Когда на экране начиналась стрельба или мордобой, местный карлик-олигофрен вскакивал с места и радостно колотил в ладоши, восторженно вопя: ах, харащщо!!. Любопытно, что братская Германия в звуках мордобоя решалась гораздо ближе подбираться к голливудским стандартам: «Как в бочку бьет...», – однажды подивилась сидевшая за мною тетка.
   Возвращаясь в лагерь по относительному холодку, мы обсуждали фильмы со смешочками, выводившими моего сынишку из себя: «Да я же видел, что вам интересно! А теперь притворяетесь, что вы умные!»
   Он был прав – мы не были умные, мы были счастливые. Возле кинотеатра я всегда покупал у обросшего седой щетиной абрека бутылку розового разливного вина, в котором хозяин явно вымачивал свои чувяки, и мы его осторожненько потягивали, занюхивая дымком, у прибрежного костерка, к которому Максим неутомимо подтаскивал все новые и новые причудливые деревянные окаменелости, обкатанные прибоем и поседевшие от соли. Успокоившееся море переливалось розовым муаром, и такая же присмиревшая Лора уходила на видавший многие штормовые виды бетонный волнорез и, рассыпав по узеньким плечикам свои золотые волосы, долго смотрела, как меркнет закат и огни далекого корабля превращаются в медленное скользящее созвездие.
   Лорелея, не мог я оторвать взгляда от ее меркнущей фигурки в девчоночьем сарафанчике и чуть ли не всерьез начинал опасаться, что и рулевой засмотрится на нее в бинокль...
   А когда она возвращалась к костру, даже мой сынишка начинал говорить вполголоса, и огоньки мерцали в глазах у каждого из нас задумчиво, как лампадки. Обмениваясь короткими репликами после долгих пауз, мы говорили о чем-то очень важном, то есть очень грустном, но печаль наша была светла, ибо каждый был убежден, что красота этого вечера защитит нас от общей участи. Защитят даже светлячки, рассекающие тьму, подобно заплутавшим падающим звездам, защитят даже лягушки, наполняющие теплый воздух своим настырным субтропическим кряканьем.
   Мы все были открыты высокому и друг другу, но я не помню, чтобы кто-то еще когда-нибудь был так открыт каждому чужому слову, каждому движению мысли, каждому проблеску чувства, как наша Лорелея с огоньками в распахнутых голубых глазах, ночью начинавших казаться черными.
   Влюбленность, которой удается избежать утилизации, всегда превращается в поэзию, и в те минуты меня уже не огорчало, что она, самозабвенно внимая каждому моему слову, упорно избегает называть меня на «ты».
* * *
   Зато она обратилась ко мне на «ты» без всяких церемоний, когда двадцать лет спустя мы снова встретились в Москве. И я – я еще не успел заметить ни косметики, ни мимики, ни прически, ни одежки, но мы всегда видим больше, чем замечаем – я ощутил мощный выдох ординарности. И разговоры сразу же пошли – такое-то в ней настоялось вино двадцатилетней выдержки! – о доходах и квартирах, о чинах и связях с низами верхов, о нарах и Канарах...
   – Как твой сын? – мимоходом поинтересовалась она. – Такой был обаяшка...
   Моего сына давно не было на свете, но я не пожелал погружать свое огромное чистое горе в эту мусорную кучу.
   – У него все стабильно, – сдержанно ответил я, и она вполне удовлетворилась этим ответом.
   Так же, в одном ряду с квартирными и служебными перемещениями она упомянула и о своей дочери, сразу упирая на главное – что почем. Рассказ о дочкином образовании ужасно походил на ресторанный счет: частный лицей – рупь двадцать, разговорный английский – еще полтинник, углубленная математика – ложим двугривенный сверху...
   – И чего ей далась эта математика – будет прозябать, как ее папаша... Максим же все держится за своих аммонитов, на собственные деньги катается в свой любимый Мангышлак, все чего-то там еще недорыл... А сейчас сутками просиживает на работе, составляет какую-то базу данных... Доктор геолого-минералогических наук!.. – с насмешливой торжественностью провозгласила она. – Зарабатывает меньше любого клерка в нашем банке... Еще и бороду отпустил, как бомж...
   Нет, в ее голосе не было презрения, в нем звучала, скорее, любовная гордость мамаши, сетующей на своего непутевого сынка. Но – все-таки непутевого. Только тогда я и вспомнил, что Лора вроде бы и правда училась в каком-то институте народного хозяйства, но, благодаря общению с Женей, я слишком крепко усвоил, что все это так, чтобы откупиться от кесаря кесаревым, а затем уже спокойно заниматься единственно достойным свободного человека делом – витать в облаках.
   Лора же теперь не просто твердо стояла на земле – она пребывала гораздо ниже ее уровня, среди каких-то палеозойских осадочных пород. Мне было слишком больно признать это, и язык мой – друг мой старался попасть в тон и даже более или менее попадал, однако глубь моей души уже безнадежно поникла у свежей могилы еще одной пленительной сказки.
   Мы сидели за кофейным столиком в холле одного из корпусов гостиничного комплекса «Измайлово», выстроенного в ту блаженную пору, когда идеалом формы почитался холодильник «Минск-6», дополненный по всем четырем фасадам оконной разметкой перфокарты. Отель, по московским меркам, был не из дорогих, и в холле царил командировочный гул. Лора несколько раз удивленно осматривалась, словно удивляясь, что подобная провинциальность еще сохранилась в цивилизованном мире, и наконец предложила подняться в мой номер, чтобы предаться воспоминаниям без помех.
   У входа в лифт мрачный охранник переписал ее паспортные данные, которые она предоставила ему с понимающей усмешкой. «Шлюх нужно заказывать только через их посредничество», – разъяснила она мне в зеркальном лифте. Кажется, ей польстило, что ее приняли за шлюху. Однако мой одноместный номер – роскошный для тех, кто помнит коридорные раскладушки в Домах колхозника, – вызвал у нее грустную иронию. Выглянув в окно с видом на картонные теремки Измайловского рынка, она повернулась ко мне и с ленцой заключила меня в объятия. Мне тоже пришлось положить ладони на ее раздавшиеся бока. Но ответить поцелуем на поцелуй я не сумел – она меня как будто не целовала, а пыталась распробовать, каков я на вкус. Язык у нее был шершавый, как у кошки.
   Видимо, заметив, что я превратился в окаменелость, она спокойно выпустила меня на волю и как ни в чем не бывало присела к стеклянному столику и заказала в номер бутылку мартини. Мальчик – ах, какой у вас акцент! – закажите мне мартини и абсент, вспомнились мне прогрессивные поэты, когда-то чаровавшие нас этими нездешними звуками. Ее узенькое личико каким-то чудом тоже сделалось довольно широким, но, тем же самым чудом, оставалось сравнительно красивым. Однако всего чудеснее было то, что из естественной златовласой Лорелеи она превратилась в искусственную блондинку.
   Да нет, вообще-то она была вполне ничего себе, если бы в ней хоть чуточку светилась хоть какая-нибудь очарованность, – ведь невозможно чаровать, не будучи зачарованным самому...
   Увы, нет – я лишь пытаюсь прикончить не до конца, оказывается, убитую сказку, чтобы поскорее перестала шевелиться земля на свежей могиле: чары все еще где-то прятались в ее пышном и, что греха таить, довольно аппетитном теле – вдруг, откуда ни возьмись, вспыхивала радостная доверчивая улыбка, от которой снова на миг холодело в груди, приоткрывались детские перламутровые зубы, а распахнутые голубые глаза – они были просто прежние, если как-нибудь исхитриться и не видеть щек, над которыми они сияют.
   Потягивая через трубочку мартини со льдом и кружочками апельсина, она уже делилась со мною самым сокровенным, словно с добрым старым папочкой. И хотя теперь я гораздо лучше подходил для этой роли, будь я ее настоящим отцом, я бы не стал прятать рвущуюся на волю гримасу гадливости. Но обмануть, оскорбить чью-то грезу для меня совершенно немыслимо...
   Лора заведовала в банке чем-то вроде службы внешней разведки. Она выясняла, кому и сколько можно дать, и такое впечатление, что для начала давала всем: пока с мужиком не переспишь, он не расколется. Острая боль в моей душе уже сменилась туповатой тоской, и все-таки мне нестерпимо хотелось остаться одному – оплакать потерю и зализать раны какой-нибудь чужой сказкой.
   Я уже откровенно поглядывал на часы, но она, раскрасневшаяся от волнения и от мартини, все делилась и делилась наболевшим – она, видно, и правда видела во мне старого мудрого друга, которому можно сказать все.
   – Так все это надоело, так хочется любви!.. – вдруг наивно протянула она, искательно в меня вглядываясь, словно я был доктором, способным тут же выписать нужный рецепт.
   И все-таки в ней наконец прорезалось что-то трогательное – простодушие. Она никак не могла взять в толк, почему в делах служебных ей постоянно сопутствует удача, а в любви провал следует за провалом, и эта ее наивность едва даже не подвигнула меня к тому, чтобы сыпануть на стеклянный столик щепоточку бисера, сообщить ей, что возлюбленного отыскать нельзя – его можно только выдумать, он не результат поисков, но плод твоей фантазии. И покуда ты живешь реалиями, а не сказками, райский сад для тебя запечатан семьюдесятью семью заклятьями.
   Но разве можно сказать подобную глупость серьезному человеку, прекрасно разбирающемуся, что почем в этом мире?..
   «Я ведь имею дело с деловыми мужиками, – доверчиво раскрывала душу и все остальное побывшая в употреблении Лорелея, – и все начинается вроде бы красиво: съездим за город, сходим в хороший ресторан... Но как до дела – они тут же в кусты».
   Так, может быть, людям дела и хочется прежде всего отдохнуть от дела, а ты оказываешься слишком деловой, хотелось мне спросить расстроенно курившую передо мною бизнесвумен, но, вглядевшись в кровавые отпечатки ее губ на скрюченных окурках в пепельнице, я лишь вздохнул и промолчал.
* * *
   И все-таки – все-таки я чем-то заслужил ее доверие. Которое, сколь ни тягостно мне давалось это наперсничество, я считал своим долгом оправдывать. Долгом старого мудрого друга, которому можно сказать все.
   И она действительно говорила все, так что к горлу иной раз подступала самая что ни на есть подлинная, не иносказательная тошнота. И все же – все же, когда удавалось не слышать смысла ее слов, а вслушиваться только в их звучание, голос ее по-прежнему не мог не околдовывать. При этом он не лгал. Вернее, он обманывал тем, что казался высоким и поэтичным, но он не притворялся, что речь идет о чем-то высоком и трагическом, – все это были, честно признавался ее голос, обычные житейские огорчения. Обиды – да что же я, хуже всех?..
   Благодарение богу, телефонная линия Москва—Петербург не пропускала ее физического облика, а потому иной раз я мог бы почти искренне ответить звукам ее голоса: ты очаровательна, ты прекрасна, ты божественна...
   Но словам ее требовалась другая правда, и я ее тоже произносил, стараясь не слышать самого себя, чтобы не стошнило: «Ну что ты несешь, ты же роскошная баба!»
   Я знал, что ей хочется быть не богиней, не феей, а роскошной бабой, и она несомненно являлась ею. А потому издали мне и не очень была понятна истинная причина ее неудач. Может быть, и правда, верхам от избытка забот уже отказываются служить их низы? Или у них в этом деле полная гармония – верхи не хотят, а низы не могут?..
   Однако весь этот мир, благодаря ее же рассказам, представал настолько лишенным самомалейших проблесков поэзии, что я был не в силах вдумываться в чувства этих людей, должно быть, даже не до конца ощущая их людьми.
 
   Но тот вечерний звонок – собственно, это был и не вечер, а ночь, она мне до этого никогда так поздно не звонила – разом открыл мне глаза, насколько я был неправ. От ее волшебного голоса не осталось и следа – в трубку кричала насморочная деревенская баба, прорыдавшая как будто бы два-три часа подряд. Так и оказалось, только это были не часы, а дни.
   Все, как всегда, началось красиво. Директор или там президент – проще говоря, топ-менеджер банка, где она работала, пригласил ее с супругом совместно с его супругой посетить сауну – чего там, какие в наше время могут быть тайны друг от друга! Сауна была роскошная, вся в изразцах и мраморах, они вволю пропотели, затем прохладились в агатовом бассейне, а потом в увешанном персидскими коврами предбаннике на широких скобленых скамьях отдали дань роскошному скобленому столу в стиле «рюсс крепленый». Заложив за... но, поскольку не только галстуков, но и полотенец ни на ком не было, даже и не знаю, как выразиться поизящнее. Словом, клюкнув и закусив, Лора привалилась к теплой персидской стене и задремала, утомленная заботами и удовольствиями.
   Проснувшись, она обнаружила, что в предбаннике никого нет. Отправившись на поиски к бассейну, она увидела на фоне изразцов нечто вроде помпейской фрески: розовая супруга ее босса держала во рту мужской атрибут своего супруга, а Максим, пристроившись сзади, тоже создавал какую-то дополнительную суету. Ахнув, она бросилась обратно к персидским коврам и начала лихорадочно собирать свою разбросанную одежду, а шеф ловил ее за руки, уговаривая, как маленькую: Лорка, да ты что, приревновала, что ли, да это же Люська, моя жена, ты что, не узнала?.. У меня на нее уже давно не стоит, а когда ее кто-то другой дрючит, я хотя бы в рот могу ей дать, ну, чего ты, слушай, это не по-товарищески, не нарушай компанию...
   Появился Максим с каплями пота в бороде и на лысине. Он был настроен отнюдь не покаянно: а чего ты хотела?.. Зачем ты меня сюда привела?.. Зачем оставила одного?.. Ты что, не понимаешь, что это провоцирующая ситуация?.. Так теперь терпи!
   Ей было нечего возразить. Всю дорогу до дома они молчали, спать легли в разных комнатах, но наутро оба постарались сделать вид, что ничего не произошло. Она и сейчас делает такой вид, но открывшаяся ей сцена у фонтана преследует ее все неотступнее и неотступнее, а в виски ей все долбит и долбит, и уже продолбил насквозь неразрешимый вопрос: как, как он мог?..
   – И знаешь, что я поняла? – обреченно воззвала она ко мне сквозь тверские леса и чухонские болота своим мертвым насморочным голосом. – Я поняла, что мне остается только повеситься. Я с этим жить не могу. Я промучилась все эти дни, думала, будет легче, а оно, наоборот, только раскручивается и раскручивается... А как подумаю, что все это надо будет терпеть еще и месяц, и год... Да меня просто через месяц с работы выгонят, я же ничего делать не могу, ничего не соображаю... Не знаю только, на что они жить будут... Но от меня от такой все равно никакого толку...
   – Подожди, послушай, – пытался я воззвать к ее рассудку, но она ничего не слышала, фразы как будто накапливались в ней, словно капли в кране, а потом сами собой падали вниз.
   Теперь ее снова заклинило на роковом вопросе «как он мог?»
   – Как он мог?..
   – Послушай, ты же со мной разговариваешь?
   – Нет, как он мог?..
   – Лора, ты задаешь мне вопрос, так выслушай ответ!..
   – Нет, но как он мог?..
   – Как он мог, как он мог... – я начал терять терпение. – А как ты могла? Ты сколько раз ему изменяла?
   – Но он же этого не знал!..
   – А если не знал, тогда можно? Если ты сама не берегла свой дом, значит, ты еще раньше от него отказалась. Пойми, ваш дом – это не стены, а сказка, которую вы друг о друге сочинили. И ты первая решила, что он тебе больше не нужен.
   – Как это мне не нужен мой дом, что ты такое говоришь!.. Меня, наоборот, всегда только и грело, что кругом какие-то происки, гадости, а я приду домой – и там чистота! Там меня ждет человек, для которого я всегда останусь чистой девочкой... Он меня называл «девочка на шаре»...
   До Лорелеи, стало быть, не додумался...
   – Но как ты собиралась остаться в его глазах чистой девочкой, если он тебя видит голой, рядом с какими-то голыми свиньями?.. Если уж ты так дорожишь сказкой о себе, так не плюй для начала на эту сказку сама!
   Я бы врезал ей и покрепче за то, что она оплевала и мою сказку, но я хотя бы не имел формальных прав... И вообще, мне трудно бить лежащих. Особенно женщин. Хоть они и неплохо потрудились, чтобы разрушить мою грезу о них, – будто они более возвышенные и утонченные создания, чем мы.
   – Ладно, Лорочка, успокойся, все забудется, доброй сказке все впрок. В конце концов он истолкует всю эту историю как трагическое недоразумение, как проявление твоей наивности...
   – Ты думаешь?..
   – Я точно знаю. Ничто мужчину так не умиляет, как женская наивность. Повторяй, что ты никогда ничего такого не подозревала, для тебя совершенная новость, что в бане раздеваются, что мужчина при виде голой женщины может испытать какой-то подъем чувств, – ты была уверена, что мужчину способен возбудить только штамп в паспорте...
   – Что, прямо так и говорить? – наконец-то я почувствовал улыбку в ее простуженном голосе.
   – Так и говори. С нашим братом что глупее, то вернее.
   – Спасибо тебе, ты один у меня настоящий друг! И что, мог я после этого сказать ей, что я на самом деле о ней думаю?..
   Тем более, что после этой бури я и впрямь начал думать о ней намного лучше. Оказалось, и она дорожит какими-то выдумками, а только это и отличает человека от животного.
* * *
   Какую, правда, политику она приняла по отношению к своему бородатому Муссолини, я не знаю. Главное, она получила отсрочку, а особенно непоправимые безумства люди творят в спешке, когда пытаются единым ударом одолеть то, что можно только перетерпеть. Но вполне возможно, она так и не поняла, что исцелить отношения любящих невозможно, не возродив ту сказку, которую они когда-то сочинили друг о друге. А ей, деловой женщине, возможно, было не до сказок. Возможно, она пыталась возрождать его любовь котлетами. Или сексом, не знаю, но факт тот, что после пары месяцев затишья она позвонила мне снова.
   Максим упорно отказывается с нею спать. И при этом молчит как партизан. «Я что, тебе противна?» Тишина. «Может быть, у тебя что-то не в порядке, давай лечиться, найдем хорошего врача, деньги у нас есть...» Молчание. И так изо дня в день. Она уже и забиралась к нему в постель, и пыталась оживить его всяческими помпейскими средствами – ноль эмоций, лежит по стойке смирно, а вместе с ним лежит и все остальное.
   Лорин голос звучал, конечно, не в пример бодрее предыдущего, но выглядел, если так можно сказать о звучании, растерянным – я, значит, опять хуже всех?.. Да хоть кому-нибудь я нужна?..
   Оставь его в покое, вдалбливал я ей, не наезжай – напор всегда создает отпор, покажи, что ты ему друг, что ты ничего от него не требуешь, что для тебя радость просто находиться рядом с ним, ничто так не разрушает любовь, как утилизация – во что угодно, хоть в деньги, хоть в секс...
   – Я не понимаю... Но если мужчина любит женщину, он же хочет ее трахнуть? Или нет?
   – Да, но только в букете со всем остальным. Любовь не направлена на результат, любовь – это греза, в которую входит и секс, но не как цель, а как всего лишь один из участников драмы. А драма разыгрывается в воображении. Короче говоря, если ты для него не станешь какой-то особенной, исключительной, кем, безусловно, никто из нас не является, то секс только погубит дело. Он слишком обыкновенный, секс, им занимаются все, и кошки, и собаки... И обезьяны, и топ-менеджеры. А человеку должно казаться, что у кошек и топ-менеджеров это одно, а у него совсем, совсем другое... Не знаю, как еще тебе это объяснить. Пойми, любовь рождает иллюзию исключительности такой силы, что ты начинаешь себе казаться не только не животным, но и вообще существом почти что нематериальным. Что ты не из мяса, что тебя нельзя ударить, унизить... А когда вы в свою сказку, где вы были исключительными, включили двух животных, у вас, как у Адама и Евы, открылись глаза, и вы поняли, что и вы такие же. Понимаешь? Вы вкусили от древа познания и поняли, что вы оба просто куски мяса. И пока вы не сумеете об этом забыть, любви не будет. А секс не помогает забыть, он, наоборот, только напоминает: мы мясо, мы мясо... Не знаю, как еще тебе объяснить, – главный дар любви не секс, а иллюзия, что законы природы писаны не для тебя.
   Судя по потрескиванию в трубке, она искренне силилась понять, но что она при этом понимала и как действовала, оставалось мне неизвестным.
   Наконец она позвонила снова, печальная, но уже не убитая – успела подготовиться, только на это моя отсрочка и сгодилась.
   – Максим ушел.
   – Как ушел?.. И что сказал?
   – Как обычно, ничего. Я спрашиваю утром: ты что хочешь на ужин? А он спокойно говорит: ничего, я буду ужинать у мамы, я уже чемодан собрал. Я говорю – а как же наша дочь, Янка же тебя так любит?.. Я буду с ней видеться, говорит, будем с ней встречаться. А смотреть ей на нас тоже ни к чему, ничему хорошему она от нас не научится. Сам тоже ужасно расстроенный, и все равно ничего слышать не хочет.
   Может, он заболел, как ты думаешь?.. Может, ему к какому-нибудь психологу надо сходить?
   Конечно, заболел, крах мечты – это самая настоящая душевная болезнь, ибо душа и есть способность жить мечтами. Не каждому удается безнаказанно валяться в грязи, сказки требуют своей гигиены...
   Но не мог же я ее добивать!
   – Подожди, он еще вернется, – уверенно сказал я. – Увидит, что он потерял, и вернется. Я его хорошо знаю, от таких, как ты, так просто не уходят.
   Приходилось поддерживать в ней иллюзию исключительности, хотя беда ее была именно в ординарности. В стремлении к ординарности. Но ей хотелось, оставаясь ординарной, сделаться исключительной.
   Я не верил, что она сумеет найти, вернее, создать новую любовь – грезы занятие для непрактичных, практичные люди не могут быть счастливы. Они могут быть только благополучны.
* * *
   Однако я ошибся. Когда после сравнительно долгого перерыва она позвонила мне в следующий раз, в ее голосе – не побоюсь этого слова! – звенелоименно счастье. Звон этот доносился прямиком с той еще черноморской мраморной гальки: ее новый принц спустился к ней с таких верхов, что она даже не может назвать его имя – я наверняка видел его по телевизору. Но при этом страшно воспитанный, совсем, как я, – ничего такого, только при встрече и на прощание целует в щечку. И такой же образованный, как я, – в ресторанах они пьют исключительно французские вина, а посещают только театральные премьеры и вернисажи, – она с совершенно девчоночьей доверчивостью перечисляла звонкие имена московских прохвостов, денно и нощно строчащих все новые и новые незримые ливреи для голого лакея, тоже наконец-то решившегося обзавестись королевскими причудами. И хотя новая Лорина сказка включала в себя преклонение перед пустотой, все-таки это была сказка, а значит, человечность, – я ему почти симпатизировал, этому административно-финансовому божеству.
   Не могу сказать, сколько продлилось их счастье, – в моем круговороте лиц и событий мне трудно отличить неделю от месяца, – но следующий ее звонок я уже воспринял как нечто экзотическое, как некое возвращение отпавшего ломтя. Мне показалось, что через чащи и хляби я слышу лихорадочную дробь ее жемчужных зубов о край стакана – она время от времени отрывалась от трубки, чтобы чего-то глотнуть. Звонок ее был необычен еще и тем, что на этот раз она звонила не поздним вечером, а довольно ранним утром, – я вполне мог бы еще спать, особенно если бы по своему обыкновению промаялся предыдущую ночь без сна.
   Она снова потеряла – нет, не любимого человека, любви, как она теперь понимает, там никогда и не было, – но единственного друга, если не считать, конечно, меня. Да, она все делала, как я советовал, и действительно стала его другом, и ему тоже было хорошо, иначе бы он не стал же на нее тратить столько времени, я представить не могу, сколько он работает! И сколько женщин его окружает, мне тоже не вообразить (ну, конечно, где уж нам уж!), а он предпочитал проводить время с ней (перебои, зубную дробь, подавленные рыдания и прочие телефонные помехи для краткости опускаю).
   И что же? Что же, что же – сколько можно дружить! И ходить по вернисажам – им же не по шестнадцать лет! Однажды после Виктюка они с ее полубогом зашли к нему домой выпить по бокалу анжуйского и поболтать – рестораны уже осточертели, хотелось побыть вдвоем. И она поняла, что пора наконец перейти к чему-то более серьезному, – жена небожителя отдыхала на Сейшелах, дочь обучалась в Сорбонне – что еще нужно для полного счастья?.. Но чуть она сделала первый робкий шаг (я вспомнил ее сухой царапучий язык), как он вдруг словно с цепи сорвался, начал орать, что к нему очередь стоит, а теперь еще и она туда же, он думал, она не такая, как другие, а она оказалась такой же сучкой, им всем только одного и надо – и понес, и понес... Ну, она тоже не утерпела, наговорила ему выше крыши и хлопнула дверью, а потом всю ночь не спала и плакала, и пробовала пить (язык ее таки немножко заплетался), и била посуду, а теперь она уже больше ничего не хочет, хочет только понять – какая муха его укусила? Ей просто интересно. Ну, ладно, допустим – допустим, она ему не нравится как женщина. Ну, так и сказал бы по-хорошему – зачем орать, оскорблять?..
   – Мой ангел, есть вещи настолько унизительные, что в них нельзя признаться по-хорошему.
   – А что тут унизительного – сказать, что я ему не нравлюсь?
   – Это было бы унизительно для тебя. А сказать тебе, что ты ему страшно нравишься, но он не уверен в своих возможностях, было бы унизительно для него. Он предпочел изобразить оскорбленную невинность.