановка. Жандармерия свирепо расправлялась со всеми, кто казался сколько-нибудь подозрительным. Оставаться в городе без документов становилось опасно. Тогда-то Харитонов и Воробьев покинули Львов и уехали в Гуту-Пеняцкую.
   В ночь на четырнадцатое февраля в квартире Панчака раздались звонки.
   Сомнений не оставалось. Наскоро собравшись, Пастухов и Кобеляцкий кинулись в кухню, к лестнице, ведущей на чердак. Звонки продолжались. Начали колотить в дверь. Панчак в одном белье стоял посреди комнаты, не решаясь открыть. Наконец он собрался с духом и пошел к двери. Он не рассчитал, Пастухов и Кобеляцкий находились еще на лестнице. Они поднимались очень медленно, так как деревянные ступеньки скрипели. Дверь на чердак еще не была открыта, когда в квартиру ворвались эсэсовцы.
   Украинский полицай, шедший вместе с эсэсовцами, бросился в кухню с фонарем в левой руке и с пистолетом в правой. Когда он осветил лестницу, Пастухов выстрелил. Полицай грохнулся на пол. От неожиданности фашисты бросились вон из квартиры. На улице они открыли стрельбу по крыше и окнам. Панчак, Кобеляцкий и Пастухов были уже на чердаке. Они выбрались через слуховое окно на крышу и стали искать, как спуститься, перебраться в другой квартал и там скрыться.
   Сделать это не удалось. Через двадцать — тридцать минут весь квартал оцепила жандармерия.
   Тогда все трое стали пробираться по крышам. Неподалеку стоял дом, в котором, как утверждал Панчак, жили одни немцы. Проникнув на чердак этого дома, они вздохнули свободнее.
   На улицах шла стрельба. Жандармы прочесывали весь квартал, забрасывали гранатами подвалы, давали автоматные очереди по чердакам. Они обыскали все кварталы, подвалы, сараи. Заодно грабили.
   К рассвету следы на крышах занесло снегом. Дом, где скрывались партизаны, обследованию не подвергался. Счастье им улыбнулось. Но надо было уходить в более безопасное место.
   Чтобы выбраться с чердака, пришлось вынуть дверь вместе с дверной колодкой, которая, к счастью, не была плотно заделана в кирпичную кладку. Дождавшись сумерек, партизаны осторожно спустились во двор, перелезли через забор и другим двором вышли на улицу. Панчак был в одном нижнем белье. Пастухов дал ему свое пальто, снял с себя портянки, которыми Панчак обмотал ноги, и они разошлись в разные стороны — Панчак к Дзямбе, Пастухов и Кобеляцкий к Руденко.
   После происшествия на улице Николая за Пастуховым и Кобеляцким стали нередко следить тайные агенты жандармерии.
   Одного такого фараона Пастухов водил за собой три часа. Решив наконец избавиться от него, он направился к Краковскому базару, оттуда к развалинам еврейского квартала, завернул на узкую и темную улицу Старова. Притаившись за углом, дождался, когда шпик появился, и застрелил его в упор.
   Пастухов и Кобеляцкий жили теперь на квартире у стариков Шушкевичей, по улице Лелевеля, 17. Они работали возчиками на вокзале. Старики и знали их как возчиков. Возки стояли тут же, в коридоре. Их купили вместе с разрешением и патентом на деньги, собранные братьями Дзямба и инженером Руденко.
   Я забыл сказать о списке Панчака. Он, этот список, остался в квартире по улице Николая. Но Василии Дзямба хранил копию. Она была передана Пастухову, дополнена им и Кобеляцким и в свое время предъявлена правосудию.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

   В восемнадцати километрах от Львова, в селе Куровица, черный «опель-адмирал» был остановлен пикетом фельджандармерии.
   Сухопарый майор долго рассматривал документы, протянутые ему через окошко машины.
   — Герр гауптман, — проговорил он озабоченно и как бы извиняясь, — мне придется попросить у вас дополнительные документы.
   Кузнецов побагровел. Резким движением протянул он овальный жетон со свастикой и номером, прикрепленный цепочкой к поясу.
   — Может быть, этого с вас достаточно?
   — Нет, — сказал майор все тем же извиняющимся тоном, — я попрошу каких-нибудь дополнительных свидетельств.
   Было ясно, что он предупрежден.
   Стараясь быть спокойным, Кузнецов схватил автомат, дал очередь. Майор упал. Вслед за ним повалилось на землю еще четверо фашистов. Остальные в панике разбежались. Кузнецов наклонился к мертвому майору и забрал свои документы.
   Белов уже включил мотор. Машина ждала.
   — Бросай машину! — крикнул ему Кузнецов. — В лес.
   Это был единственный выход.
   Они шли лесом несколько часов и наконец набрели на подводу, везущую хворост. Возчик был одет в форму полицая.
   — Вези! — крикнул Кузнецов, взобравшись на подводу и сбрасывая хворост.
   Полицай не стал упираться, когда увидел направленный на него пистолет. Подвода тронулась.
   Кузнецов рассчитывал найти отряд в Гановическом лесу. На третьи сутки бесплодных поисков разведчикам встретились евреи-беженцы. Группы скрывавшихся от фашистов людей часто попадались в лесах и если встречали партизан, то вливались в отряды, как это бывало у нас в Цуманских и Сарненских лесах.
   Завидев гитлеровского офицера, евреи пустились бежать.
   — Стойте! — кричал Каминский. — Мы свои! Стойте!
   Но беженцы только ускорили шаг. Пришлось броситься за ними вдогонку.
   Убедившись, что они имеют дело с советскими партизанами, беженцы привели их к себе в землянки и устроили на ночлег.
   И вот ночью, сквозь дремоту, Кузнецов услышал поразительно знакомую мелодию и, уловив слова песни, вскочил и бросился к поющему. Это был средних лет человек, страшно худой, в широком плаще из прорезиненной материи, который раздувался вокруг него и делал его похожим на колокол. Человек пел:
 
Запоем нашу песнь о болотах,
О лесах да колючей стерне,
Где когда-то свободный Голота,
С вихрем споря, гулял на коне.
 
   — Откуда вы ее знаете, эту песню? — взволнованно спросил Кузнецов.
   — У партизан слышал, — отвечал человек-колокол.
   — У каких партизан?
   — А тут есть поблизости.
   — Отряд?!
   — Ну, как вам сказать, отряд не отряд, а человек сто наберется.
   — Сто? — переспросил Кузнецов разочарованно.
   — Почти все местные, — продолжал Марк Шпилька (так звали беженца). — Крестьяне. Человек сто, не большие.
   — А это точно? — допытывался Кузнецов: — Если вы знаете, что это советские партизаны, почему тогда не идете к ним?
   — Собираемся переходить линию фронта, — следовал ответ.
   Наутро Шпилька сам вызвался быть проводником Кузнецова. К нему присоединился его приятель по имени Самуил Эрлих. Они заявили своим товарищам, что перейти линию фронта всегда успеют, а сейчас надо помочь ее приблизить. Оставили старую винтовку, которая была у Эрлиха, письма — на случай, если товарищи дойдут раньше них, — и тронулись в путь вместе с Кузнецовым, Каминским и Беловым.
   Партизаны настороженно встретили немецкого офицера, о котором предупредили вышедшие вперед проводники. Никакой другой одежды у Кузнецова не было и не могло быть. Под конвоем всех пятерых доставили к шалашу, где, видимо, жил командир. Здесь их остановили, и старший конвоя, оглядев себя и приосанившись, направился в шалаш и тут же вышел обратно, пропуская впереди себя коренастого человека, одетого в тяжелый овчинный тулуп, какой обычно бывает на сторожах.
   — Николай Иванович!
   — Можно быть свободным? — на всякий случай спросил старший конвоя, когда Приступа отпустил из своих объятий Кузнецова и перешел к Каминскому…
   — Вот судьба! — ахал Приступа, улыбаясь. — Вот это встреча! — говорил он, толкая Дроздова, как будто тот не понимал значения этой встречи.
   Они сидели в шалаше, рассказывая друг другу о пережитом, стараясь воссоздать картину во всей полноте, повторяясь и переспрашивая. Когда Кузнецов сказал, что видел Пастухова и Кобеляцкого во Львове, Дроздов и Приступа облегченно вздохнули. Это было все, что они могли узнать о своих товарищах из группы Крутикова.
   — Послушай, Приступа, — сказал Кузнецов неожиданно, — а помнишь, в отряде девушка была, лесничего дочь…
   — Валя? — спросил Приступа.
   — Я вот думаю, — продолжал Кузнецов, — где она теперь может быть?
   — Она ведь у тебя в Ровно работала? — вспомнил Приступа. — Ну, стало быть, эвакуировалась.
   — Смотря какой приказ был, — заметил Белов. — Ежели приказ эвакуироваться, то, стало быть, во Львове она.
   — Она бы меня там нашла, — проговорил Кузнецов.
   — Ну это, брат, не обязательно, — возразил Приступа.
   — Нашла бы. Она знает адрес сестры Марины.
   — Вместе ехать куда собираетесь?
   — Да вот думаем.
   — В Крым хорошо, — задумчиво произнес Дроздов.
   — Нет, друг, мы не в Крым поедем, мы на Урал, на родину ко мне.
   — Мы до войны с Женей в Крым ездили, в Ялту, — сказал Дроздов и замолк.
   — Так она ждет, говоришь? — спросил Приступа, продолжая разговор.
   — Ждет. А я, понимаешь ли, вместо того чтобы к ней навстречу, бегу дальше.
   — Ну, теперь-то ты…
   — Что — теперь? Теперь как раз самое время мне в дальнем тылу быть, у гитлеровцев.
   — Это где же?
   — А хотя бы в Кракове. Хорошо? Ты как думаешь?
   До этого разговора Приступа не сомневался в том, что Кузнецов останется в их отряде. Он уже предвкушал, какие дела совершит отряд, заполучивший такого знаменитого разведчика. Теперь эта надежда рушилась.
   — Гм! — произнес Приступа. — Это как же понимать? А я, Николай Иванович, думал, что вы с нами останетесь.
   — Нет, друг, не могу, — сказал Кузнецов. — У меня есть свое очень серьезное задание, если я не исполню его, то после хоть не живи.
   — Вы уходите и товарищей с собой забираете?
   — Придется…
   — Ну вот, — разочарованно протянул Приступа. — Видишь, Вася, — обратился он к Дроздову, — что значит радиостанции не иметь: не хотят люди оставаться!
   — Не в том дело, — возразил Кузнецов. — Вы на меня не обижайтесь, товарищи. Я должен идти потому, что мне нужно как можно скорее попасть к нашим, а там, я надеюсь, удастся приземлиться на парашюте где-нибудь, ну хотя бы в Кракове или где подальше. Там, надо полагать, слетелись сейчас крупные хищники. Если им вовремя не отрубить лапы, то кто знает, может случиться, что с помощью своих друзей матерые преступники останутся на свободе, даже будут процветать.
   — Это верно, Николай Иванович, — согласился Дроздов. — Только, говоря по правде, жаль нам отпускать вас. Но это дело личное, а так я от всей души желаю вам удачи и счастливой звезды.
   Кузнецова, Каминского и Белова взялись сопровождать те же двое беженцев — Эрлих и Шпилька.
   На рассвете все пятеро были готовы к походу. Покуда Приступа напутствовал проводников, Дроздов занимался, как он выразился, интендантской службой, и вскоре парнишка-партизан принес от него два самодельных рюкзака с продовольствием. Кузнецову пришлось их взять.
   — Ну, бывайте, — сказал Приступа, когда обменялись рукопожатиями.
   — Бывайте и вы, — отвечал Кузнецов.
   В это слово вкладывали все, чего желали друг другу на прощание: счастливого пути, удачи, скорой победы.
   — Да, — сказал Кузнецов в последний момент, — девушке этой, Вале, если раньше меня ее увидите, скажите: привет, мол, передавал Кузнецов. Не забудете?
   Валя в это время лежала без сознания, в тифу. Это было в Злочеве, куда ее вывезли из Ровно вместе с другими заключенными. Потом, когда она поправилась, ее перевели во Львов, где продолжались допросы, с каждым днем становившиеся все более жестокими.
   Однажды рассвирепевший гестаповец так вышвырнул Валю из кабинета, что она, ударившись о дверь, распахнула ее и скатилась с лестницы. Девушку уволокли в новую камеру, где лежали больные. У нее оказалась раздробленной кость ноги.
   Она не запомнила ни комнаты, в которой ее допрашивали, ни камеры, где пролежала пять недель, ни того, что было с нею после. Ей было безразлично, где она, что с ней и что ее ждет. Она находилась в том полуобморочном забытьи, когда человека покидают и восприятие окружающего, и страх смерти, и способность бороться. Два слова — «не знаю» — сопутствовали теперь всей ее жизни, стали единственной целью этой жизни, ее смыслом.
   Впоследствии, вспоминая об этих страшных месяцах, прожитых в гестаповских застенках, Валя повторяла это затверженное ею магическое «не знаю» и однажды, как бы расшифровывая для нас его значение, сказала, что судьба Кузнецова была для нее дороже ее собственной. Но и эти слова кажутся лишь бледной тенью той великой мысли, или лучше сказать, идеи, которая возникла в сознании этой восемнадцатилетней девушки в тот момент, когда она, не думая сама об этом, совершала свой героический подвиг.
   Ничего не добившись от Вали, гестаповцы все же решили, что и убивать ее пока не стоит. Очевидно, они рассчитывали, что рано или поздно удастся получить у нее показания и таким образом напасть на след неуловимого разведчика.
   В том, что он во Львове, гестаповцы не сомневались. Убийство Бауэра было тому красноречивым свидетельством. Не сомневались они и в том, что эта хрупкая, слабая девушка, упрямо повторяющая свое «не знаю», знает, отлично знает львовский адрес Зиберта. Что только не предпринималось ими, чтобы вырвать из Валиных уст этот адрес… Угрозы, посулы, пытки… Но не было в мире таких средств, которые заставили бы ее сказать то, чего гитлеровцы от нее добивались.
   Во Львове шла лихорадочная эвакуация. Заключенных в тюрьмах убивали десятками. Та же участь ждала и Валю. Но последовал приказ откуда-то сверху: эвакуировать на запад для продолжения следствия. Так ее собственная стойкость спасла ей жизнь.
   Ее везли все дальше и дальше на запад, и к середине лета она оказалась в Мюнхене, в тюрьме. Отсюда ее вместе с партией заключенных, среди которых были русские, чехи, французы, болгары, послали на земляные работы. Она бежала из лагеря. Это было уже в начале 1945 года. Гитлеровская Германия доживала последние дни. Около двух месяцев Валя пробиралась на восток, днем скрывалась от людей, а ночью продолжала свой путь — она шла навстречу Красной Армии.
   Тут ее ждали новые испытания. Она оказалась в американской зоне оккупации и не могла оттуда выбраться. Тщетными были все просьбы и уговоры — ее не отпускали к своим. Тогда она решилась на побег, второй в своей жизни. Ей казалось, что появись еще новое препятствие — и она не выдержит: это был предел. И когда — впервые за много времени — увидела она фуражку с красной звездочкой, увидела гимнастерку с погонами (погон на наших военных она еще не видела), когда наконец ей ласково протянул руку советский офицер в приемной комендатуры, слезы покатились по лицу, и она не закрывала лица, она вспомнила, что уже очень, очень давно не плакала, кажется, с того дня, как убили ее отца…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

   В ночь на десятое апреля 1944 года советские самолеты совершили первый налет на Львов.
   В эту ночь с чердака дома № 17 по улице Лелевеля подавались сигналы электрическим фонарем. Кто-то настойчиво призывал летчиков сбросить бомбы именно сюда, на улицу Лелевеля, или на соседнюю улицу Мохнатского, или рядом, на улицу Колеча.
   И один из самолетов спикировал на сигналы, сбросил парашют с термитной свечой, а затем начали бомбить весь район. Бомбы попали в фашистский склад на улице Лелевеля, разбили казармы на улице Мохнатского, разрушили здание СС-жандармерии на у лице Колеча, гитлеровскую типографию на улице Зимарович. На улицах сгорело несколько автомашин.
   После этой бомбежки кое-кто из жильцов дома № 17 по улице Лелевеля стал проявлять усиленный интерес к двум молодым людям — постояльцам стариков Шушкевичей: почему их не было в подвале во время тревоги?
   — Ну вас с вашим подвалом! — сказал один из них в ответ на прямой вопрос соседа. — Дом такой старый, что всех вас в вашем подвале когда-нибудь засыплет…
   На следующий раз во время воздушной тревоги постоялец и его товарищ все-таки спустились в убежище и сидели там вместе со всеми жильцами до тех пор, пока бомбежка не кончилась.
   В городе можно было услышать много добрых слов по адресу советских летчиков. Оба раза они работали безукоризненно. И оба раза заранее предупреждали население листовками о предстоящей бомбежке.
   Пастухов и Кобеляцкий испытывали торжествующую радость победителей. Им хотелось поделиться своим чувством с людьми, обнять первого встречного и сказать ему, что наши близко, чтобы он не отчаивался, а лучше подумал, как бы уничтожить побольше фашистов; хотелось бежать по городу, возвещая близкое освобождение.
   Но это праздничное состояние длилось недолго. Оно требовало активности, действия и зримого результата, они же были заняты исключительно наблюдением, разведкой, делами малоощутимыми. И праздничный подъем сменился острым чувством неудовлетворенности.
   Пастухову первому начала изменять выдержка. Однажды вечером на улице Корольницкого между ним и Кобеляцким произошла стычка. Начал Кобеляцкий. Он сказал что-то о том, что его не удовлетворяет их работа. Пастухов раздраженно выругался и возразил, что пойдет сейчас и будет бить гитлеровцев без разбора.
   — Стой! — почти крикнул Кобеляцкий, схватив друга за рукав.
   — Да пусти ты меня! — И, вырвавшись, Пастухов побежал вперед, заметив фигуру фашиста.
   — Стой! — повторил Кобеляцкий уже без надежды, что Пастухов остановится.
   По обе стороны улицы на тротуарах стояли в ряд автоприцепы. Кобеляцкий видел, как, догнав фашиста, Пастухов пропустил его в проход между домом и автоприцепом и затем ринулся туда же. Раздались один за другим два выстрела.
   Искать Пастухова на улицах не было смысла, и Кобеляцкий решил идти домой, ждать там. Он был раздосадован поступком друга, видя в этом поступке больше мальчишества, чем настоящей храбрости. И все же, когда на углу улицы Лелевеля он был остановлен рукой Пастухова, легшей ему на плечо, он неожиданно для себя восхищенно пожал эту руку.