Александр Мелихов
ЛЮБОВЬ-УБИЙЦА
ПРОБА ПЕРА
Вместе с жарой и пылью началась всеобщая расслабуха, а на этот раз не явился и тренер. Поэтому Олег с Сергеем Качурой, по прозвищу Кача, разминались вдвоем в целом зале. Кача, ставши на мост, качал шею, и без того игравшую, казалось, какими-то даже неизвестными мышцами. Впрочем, среди пацанов было доподлинно известно, что у чемпиона мира Альберта Азаряна от усиленных занятий на кольцах развились новые мышцы, которые бывают только у обезьян.
Олег жал двухпудовую гирю, стараясь дойти до пятнадцати раз. В классе, наверное, третьем Васька Душенин похвастался, что его брат пятнадцать раз жмет двухпудовку, и вот эти пятнадцать раз, оказалось, стали для Олега эталоном силы. Он сколько угодно мог бы над этим насмешничать, сравнивая, например, Васькиного брата с Юрием Власовым или хоть с тем же Качей, но все равно – четырнадцать раз не принесли бы ему и сотой доли удовлетворения по сравнению с пятнадцатью: собственное мнение никогда не может быть таким авторитетным, как чужое.
Олег бы лопнул, но дошел до пятнадцати, но где-то к десятому разу начала исчезать рука. А никакая сила воли не может заставить трудиться то, чего нет. Олег мял бицепс, убеждаясь, что он все-таки есть, а Кача отжимался на руках. Спина у него походила на туго обитую дерматином государственную дверь – везде вздувается, где не прихвачено гвоздями.
В груди Олега, когда он смотрит на Качу, начинает наливаться теплом какая-то электрическая лампочка – благодарность Каче за то, что он такой, какой он есть. По общественному положению он что-нибудь на уровне замминистра – все блатные здороваются с ним чрезвычайно почтительно, – здесь же, в зале, он и вовсе король, а держится почти застенчиво, смущенно улыбается, как будто не он тебе делает честь своим разговором, а ты ему. С виду – гранитный воин, а улыбнется – сразу и простодушная щербинка, и нос бульбочкой... Когда он на тебе отрабатывает броски, чувствуешь себя как у Христа за пазухой – обязательно подстрахует. А многие ведь наоборот радуются, что во время отработки не имеешь права сопротивляться, и норовят так припечатать тебя к ковру, что хочется не вставать часика полтора, – а они стоят над тобой, отставив ногу и горделиво глядя вдаль.
Кача, чтобы вспотеть, начинает лупить тяжеленный боксерский мешок. Мешок тяжко содрогается, и на нем медленно затягиваются страшные вмятины. Олег невольно представляет себя на месте мешка – брр...
После тренировки Кача окидывает взглядом спортзал и видит непорядок: гиря не на месте. Он несет ее без усилия, словно котенка за шиворот. А Олегу и в голову не пришло побеспокоиться...
Интересно: при других Олегу хочется показаться более бывалым, чем он есть, даже приблатненным, – а при Каче, наоборот, становится всего этого неловко. Он даже с удовольствием называл бы Качу не Качей, а Сергеем, только это тоже было бы выпендрежем.
А потом, вдыхая волшебный запах борцовского пота, Олег любовался, как Кача бренчит многососковым жестяным корытом рукомойника, – ни у одного греческого бога не было этого сочетания стройности и мощи.
За Качей зашел незнакомый парень с подбритыми в пилку от лобзика чернявыми усиками над румяными губками, сложенными, как у кота на коврике, с личиком не то красивым, не то ничтожным.
– Андрюха, – залихватски представился он и, словно на ярмарке, огрел Олега по ладони. С гордостью показал на Качу: – В одной шараге слесарим.
– Выпьешь с нами? – спросил Кача, будто и не подозревая, о какой чести идет речь. А может, и правда, не подозревая: для него ведь все люди равны.
– Само собой, – пожал плечами Олег. Пить ему приходилось в основном на семейных праздниках по полрюмки сладкого вина, которую мать пыталась перехватить у отца на пути к Олегу, а Олег сверкал на нее глазами и не кричал «что я, маленький?!» лишь потому, что так кричат только маленькие.
На улице Олег вдруг увидел мир с новой для себя жадностью и внутренне ахнул: «Неужели я это все забуду?..» Взгляд его упал на влажный отпечаток велосипедного колеса: через равные промежутки длинные рубчатые дыньки отпечатывались все слабее и слабее. И через годы и годы этот отпечаток въяве вставал перед его глазами, стоило ему захотеть.
Андрюха так затарахтел с продавщицей винного отдела, что она забыла выпустить бутылку «Московской»; они держались за «Московскую» через прилавок, будто за руки, и она глядела на него особенным, ласково-вкрадчивым взглядом. И у Олега сжалось сердце – на него-то никто так не станет смотреть...
Он покосился на Качу. Кача снисходительно усмехнулся, как если бы Андрюха посреди магазина ни с того ни с сего пустился в пляс. У Олега отлегло от души: оказывается, можно считать, что Андрюха вовсе и не ухарствует, а наоборот – смешит людей. Как это Кача всегда находит правильный взгляд на вещи!
Зато продавщица карамелек не поддалась Андрюхиным чарам, за что и пострадала. Андрюха поинтересовался, как бы между прочим:
– Да, девушка, конфеты «Ласточка» у вас есть?
– Вы что, сами не видите?
– А трусов нет?
– Откуда? – воззрилась она.
– Из универмага. Возьмите хоть дешевенькие.
– Не будет рожу воротить, – на улице прокомментировал Андрюха. – Знаете, есть еще такая покупка: девушка, у вас какие волосы? А на голове?
Олег криво усмехнулся, не зная, как в таких случаях положено реагировать.
– Не цепляйся – не будет воротить, – резонно заметил Кача.
Что бы Олегу самому догадаться!
Они протиснулись в городской парк между толстенными прутьями ограды, ржаво-полированными поколениями пролезавших, разогнутыми в незапамятные времена неведомыми богатырями прошлого, каких в наше хилое время уже не сыщешь. По истоптанной пыльной тропке забрались в дохлые кустики акации, где и уселись среди серебристой полыни, в которой еще вовсю стрекотали кузнечики, словно целая часовая мастерская. Об эти акации те же поколения открывали бутылки, и многие раны еще не затянулись. А затянувшиеся обвели себя по краям выпуклым колечком, середина же волокнисто серела, будто голая кость. Сквозь кусты просвечивала нагая гипсовая женщина, прижимающая к животу пойманную рыбу, которую Олег долгое время принимал за мочалку. За женщиной вялым рыбьим зевком зияла эстрада для художественной самодеятельности. На правой ее стороне низко и как-то траурно свисал длинный флаг. Слева молодой человек, стройный, как раскрытые ножницы, возвещал с плаката, сияя треугольной улыбкой: «Самодеятельность – лучший отдых!»
Перед бутылкой Олег собрался, как перед штангой, но выпилось неожиданно легко, будто вода, – и с какой-то подозрительной слащавостью. Удалось даже не поморщиться.
– Как вы только ее пьете, – сокрушенно сказал Кача и после своей дозы выдохнул с силой паровоза, а потом сморщился, будто от изжоги. И опять это вышло у него как-то достойнее, чем у Олега. Ведь сколько уже раз убеждался, что лучше не ломаться...
Андрюха выпил как-то наспех и поскорее перешел к главному – мужской беседе. Олег не верил своему счастью: да он ли это сидит в этих исторических кустиках с настоящими взрослыми парнями!
– Ты сколько баб перепробовал? – потребовал Андрюха у Качи.
– Кончай, – отмахнулся Кача: как, мол, только самому не надоело.
– А я штук тридцать перепробовал за свою жизнь короткую, – довольно закончил Андрюха. Он вопросительно посмотрел на Олега, пытаясь найти в нем более благодарного слушателя, – и нашел.
Это делов последнее время стало для Олега чрезвычайно актуальным – брало не столько, может быть, остротой, сколько неотступностью: стоило хоть минуту посидеть спокойно – и привязывалось. Вот и сейчас ему было трудно отвести взгляд даже от этой дурацкой бабенции с рыбой-мочалкой.
Но ни к одной реальной женщине он ничего подобного не испытывал. Образ, донимавший его по ночам, как будто не имел лица – зато остального было через край. Но в присутствии любой реальной женщины все это улетучивалось без следа, пряталось за какие-то барьеры – y живых женщин он видел именно лицо, глаза, слышал их слова – а остального просто не существовало. Да он бы со стыда сгорел, если бы в присутствии настоящей женщины подумал о чем-нибудь в этом роде.
– Что естественно, то не безобразно, – приговаривал Андрюха, и видно было, что это для него не противовес каким-то другим мнениям, а единственная известная ему истина. И от первозданной свободы, с которой Андрюха говорил об этих делах, в самом Олеге тоже начинали таять какие-то ледяные барьеры. А ведь это очень приятно – узнавать, что чего-то в себе, оказывается, можно вовсе не стыдиться.
Женщин Андрюха называл просто они.
– Ты запомни, – настаивал Андрюха, – онисами хотят.
Вместе с тем надо было все-таки не зевать– как на охоте: вовремя подставить ножку, перехватить руку (прямо спортивная борьба!), выключить свет, нажать на нужную кнопку незамысловатого пускового механизма: если баба не дает, поверни ее за левую сиську. Однако в этих отношениях охотника и дичи для баб не было ничего оскорбительного, а только приятное, – бабы и сами с чрезвычайной простотой занимались этим делом в самых, казалось бы, неподходящих местах: и здесь, под кустиками, и под танцплощадкой, и вон там, возле сортира.
– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!
Такого чувства освобожденности Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А еще болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают то же самое, а все равно свое норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи – просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и вся хитрость.
Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой легкости, ясности, уверенности.
Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звездочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока еще ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, на что он способен.
В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик... Однако каждый все-таки понимал, что приподнять свое достоинство здесь можно только за чей-то счет, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.
Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.
За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за новомодных новинок типа «сакса» переименованный в эстрадный, но все же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отлабав, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.
Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямя-а-айкя-а!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы с многоразовым эхом звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.
Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживленные стали еще оживленнее, безразличные – еще безразличнее.
Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.
Сообразившие на троих, друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.
Когда они шли обратно с литой бутылкой вермута, которую Андрюха назвал «огнетушителем вермути», чем окончательно обворожил продавщицу, Олег ощутил внезапный холод под ложечкой: он встретился глазами с Идолом. Собственно, Идолом его называла мать, когда орала на него на весь квартал, а другим не стоило так называть его в глаза. Кача-то, конечно, мог себе это позволить, но он никого не звал по кликухе, если это тому не нравилось.
В сущности, в глазах Идола не светилось ничего страшного – наоборот, он тщательно следил, чтобы во взгляде его не было ничего живого, – но, вероятно, всегда страшен взгляд человека, для которого не существует никаких барьеров, кроме тех, о которые взаправду можно расшибить нос.
Идол с Качей жили по соседству друг с другом (и с Олегом), оба с незапамятных времен без отцов, у обоих матери – уборщицы в одной и той же школе, только Качина мать всех называет сыночками, а Идолова все время на каком-то надрыве, норовит замахнуться тряпкой. Один глаз у нее вставной, и когда она орет и замахивается, он безнадежно смотрит в небо, как бы выдавая истинное состояние ее души. Может быть, поэтому она дома ходила с пустой глазницей.
И то сказать, что и жизни у нее с Качиной матерью очень разные, – Кача вон и зарабатывает, и за водой бегает вместо ведер с флягами литров по тридцать, а Идол только «пьет из нее кровь». Кача с матерью хотя живут тоже не бог знает в каком домишке, но где надо, побелено, где надо, покрашено – даже уютно. А Идолова халупа блиндажом выдавливается из земли, вся обтекаемая, как батискаф, из-за многочисленных обмазок глиной, а на плоской крыше разбросаны куски шифера и толя, придавленного обломками кирпичей. Кача все это перекрыл бы в два счета.
А Идол с утра отправляется на школьный двор и тщательно выбирает обломок штакетины – без сучков, а потом целый день складным ножом с рукояткой в форме бегущей лисички тщательно выстругивает грузинский кинжал. Он ювелирно отделывает грани и поднимает голову, только когда кто-нибудь проходит мимо. И все, встречаясь с его удивительно спокойным взглядом, отводят глаза. Олег, когда надо, бывало, бежать за водой, всегда с неудовольствием вспоминал, что придется пройти мимо Идола. С виду Идол его не замечал, но у Олега росло неприятное предчувствие, что Идол уже давно его приметил.
– Хоть бы за водой сходил... идол! – с безнадежной остервенелостью кричит из-за ограды мать.
– Иди в ж..., косая падла, – все-таки вполголоса отвечает Идол и внимательно смотрит вдоль лезвия кинжала.
Однако у Олега всегда такое чувство, что мать тоже не совсем права, что сразу обзывает его идолом, не дожидаясь, покуда он откажется. Даже идолу нужно оставить возможность выбора, быть Идолом или человеком.
Когда же из парка доносится лязг и буханье оркестра с «Джямяйкой», Идол старательно расщепляет доведенный до совершенства кинжал на лучинки спичечной толщины и скрывается в блиндаже, откуда появляется в ослепительном вечернем костюме: узконосые мокасы, лазурные брючата, облипающие на икрах и обвисающие на ляжках и заду, моднейшая красно-оранжевая рубашка, спереди обтянутая, а сзади вздутая пузырем. Чтобы пузырь не опадал, складки вдоль спины располагались специальным образом в виде шпангоутов.
Невероятно спокойный, лишь слегка поигрывая желваками, он шагал к автобусной остановке и торчал там хоть два часа – пройти восемьсот метров на своих двоих было ниже его достоинства.
Сейчас Идол стоял перед ними, абсолютно невозмутимый, одни только скулы слегка поигрывали.
– Выпьешь с нами? – пригласил его Кача.
– Этот с тобой, что ли? – Идол ткнул пальцем в Олега, одними бровями изобразив изумление и следя, чтобы голос был не более выразительным, чем скрип несмазанной двери. И Олег со стыдом ощутил, какое чистое у него лицо, какой живой и внимательный взгляд. Еще и не забалдел, как назло... Может, хоть выхлоп есть? Он стал усиленно дышать в сторону Идола.
– Кончай, – Кача почти ласково дотронулся до Идолова локтя. Может быть, это не так уж и хорошо, что для Качи все люди равны?
Прежде чем забраться под кустики, Идол комком земли пресерьезно затер глаза молодому человеку на плакате, а затем тщательно выбрал в чешуйчатой обшивке эстрады подходящую дощечку – без сучков, в три рывка отодрал и своей «лисичкой» принялся невозмутимо выстругивать грузинский кинжал – цель его жизни на каждый день. И такова была сила этой невозмутимости, что даже Андрюха примолк. Олег, стараясь не привлекать внимание Идола, высчитывал в уме, рассказать ли пацанам, что они с Качей и Идолом раздавили две бутылки на троих (Андрюха не в счет, потому что «огнетушитель» больше обычной бутылки), или перевести водяру в винище, и тогда получится уже три бутылки?
У выхода, на границе между светом и тьмой, каменела контролерша – гранитная бабка, непреклонно облачавшаяся от ночной сырости в ватник и кирзовые сапоги, не соблазняясь разливающимся вокруг великолепием. Она сунула ему контрамарку, по которой можно было вернуться обратно без билета.
– Надрыгался ногам? – полуутвердительно спросила билетерша. – Как все равно козлы...
Снаружи, колеблясь, словно водоросли, тянулись вперед и вверх, будто в необыкновенно активно работающем классе, десятка полтора рук с мольбой: «Контрамарочку, контрамарочку!..» Шедший впереди парень, не глядя, королевским жестом сунул этому осьминогу скомканную бумажку, после короткой, но бурной схватки растворившуюся в воздухе. Идол очень спокойно и тщательно, как расщеплял кинжалы, изорвал контрамарку и новогодним конфетти пустил по ветерку над головами просителей. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.
На улице ему попалась навстречу парочка – голубочки, защебетались, выпялились один на другого. Поравнявшись с ними, Идол изо всей силы ударил парня плечом в грудь, прибавив очень спокойно: «Смотри куда идешь». Остановился и подождал. Но девчонка утащила парня прочь.
На автобусной остановке он минут сорок мертвыми глазами смотрел на ожидавших и повторял про себя, поигрывая желваками: «Ну, суки, ну, суки...» В автобусе, стиснув челюсти и упершись локтями в стенку, он создал для себя тридцать сантиметров свободы, и его сосед, благообразный мужчина с портфелем, размышлял, глядя на его волевое лицо: «Порождение определенной микросреды».
Идол слышал за спиной трудную возню: «Вы не выходите? Давайте мы с вами поменяемся» – и ждал остановки. «...Ну, суки, ну, суки...» Когда автобус притормозил, он внезапно присел и, упершись ногами в стенку, с силой выпрямился вкось, к выходу, угодив изумленному мужчине головой в подбородок, и, остервенело работая локтями, продрался на улицу, выдавив двух теток.
– Хулиган! – донеслось до него, но он не оглянулся. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.
Странный человек... не все ли равно: крокодил – не крокодил...
А с Олегом что-то произошло, как-то плохо он стал понимать, что ему говорит Андрюха, старался вслушиваться – и не мог. Даже всмотреться в женщину с рыбой толком не удавалось – все она куда-то уплывала. И не потому, что было уже темно, – фонарь светил вполне исправно. На эстраде какая-то женщина, сладострастно изгибаясь на месте, исполняла медленный индийский танец, приманивая самцов, и он долго не мог понять, что это флаг колышется под ветерком.
Никак было не сосредоточить зрачки. Он попытался закрыть глаза, чтобы они успокоились, но сразу же ноги начали подниматься кверху, и он еле успел открыть глаза, пока еще не очутился вверх ногами. Ломило голову и было жарко в самом себе. Струйками набегала слюна, и слишком противно было ее сглатывать, и он не знал, куда деваться от собственного дыхания, – таким мерзким вдруг стал приятный аромат вермута. Олег встал.
– Домой? – спросил Кача, но было слишком противно отвечать ему, будоражить рот, отвратительный, как помойка.
Завидев танцплощадку – рассохшуюся кадушку света, он с безразличием вспомнил, что тоже, случалось, изнывая от скуки и унижения, тянул руку за контрамаркой, надеясь, что она ему не достанется. Но это было почетное унижение, им можно было хвастаться, как, наверное, в старину не считалось унизительным напроситься в гости к королю.
Он зачем-то припал к освещенной щели. Перед ним кружились голые ноги в туфельках – полные, худые. Ему было на них наплевать. Он перевел глаза вверх, на лица, и столкнулся с сияющим девичьим взглядом, которым она смотрела на своего партнера. В нем что-то оборвалось. Насколько он мог еще соображать, он понял, что ему нужен именно взгляд, а не ноги, что он предчувствует в женщине какое-то умиротворение, – а с лозунгом «не зевай!» ни на взгляды, ни на умиротворение рассчитывать не приходится.
По пути в уборную он сбился с дороги и ориентировался исключительно по пронзительному запаху хлорки. Совершенно неожиданным было количество ям и бугров, деревья выскакивали как из-под земли. Они толкались совсем не больно, но буквально сшибали с ног.
Он вспомнил, что где-то неподалеку, если верить Андрюхе, дружинники кого-то тыкали в спину. Добравшись до места, он с усилием всмотрелся в огромное «ню» над желобком, в котором взбитыми сливками стояла хлорная пена – молочная река. Лицо у «ню» было нацарапано кое-как – «точка, точка, запятая», а всю свою страсть художник вложил в грандиозные бедра, напоминавшие исполинский червонный туз. Может быть, все-таки это и есть нормальный взгляд на женщину, а он, по обыкновению, путает и усложняет?..
Он, спотыкаясь, брел в темноте, в которой, тоже спотыкаясь, разыскивали его несчастные женщины, не знавшие, кому предложить себя. Некоторые, может быть, не решатся так прямо обратиться к нему за помощью, но тут уж не зевай. Наконец неподалеку от танцплощадки одной из них повезло – она столкнулась с Олегом нос к носу.
– Не меня ищешь, девушка? – развязно спросил Олег, хватая ее за руку. Слова, интонация, жест сработали, как у автомата, – тоже, оказывается, сидели в нем.
Она рванулась, но это было не так просто. Автомат, пробудившийся в нем, хотел предложить ей не ломаться, но тут он случайно взглянул ей в лицо, иссеченное тенями ветвей, и увидел в нем испуг, гнев... И немедленно сработала другая автоматика – рука разжалась сама собой. «Извините», – пробормотал он, и она со всех ног кинулась к свету.
Он еще долго блуждал в темноте, падал, продирался сквозь кусты, уткнувшись в собственный локоть. Неполноценный он какой-то, что ли?.. У Андрюхи же вот полная гармония... Думалось механически, краешком сознания. Было так худо, что не хватало сил не только на тоску, а даже закрыть рот – да пусть его, хоть проветрится...
Что-то забелело впереди, и он очутился перед женщиной с рыбой. Могучие бедра ее плыли перед глазами и все не могли уплыть до конца. В последнем, не потушенном мукой пятачке сознания вспыхивали какие-то обрывки: «Андрюха трепался... я смотрел на ее бедра... а когда я посмотрел той девчонке в лицо, я уже не мог ее держать... Лицо – зеркало души... Я думал, грязи нет... это и есть грязь, когда не смотришь человеку в лицо... когда тебе нужны его ноги... или руки... а на зеркало души тебе плевать... грязь – это та баба в уборной, с бедрами и без лица... Все, что без лица, – это и есть грязь... На том парне с плаката тоже лица нет – одна улыбка... теперь и глаз нет...»
Со слюной было истинное мучение – ее ведь не сплюнешь, не закрыв рта, а сил на это не было. Если бы хоть не дышать вермутом... За оградой миллионами окон переливался пятиэтажный дом – столько окон Олег в жизни не видал, хотя некоторые и не горели – чернели, будто выбитые зубы. Стен было не различить, и окна пылали, словно дыры в небе, прорубленные в край безбрежного света.
– Так ты сюда вернулся? А я тебя ищу по всему парку... еще, думаю, загребут с непривычки.
Кача бережно держал его за плечо, но и это было ему все равно. Он и так еле успел нагнуться.
Уже нечем было, а его все корчило. Лицо и мышцы живота готовы были лопнуть. Кача заботливо поддерживал его поперек живота.
– Потрави, потрави, – одобрительно приговаривал он, и не мог не отметить профессионально: – Пресс ты хорошо поднакачал.
Наконец и Олег отплевался от клейкой слюны и принялся утирать залитое слезами лицо.
– Ну что, можешь идти? – заботливо спрашивал Кача. – А то там метут всех подряд – в кустах какую-то бабу зарезали.
Олег жал двухпудовую гирю, стараясь дойти до пятнадцати раз. В классе, наверное, третьем Васька Душенин похвастался, что его брат пятнадцать раз жмет двухпудовку, и вот эти пятнадцать раз, оказалось, стали для Олега эталоном силы. Он сколько угодно мог бы над этим насмешничать, сравнивая, например, Васькиного брата с Юрием Власовым или хоть с тем же Качей, но все равно – четырнадцать раз не принесли бы ему и сотой доли удовлетворения по сравнению с пятнадцатью: собственное мнение никогда не может быть таким авторитетным, как чужое.
Олег бы лопнул, но дошел до пятнадцати, но где-то к десятому разу начала исчезать рука. А никакая сила воли не может заставить трудиться то, чего нет. Олег мял бицепс, убеждаясь, что он все-таки есть, а Кача отжимался на руках. Спина у него походила на туго обитую дерматином государственную дверь – везде вздувается, где не прихвачено гвоздями.
В груди Олега, когда он смотрит на Качу, начинает наливаться теплом какая-то электрическая лампочка – благодарность Каче за то, что он такой, какой он есть. По общественному положению он что-нибудь на уровне замминистра – все блатные здороваются с ним чрезвычайно почтительно, – здесь же, в зале, он и вовсе король, а держится почти застенчиво, смущенно улыбается, как будто не он тебе делает честь своим разговором, а ты ему. С виду – гранитный воин, а улыбнется – сразу и простодушная щербинка, и нос бульбочкой... Когда он на тебе отрабатывает броски, чувствуешь себя как у Христа за пазухой – обязательно подстрахует. А многие ведь наоборот радуются, что во время отработки не имеешь права сопротивляться, и норовят так припечатать тебя к ковру, что хочется не вставать часика полтора, – а они стоят над тобой, отставив ногу и горделиво глядя вдаль.
Кача, чтобы вспотеть, начинает лупить тяжеленный боксерский мешок. Мешок тяжко содрогается, и на нем медленно затягиваются страшные вмятины. Олег невольно представляет себя на месте мешка – брр...
После тренировки Кача окидывает взглядом спортзал и видит непорядок: гиря не на месте. Он несет ее без усилия, словно котенка за шиворот. А Олегу и в голову не пришло побеспокоиться...
Интересно: при других Олегу хочется показаться более бывалым, чем он есть, даже приблатненным, – а при Каче, наоборот, становится всего этого неловко. Он даже с удовольствием называл бы Качу не Качей, а Сергеем, только это тоже было бы выпендрежем.
А потом, вдыхая волшебный запах борцовского пота, Олег любовался, как Кача бренчит многососковым жестяным корытом рукомойника, – ни у одного греческого бога не было этого сочетания стройности и мощи.
За Качей зашел незнакомый парень с подбритыми в пилку от лобзика чернявыми усиками над румяными губками, сложенными, как у кота на коврике, с личиком не то красивым, не то ничтожным.
– Андрюха, – залихватски представился он и, словно на ярмарке, огрел Олега по ладони. С гордостью показал на Качу: – В одной шараге слесарим.
– Выпьешь с нами? – спросил Кача, будто и не подозревая, о какой чести идет речь. А может, и правда, не подозревая: для него ведь все люди равны.
– Само собой, – пожал плечами Олег. Пить ему приходилось в основном на семейных праздниках по полрюмки сладкого вина, которую мать пыталась перехватить у отца на пути к Олегу, а Олег сверкал на нее глазами и не кричал «что я, маленький?!» лишь потому, что так кричат только маленькие.
На улице Олег вдруг увидел мир с новой для себя жадностью и внутренне ахнул: «Неужели я это все забуду?..» Взгляд его упал на влажный отпечаток велосипедного колеса: через равные промежутки длинные рубчатые дыньки отпечатывались все слабее и слабее. И через годы и годы этот отпечаток въяве вставал перед его глазами, стоило ему захотеть.
Андрюха так затарахтел с продавщицей винного отдела, что она забыла выпустить бутылку «Московской»; они держались за «Московскую» через прилавок, будто за руки, и она глядела на него особенным, ласково-вкрадчивым взглядом. И у Олега сжалось сердце – на него-то никто так не станет смотреть...
Он покосился на Качу. Кача снисходительно усмехнулся, как если бы Андрюха посреди магазина ни с того ни с сего пустился в пляс. У Олега отлегло от души: оказывается, можно считать, что Андрюха вовсе и не ухарствует, а наоборот – смешит людей. Как это Кача всегда находит правильный взгляд на вещи!
Зато продавщица карамелек не поддалась Андрюхиным чарам, за что и пострадала. Андрюха поинтересовался, как бы между прочим:
– Да, девушка, конфеты «Ласточка» у вас есть?
– Вы что, сами не видите?
– А трусов нет?
– Откуда? – воззрилась она.
– Из универмага. Возьмите хоть дешевенькие.
– Не будет рожу воротить, – на улице прокомментировал Андрюха. – Знаете, есть еще такая покупка: девушка, у вас какие волосы? А на голове?
Олег криво усмехнулся, не зная, как в таких случаях положено реагировать.
– Не цепляйся – не будет воротить, – резонно заметил Кача.
Что бы Олегу самому догадаться!
Они протиснулись в городской парк между толстенными прутьями ограды, ржаво-полированными поколениями пролезавших, разогнутыми в незапамятные времена неведомыми богатырями прошлого, каких в наше хилое время уже не сыщешь. По истоптанной пыльной тропке забрались в дохлые кустики акации, где и уселись среди серебристой полыни, в которой еще вовсю стрекотали кузнечики, словно целая часовая мастерская. Об эти акации те же поколения открывали бутылки, и многие раны еще не затянулись. А затянувшиеся обвели себя по краям выпуклым колечком, середина же волокнисто серела, будто голая кость. Сквозь кусты просвечивала нагая гипсовая женщина, прижимающая к животу пойманную рыбу, которую Олег долгое время принимал за мочалку. За женщиной вялым рыбьим зевком зияла эстрада для художественной самодеятельности. На правой ее стороне низко и как-то траурно свисал длинный флаг. Слева молодой человек, стройный, как раскрытые ножницы, возвещал с плаката, сияя треугольной улыбкой: «Самодеятельность – лучший отдых!»
Перед бутылкой Олег собрался, как перед штангой, но выпилось неожиданно легко, будто вода, – и с какой-то подозрительной слащавостью. Удалось даже не поморщиться.
– Как вы только ее пьете, – сокрушенно сказал Кача и после своей дозы выдохнул с силой паровоза, а потом сморщился, будто от изжоги. И опять это вышло у него как-то достойнее, чем у Олега. Ведь сколько уже раз убеждался, что лучше не ломаться...
Андрюха выпил как-то наспех и поскорее перешел к главному – мужской беседе. Олег не верил своему счастью: да он ли это сидит в этих исторических кустиках с настоящими взрослыми парнями!
– Ты сколько баб перепробовал? – потребовал Андрюха у Качи.
– Кончай, – отмахнулся Кача: как, мол, только самому не надоело.
– А я штук тридцать перепробовал за свою жизнь короткую, – довольно закончил Андрюха. Он вопросительно посмотрел на Олега, пытаясь найти в нем более благодарного слушателя, – и нашел.
Это делов последнее время стало для Олега чрезвычайно актуальным – брало не столько, может быть, остротой, сколько неотступностью: стоило хоть минуту посидеть спокойно – и привязывалось. Вот и сейчас ему было трудно отвести взгляд даже от этой дурацкой бабенции с рыбой-мочалкой.
Но ни к одной реальной женщине он ничего подобного не испытывал. Образ, донимавший его по ночам, как будто не имел лица – зато остального было через край. Но в присутствии любой реальной женщины все это улетучивалось без следа, пряталось за какие-то барьеры – y живых женщин он видел именно лицо, глаза, слышал их слова – а остального просто не существовало. Да он бы со стыда сгорел, если бы в присутствии настоящей женщины подумал о чем-нибудь в этом роде.
– Что естественно, то не безобразно, – приговаривал Андрюха, и видно было, что это для него не противовес каким-то другим мнениям, а единственная известная ему истина. И от первозданной свободы, с которой Андрюха говорил об этих делах, в самом Олеге тоже начинали таять какие-то ледяные барьеры. А ведь это очень приятно – узнавать, что чего-то в себе, оказывается, можно вовсе не стыдиться.
Женщин Андрюха называл просто они.
– Ты запомни, – настаивал Андрюха, – онисами хотят.
Вместе с тем надо было все-таки не зевать– как на охоте: вовремя подставить ножку, перехватить руку (прямо спортивная борьба!), выключить свет, нажать на нужную кнопку незамысловатого пускового механизма: если баба не дает, поверни ее за левую сиську. Однако в этих отношениях охотника и дичи для баб не было ничего оскорбительного, а только приятное, – бабы и сами с чрезвычайной простотой занимались этим делом в самых, казалось бы, неподходящих местах: и здесь, под кустиками, и под танцплощадкой, и вон там, возле сортира.
– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!
Такого чувства освобожденности Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А еще болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают то же самое, а все равно свое норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи – просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и вся хитрость.
Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой легкости, ясности, уверенности.
Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звездочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока еще ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, на что он способен.
В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик... Однако каждый все-таки понимал, что приподнять свое достоинство здесь можно только за чей-то счет, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.
Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.
За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за новомодных новинок типа «сакса» переименованный в эстрадный, но все же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отлабав, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.
Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямя-а-айкя-а!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы с многоразовым эхом звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.
Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживленные стали еще оживленнее, безразличные – еще безразличнее.
Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.
Сообразившие на троих, друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.
Когда они шли обратно с литой бутылкой вермута, которую Андрюха назвал «огнетушителем вермути», чем окончательно обворожил продавщицу, Олег ощутил внезапный холод под ложечкой: он встретился глазами с Идолом. Собственно, Идолом его называла мать, когда орала на него на весь квартал, а другим не стоило так называть его в глаза. Кача-то, конечно, мог себе это позволить, но он никого не звал по кликухе, если это тому не нравилось.
В сущности, в глазах Идола не светилось ничего страшного – наоборот, он тщательно следил, чтобы во взгляде его не было ничего живого, – но, вероятно, всегда страшен взгляд человека, для которого не существует никаких барьеров, кроме тех, о которые взаправду можно расшибить нос.
Идол с Качей жили по соседству друг с другом (и с Олегом), оба с незапамятных времен без отцов, у обоих матери – уборщицы в одной и той же школе, только Качина мать всех называет сыночками, а Идолова все время на каком-то надрыве, норовит замахнуться тряпкой. Один глаз у нее вставной, и когда она орет и замахивается, он безнадежно смотрит в небо, как бы выдавая истинное состояние ее души. Может быть, поэтому она дома ходила с пустой глазницей.
И то сказать, что и жизни у нее с Качиной матерью очень разные, – Кача вон и зарабатывает, и за водой бегает вместо ведер с флягами литров по тридцать, а Идол только «пьет из нее кровь». Кача с матерью хотя живут тоже не бог знает в каком домишке, но где надо, побелено, где надо, покрашено – даже уютно. А Идолова халупа блиндажом выдавливается из земли, вся обтекаемая, как батискаф, из-за многочисленных обмазок глиной, а на плоской крыше разбросаны куски шифера и толя, придавленного обломками кирпичей. Кача все это перекрыл бы в два счета.
А Идол с утра отправляется на школьный двор и тщательно выбирает обломок штакетины – без сучков, а потом целый день складным ножом с рукояткой в форме бегущей лисички тщательно выстругивает грузинский кинжал. Он ювелирно отделывает грани и поднимает голову, только когда кто-нибудь проходит мимо. И все, встречаясь с его удивительно спокойным взглядом, отводят глаза. Олег, когда надо, бывало, бежать за водой, всегда с неудовольствием вспоминал, что придется пройти мимо Идола. С виду Идол его не замечал, но у Олега росло неприятное предчувствие, что Идол уже давно его приметил.
– Хоть бы за водой сходил... идол! – с безнадежной остервенелостью кричит из-за ограды мать.
– Иди в ж..., косая падла, – все-таки вполголоса отвечает Идол и внимательно смотрит вдоль лезвия кинжала.
Однако у Олега всегда такое чувство, что мать тоже не совсем права, что сразу обзывает его идолом, не дожидаясь, покуда он откажется. Даже идолу нужно оставить возможность выбора, быть Идолом или человеком.
Когда же из парка доносится лязг и буханье оркестра с «Джямяйкой», Идол старательно расщепляет доведенный до совершенства кинжал на лучинки спичечной толщины и скрывается в блиндаже, откуда появляется в ослепительном вечернем костюме: узконосые мокасы, лазурные брючата, облипающие на икрах и обвисающие на ляжках и заду, моднейшая красно-оранжевая рубашка, спереди обтянутая, а сзади вздутая пузырем. Чтобы пузырь не опадал, складки вдоль спины располагались специальным образом в виде шпангоутов.
Невероятно спокойный, лишь слегка поигрывая желваками, он шагал к автобусной остановке и торчал там хоть два часа – пройти восемьсот метров на своих двоих было ниже его достоинства.
Сейчас Идол стоял перед ними, абсолютно невозмутимый, одни только скулы слегка поигрывали.
– Выпьешь с нами? – пригласил его Кача.
– Этот с тобой, что ли? – Идол ткнул пальцем в Олега, одними бровями изобразив изумление и следя, чтобы голос был не более выразительным, чем скрип несмазанной двери. И Олег со стыдом ощутил, какое чистое у него лицо, какой живой и внимательный взгляд. Еще и не забалдел, как назло... Может, хоть выхлоп есть? Он стал усиленно дышать в сторону Идола.
– Кончай, – Кача почти ласково дотронулся до Идолова локтя. Может быть, это не так уж и хорошо, что для Качи все люди равны?
Прежде чем забраться под кустики, Идол комком земли пресерьезно затер глаза молодому человеку на плакате, а затем тщательно выбрал в чешуйчатой обшивке эстрады подходящую дощечку – без сучков, в три рывка отодрал и своей «лисичкой» принялся невозмутимо выстругивать грузинский кинжал – цель его жизни на каждый день. И такова была сила этой невозмутимости, что даже Андрюха примолк. Олег, стараясь не привлекать внимание Идола, высчитывал в уме, рассказать ли пацанам, что они с Качей и Идолом раздавили две бутылки на троих (Андрюха не в счет, потому что «огнетушитель» больше обычной бутылки), или перевести водяру в винище, и тогда получится уже три бутылки?
* * *
Идол не стал сентиментальничать и удалился, как только опустела бутылка, даже кинжала расщеплять не стал – он любил разрушать именно совершенное. На танцплощадке он постоял у ограды сколько полагалось, мертвыми глазами глядя сквозь танцевальную толкотню и поигрывая желваками. Иногда его задевали, но сразу же терялись в толпе, и ему оставалось только мертветь и играть желваками, повторяя про себя: «Ну, суки, ну, суки...»У выхода, на границе между светом и тьмой, каменела контролерша – гранитная бабка, непреклонно облачавшаяся от ночной сырости в ватник и кирзовые сапоги, не соблазняясь разливающимся вокруг великолепием. Она сунула ему контрамарку, по которой можно было вернуться обратно без билета.
– Надрыгался ногам? – полуутвердительно спросила билетерша. – Как все равно козлы...
Снаружи, колеблясь, словно водоросли, тянулись вперед и вверх, будто в необыкновенно активно работающем классе, десятка полтора рук с мольбой: «Контрамарочку, контрамарочку!..» Шедший впереди парень, не глядя, королевским жестом сунул этому осьминогу скомканную бумажку, после короткой, но бурной схватки растворившуюся в воздухе. Идол очень спокойно и тщательно, как расщеплял кинжалы, изорвал контрамарку и новогодним конфетти пустил по ветерку над головами просителей. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.
На улице ему попалась навстречу парочка – голубочки, защебетались, выпялились один на другого. Поравнявшись с ними, Идол изо всей силы ударил парня плечом в грудь, прибавив очень спокойно: «Смотри куда идешь». Остановился и подождал. Но девчонка утащила парня прочь.
На автобусной остановке он минут сорок мертвыми глазами смотрел на ожидавших и повторял про себя, поигрывая желваками: «Ну, суки, ну, суки...» В автобусе, стиснув челюсти и упершись локтями в стенку, он создал для себя тридцать сантиметров свободы, и его сосед, благообразный мужчина с портфелем, размышлял, глядя на его волевое лицо: «Порождение определенной микросреды».
Идол слышал за спиной трудную возню: «Вы не выходите? Давайте мы с вами поменяемся» – и ждал остановки. «...Ну, суки, ну, суки...» Когда автобус притормозил, он внезапно присел и, упершись ногами в стенку, с силой выпрямился вкось, к выходу, угодив изумленному мужчине головой в подбородок, и, остервенело работая локтями, продрался на улицу, выдавив двух теток.
– Хулиган! – донеслось до него, но он не оглянулся. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.
* * *
После ухода Идола Андрюха с удвоенной силой вернулся к прежней теме. Они сами хотят, тут главное – не зевай! Многие из них даже лозунга «не зевай!» не могли целиком предоставить мужчинам, а начинали не зевать сами. Пройдись вот тут, по кустикам, – обязательно какая-нибудь прицепится, начнет предлагать себя. Плохо только, что в темноте не видно, еще напорешься на какого-нибудь крокодила...Странный человек... не все ли равно: крокодил – не крокодил...
А с Олегом что-то произошло, как-то плохо он стал понимать, что ему говорит Андрюха, старался вслушиваться – и не мог. Даже всмотреться в женщину с рыбой толком не удавалось – все она куда-то уплывала. И не потому, что было уже темно, – фонарь светил вполне исправно. На эстраде какая-то женщина, сладострастно изгибаясь на месте, исполняла медленный индийский танец, приманивая самцов, и он долго не мог понять, что это флаг колышется под ветерком.
Никак было не сосредоточить зрачки. Он попытался закрыть глаза, чтобы они успокоились, но сразу же ноги начали подниматься кверху, и он еле успел открыть глаза, пока еще не очутился вверх ногами. Ломило голову и было жарко в самом себе. Струйками набегала слюна, и слишком противно было ее сглатывать, и он не знал, куда деваться от собственного дыхания, – таким мерзким вдруг стал приятный аромат вермута. Олег встал.
– Домой? – спросил Кача, но было слишком противно отвечать ему, будоражить рот, отвратительный, как помойка.
Завидев танцплощадку – рассохшуюся кадушку света, он с безразличием вспомнил, что тоже, случалось, изнывая от скуки и унижения, тянул руку за контрамаркой, надеясь, что она ему не достанется. Но это было почетное унижение, им можно было хвастаться, как, наверное, в старину не считалось унизительным напроситься в гости к королю.
Он зачем-то припал к освещенной щели. Перед ним кружились голые ноги в туфельках – полные, худые. Ему было на них наплевать. Он перевел глаза вверх, на лица, и столкнулся с сияющим девичьим взглядом, которым она смотрела на своего партнера. В нем что-то оборвалось. Насколько он мог еще соображать, он понял, что ему нужен именно взгляд, а не ноги, что он предчувствует в женщине какое-то умиротворение, – а с лозунгом «не зевай!» ни на взгляды, ни на умиротворение рассчитывать не приходится.
По пути в уборную он сбился с дороги и ориентировался исключительно по пронзительному запаху хлорки. Совершенно неожиданным было количество ям и бугров, деревья выскакивали как из-под земли. Они толкались совсем не больно, но буквально сшибали с ног.
Он вспомнил, что где-то неподалеку, если верить Андрюхе, дружинники кого-то тыкали в спину. Добравшись до места, он с усилием всмотрелся в огромное «ню» над желобком, в котором взбитыми сливками стояла хлорная пена – молочная река. Лицо у «ню» было нацарапано кое-как – «точка, точка, запятая», а всю свою страсть художник вложил в грандиозные бедра, напоминавшие исполинский червонный туз. Может быть, все-таки это и есть нормальный взгляд на женщину, а он, по обыкновению, путает и усложняет?..
Он, спотыкаясь, брел в темноте, в которой, тоже спотыкаясь, разыскивали его несчастные женщины, не знавшие, кому предложить себя. Некоторые, может быть, не решатся так прямо обратиться к нему за помощью, но тут уж не зевай. Наконец неподалеку от танцплощадки одной из них повезло – она столкнулась с Олегом нос к носу.
– Не меня ищешь, девушка? – развязно спросил Олег, хватая ее за руку. Слова, интонация, жест сработали, как у автомата, – тоже, оказывается, сидели в нем.
Она рванулась, но это было не так просто. Автомат, пробудившийся в нем, хотел предложить ей не ломаться, но тут он случайно взглянул ей в лицо, иссеченное тенями ветвей, и увидел в нем испуг, гнев... И немедленно сработала другая автоматика – рука разжалась сама собой. «Извините», – пробормотал он, и она со всех ног кинулась к свету.
Он еще долго блуждал в темноте, падал, продирался сквозь кусты, уткнувшись в собственный локоть. Неполноценный он какой-то, что ли?.. У Андрюхи же вот полная гармония... Думалось механически, краешком сознания. Было так худо, что не хватало сил не только на тоску, а даже закрыть рот – да пусть его, хоть проветрится...
Что-то забелело впереди, и он очутился перед женщиной с рыбой. Могучие бедра ее плыли перед глазами и все не могли уплыть до конца. В последнем, не потушенном мукой пятачке сознания вспыхивали какие-то обрывки: «Андрюха трепался... я смотрел на ее бедра... а когда я посмотрел той девчонке в лицо, я уже не мог ее держать... Лицо – зеркало души... Я думал, грязи нет... это и есть грязь, когда не смотришь человеку в лицо... когда тебе нужны его ноги... или руки... а на зеркало души тебе плевать... грязь – это та баба в уборной, с бедрами и без лица... Все, что без лица, – это и есть грязь... На том парне с плаката тоже лица нет – одна улыбка... теперь и глаз нет...»
Со слюной было истинное мучение – ее ведь не сплюнешь, не закрыв рта, а сил на это не было. Если бы хоть не дышать вермутом... За оградой миллионами окон переливался пятиэтажный дом – столько окон Олег в жизни не видал, хотя некоторые и не горели – чернели, будто выбитые зубы. Стен было не различить, и окна пылали, словно дыры в небе, прорубленные в край безбрежного света.
– Так ты сюда вернулся? А я тебя ищу по всему парку... еще, думаю, загребут с непривычки.
Кача бережно держал его за плечо, но и это было ему все равно. Он и так еле успел нагнуться.
Уже нечем было, а его все корчило. Лицо и мышцы живота готовы были лопнуть. Кача заботливо поддерживал его поперек живота.
– Потрави, потрави, – одобрительно приговаривал он, и не мог не отметить профессионально: – Пресс ты хорошо поднакачал.
Наконец и Олег отплевался от клейкой слюны и принялся утирать залитое слезами лицо.
– Ну что, можешь идти? – заботливо спрашивал Кача. – А то там метут всех подряд – в кустах какую-то бабу зарезали.