Но – лидеры прогресса никому не позволят отсидеться за частоколом – грянула перестройка.
И жизнь рванула вверх под откос.
Я бывал в Москве не так уж часто, а потому наблюдал катастрофический рост их благосостояния в стоп-кадрах, разделенных месяцами, а то и годами. И в самом первом стоп-кадре явилась пятикомнатная квартира в одной из тихих заводей ревущей Тверской, которую дядя Изя и тетя Рая упорно называли улицей Горького, не вкладывая в свое упорство ни малейшего идеологического подтекста. Их новый дом, невзирая на провинциальное затишье, был сплошь залеплен мемориальными досками наркомов и лауреатов, а под пятиметровыми потолками дяди Изиной квартиры все еще носилось эхо трижды краснознаменного оперного баса, исторгавшего слезы из желтых глаз самого товарища Сталина. Из этого же стоп-кадра я узнал, что и у Левы сбылась его номенклатурная мечта, и он уже год или два нежится в Париже, представляя Россию в ЮНЕСКО в части подготовки и принятия международных актов и обязательных к исполнению рекомендаций. Уж и не знаю, насколько его вооружила для нынешней деятельности школа номенклатурного всезнайства, – он с таким мстительным упоением описывал (чуть не сказалось: уписывал), какие иномарки коллекционирует Брежнев-старший и какие липовые торговые сделки по пьяни подписывает Брежнев-младший, что становилось ясно: если он и готов им в чем-то проиграть, то уж, по крайней мере, не в подлости. Во всяком случае за немногие парижские месяцы он успел развестись со своей русской женой, сумев до этого избежать такой докуки, как дети, и жениться на единственной наследнице богатого кубинца, осевшего во Флориде, и, должно быть, каждое утро теперь восклицал за завтраком: «Куба нет, янки да!» Лева был собою ничего себе, пошел в мать, а тетя Рая могла бы смотреться вполне интересной дамой, если бы это было ей хоть сколько-нибудь интересно.
Не помню уже, в каком стоп-кадре, но явно в одном из первых мне попался на глаза оскаленный хромом дяди Изин автомобиль – черный, сверкающий и огромный, как катафалк, – с первого погляда мне больше запомнился коренастый шофер, чья прилизанность в сочетании с рваным эсэсовским зигзагом на широком плоском лбу и услужливость в сочетании с мрачно стиснутым бодлеровским ртом выглядела из последних сил сдерживаемой ненавистью. Когда эти два грибочка с его напряженной помощью усаживались в катафалк, у стороннего наблюдателя не оставалось никаких сомнений, что с кладбища им уже не вернуться.
Однако они всегда возвращались живыми и бродили среди новой офисной мебели, словно заплутавшие ходоки. Меня и самого теперь неотступно преследовало чувство, что я не расслабляюсь в гостях у родственников, а дожидаюсь приема у какого-то неведомого современного воротилы. Если только не стоматолога.
С этих пор я уже общался преимущественно с тетей Раей – дядя Изя где-то в недрах непрерывно говорил по мобильнику, лишь ненадолго показываясь в приемной, я хочу сказать – в гостиной, однако, едва успев спросить, как поживает дядя Мотя, тут же принимался что-то подсчитывать на маленьких желтых листочках и, ошарашенный результатами подсчета, снова семенил звонить. Я успевал лишь заметить, что, невзирая на все геополитические катаклизмы, секретная кремлевская лаборатория, занимавшаяся пошивом номенклатурных костюмов, продолжает работать для избранного круга.
Не помню уже, в каком именно стоп-кадре – в пятом или в шестом – впервые возник загородный дом, возведенный среди кирпичных двухэтажных острогов по собственным дяди Изиным грезам в каком-то страшно престижном месте – чуть ли не Barvikha Hills или что-то в этом роде. Весь этот бург был огражден от народного гнева рустованной, словно исполинская вафля, высоченной бетонной стеной, увенчанной обнаженными проводами под током, – фарфоровые изоляторы и перемежающиеся прожектора довершали сходство с концлагерем.
До этого Освенцима нужно было пилить в просторном катафалке тоже часа полтора – сначала по душегубке-шоссе, надолго замирая в пробках и с трудом различая сквозь тонированное стекло дрожащие огни печальных деревень, а потом уже переваливаться с боку на бок среди таких же переваливающихся черных изб, пока из тьмы лесов, из топей блат не вознесется прожекторное марево бурга.
Добравшись туда впервые, я уже был чуть жив от морской болезни и плохо запомнил мрачную охрану в камуфляже и прожекторный плац – помню лишь, что в моем полубреду дяди Изин дом предстал мне призраком нашего леспромхозовского райкома, неким Китежем, поднятым из подмосковных подпочвенных вод роковой волей чудотворного строителя: двухэтажный сталинский классицизм – желтый дом, белые колонны, архетип – Горки Ленинские, – только памятника Ленину перед входом недоставало.
Зато внутри кучерявилось ореховое рококо – греза лакея о Версале; кованая лестница, ведущая на второй этаж, была обсажена золотыми розами. Какой вкус, с трудом выговорил я, борясь с тошнотой, и тетя Рая совершенно по-детски просияла: все это дизайнер подбирал, мы же с Изей ничего в этом не понимаем, значит, правильно положились, ну и влетело тоже, конечно, боюсь даже сказать, но у нас же серьезные люди бывают, сегодня иначе нельзя, не будут уважать, четвертый вице-мэр удивился, что во дворе бассейн такой маленький, – если человек, мол, не может устроить свою собственную жизнь, значит ему нельзя и доверить серьезный госконтракт, что с того, что Изя строил и на Байконуре, и в Уренгое, пришлось расширять, углублять... До того расширили и углубили, что во время следующей деловой встречи один серьезный человек в нетрезвом виде свалился в бассейн и захлебнулся насмерть – поплыл не в ту сторону и не доплыл, пришлось аквалангистов вызывать, а потом оцеплять бассейн кованой оградой, тетя Рая теперь к бассейну и подходить боится, да и к забору тоже, деревенские в любой момент могут швырнуть навозом или грязью, им же, новым русским, все завидуют...
Сейчас-то еще ничего, присмирели, случаются только отдельные партизанские вылазки, а то, бывало, открыто шли на приступ, с ружьями, приходилось отбиваться пулеметным огнем, – особо отличился дяди Изин шофер, вспомнил, видно, Афган своей молодости, прямо десять лет сбросил, шутил, смеялся – тетя Рая его никогда таким не видела. Оказалось, он служил когда-то капитаном спецназа – тетя Рая после этого так его зауважала, что начала обращаться к нему по имени-отчеству – Дмитрий Сергеевич, а дядя Изя сразу вдвое поднял ему зарплату. Только я не должен передавать это Леве – ну, мало ли, вдруг позвонит... А то дядя Изя дал шестьдесят тысяч на операцию своему заместителю – долларов, конечно, сейчас же все считают в долларах, – так Лева так ругался, так ругался...
– Но что же делать, не смотреть же, как человек умирает?.. – тетя Рая взирала на меня своими черными еврейскими глазами с такой мольбой, что усомниться было невозможно: да, спасти знакомого человека от смерти у серьезных людей явно считается делом глубоко аморальным. Постыдным, как всякая непрактичность.
Или, может быть, постыдной считалась только помощь высших низшим, а верность низших высшим все-таки приветствовалась? Кажется, Дмитрия Сергеевича все же никто не осудил, когда он в два часа ночи примчался из Медведкова (он тоже проживал в Медведкове) на такси по первому зову тети Раи... Тетя Рая поскользнулась на мраморной слизи своей версальской лестницы и грохнулась об эрмитажный паркет с такой силой, что пролежала со сломанной щиколоткой, даже сама не знает сколько. Очнувшись, доползла до телефона – охрана не отвечала, видимо, отправившись в карательный рейд по ночному партизанскому краю, а дядя Изя уже вторую неделю выбирал стройплощадку в Тайшете. Постоянной прислуги в доме не водилось – тетю Раю смущало присутствие посторонних; да и перед приходом девушки-коллаборационистки из партизанского села она, ползая на карачках в своих вечных дачных трениках, непременно протирала пол сама: «А то она еще подумает, что я какая-нибудь грязнуля!» К посуде же тетя Рая и вовсе не позволяла прикасаться чужим рукам – все мыла сама вытертой зеленой губкой среди промышленного блеска суперсовременной кухни-фабрики.
Так вот, еле живая, с головой, надутой звоном степных электрических проводов, она доползла до двери, но не сумела открыть сверхнадежный японский замок с четырнадцатью степенями защиты, – на защиту вообще уходила половина жизненных сил: жемчужное ожерелье приходилось держать в банковском сейфе, чтобы, получив приглашение на тягостную современную премьеру, сначала заезжать в банк, а отсидев положенное, возвращаться туда снова. Вот и в этот роковой час ей удалось осилить всего четыре степени защиты. И лишь тогда она вспомнила про Дмитрия Сергеевича...
Излияния благодарности он принимал неохотно, только хмурил свой широкий лоб с наливающимся малиновой синью рваным знаком Зорро. Но однажды неохотно поведал, что свою Красную Звезду получил в Афгане именно за спасение раненого товарища – тот застрял в ущелье, куда вертолетам было не протиснуться, пришлось под щелканье пуль добираться ползком – туда полсуток и обратно полсуток, туда по жаре, обратно по холодку.
С этого дня тетя Рая уже окончательно начала называть его по имени и вовсе перестала отдавать ему приказания, только намекала: «Димочка, хорошо бы...» – и Дмитрий Сергеевич никогда не отказывал: «Есть, Раиса Абрамовна. Будет сделано, Раиса Абрамовна. Так точно, Раиса Абрамовна».
Ей и самой так было комфортнее – просить, а не приказывать: все-таки распоряжаться должен мужчина. Постепенно она и в доме сумела устроиться с некоторым уютом: на второй этаж просто перестала подниматься, а из огромной спальни, пугавшей ее пустотой, из-за которой никак не удавалось заснуть, она перебралась в кладовую, где все равно было нечего хранить, – сколько им там надо! – и вновь обустроила там уголок Шепетовки – плетеный коврик из разноцветного тряпья и кровать с никелированными шарами, покрытую таким же разноцветным линялым плетеньем.
Из-за побаливавшей ноги она теперь избегала гулять по плиточному двору – предпочитала сидеть на веранде, обнесенной желтыми бетонными перилами с белыми кегельными балясинами. Перила были очень красивые – будто в сочинском санатории, одно было плохо – слишком легко пропускали холодный ветер. Однако тетя Рая догадалась заложить просветы между балясинами обрезками досок, оставшимися от строительства, и устроила себе почти полное затишье.
Жаль только, некому стало готовить печенье с корицей и кисло-сладкое жаркое с соусом из черного хлеба и вишневого варенья – когда приезжали серьезные люди, закуски и горячее в термонепроницаемых контейнерах привозили из ресторана.
И все-таки жить стало легче, жить стало веселее.
Но тут обрушилась новая напасть – у дяди Изи появились любовницы.
Э, нет, встречаясь и прощаясь с дамами, дядя Изя таки был иной раз не прочь, приподнявшись на цыпочки, чмокнуть в щечку то одну, то другую, и я теперь припомнил, как по его личику стареющего гнома пробегало мимолетное озорное выраженьице, этакая радость первоклашки, ухитрившегося околпачить суровую классную.
Другое дело – что могли онив нем найти? Тетя Рая, в мои сорок пять наконец-то посчитав меня уже достаточно взрослым, призналась мне, что если бы речь шла о шлюхах, которых серьезные люди заказывают в баню, не ощущая себя без этого достаточно крутыми, она еще поняла бы: работа у дяди Изи всегда стояла на первом месте (я сделал вид, что не заметил этой двусмысленности). Но это были интересные, образованные женщины!..
Способность тети Раи разбираться, кто образован и интересен, а кто необразован и неинтересен, я ценил не слишком высоко, однако маленький урок я успел получить самолично. Как-то мне случалось приехать в Москву дневным поездом в сопровождении действительно интересной и образованной дамы – кандидата филологических наук, сотрудницы Пушкинского дома. Я, конечно, не буду настаивать на том, что она достигла самых высокогорных вершин мировой культуры, но ведь в ней и второсортные образцы располагаются повыше ординара: Умберто Эко, Павич и Зюскинд – это все-таки тоже не хрен собачий...
Однако я отвлекся. Так вот, на этот раз дядя Изя каким-то образом выкроил у своего мобильника свободные полчасика, чтобы встретить меня собственной персоной и собственными устами задать вопрос, как поживает дядя Мотя. И, узрев его фигурку на фоне сверкающего оскаленного катафалка, интересная дама не сдержала изумленного восторга: «А твой дядюшка, однако, ничего!..»
Покажи мне, пожалуйста, то место, где он ничего, допытывался я, когда мы снова остались вдвоем, обведи его мелом, а я на досуге изучу, – но она лишь загадочно улыбалась, что в конце концов привело мне на память цитату из Анатоля Франса: обезьянам, для того чтобы их любили женщины, не хватает только денег.
Да нет, я понимаю, что дело не в деньгах, а в той воображаемой мудрости и силе, которым, по мнению профанов, только и могут отдаться деньги, – и все-таки в ту минуту наш роман пошел ко дну.
А роман дяди Изи с его сорокалетней бухгалтершей пошел ко дну, когда она представила ему шантажный перечень, по которому ей причиталось двести тонн гринов. Дядя Изя не стал бы портить отношения с любимой женщиной из-за такой мелочи, но она имела глупость ознакомить со своими законными требованиями людей намного более серьезных...
Дядя Изя был очень к ней привязан, и, когда было принято решение заложить ее в фундамент нового развлекательного центра, несколько дней не показывался дома, чтобы тетя Рая не увидела, до чего он подавлен. Однако ей все равно удалось выпытать эту подробность у «Димочки»: капитан спецназа до крайности не любил как-либо вникать в господскую жизнь, но не мог и противостоять униженным просьбам несчастной пожилой женщины, явно забывшей и о своем богатстве, и о своем достоинстве...
Ее горе растопило последний лед между ними: старый вояка окончательно ощутил себя не холуем, а защитником, и теперь тетя Рая безошибочно узнавала о появлении новой соперницы по его резко возраставшей предупредительности, – он вдруг начинал поддерживать ее под локоток со стороны все еще побаливавшей ноги, – а также по малиновой сини, которой наливался его лобный зигзаг при самых простейших вопросах. Их сближение постепенно дошло даже до того, что тетя Рая в его присутствии однажды позволила себе разрыдаться и принялась ногами колотить в раззолоченные обои их райкома, выкрикивая, что ей ничего не нужно из этого проклятого богатства и что она мечтает лишь об одном – вернуться обратно в Медведково, а еще лучше – в Медвежий Кут или даже в Шепетовку, раз уж Исаак Моисеевич оказался таким подлецом.
«Ножку, ножку поберегите», – страдальчески взывал Дима, придерживая ее за плечики, но не решаясь применить свою немалую силу.
Верный кряжистый паж просидел с нею до половины третьего, отпаивал ее сначала водой, потом валерьянкой, а в довершение еще и «Русским стандартом» из вогнутой металлической фляжки, угревшейся на его широкой груди. И даже, уложив ее спать в кладовке, остался ночевать на втором этаже в одной из гостевых спален, в коих обычно останавливались серьезные люди, хотя у настоящих серьезных людей для прислуги полагался отдельный вход и отдельные спальные места.
Сам дядя Изя в такие периоды выпадал из поля зрения, отправляясь якобы в Сургут или Салехард, но его постный вид, когда он оттуда возвращался, не мог бы обмануть даже младенца. Более того, как только тетя Рая замечала, что не только левый, но и правый его глаз начинает косить и смотреть в пол, она уже сразу знала: все, опять...
Она видела, что он борется с собою, – то вдруг становится небывало заботлив и ласков, то вдруг просится куда-нибудь укрыться вдвоем и даже на два-три дня отключает трубку, – так они прожили целых пять дней в бывшем закрытом санатории, ныне ЗАО «Эдем», открытом каждому за $ 400/сутки. Ей в «Эдеме» очень понравилось, все было как раньше, а к завтраку, кроме яблока, теперь прилагался еще и банан, но дядя Изя на шестой день вызвонил Диму, и это бегство из «Эдема» было осуществлено с такой поспешностью, что совершенно свело на нет возродившиеся было надежды на обновленное счастье.
Последняя дяди Изина попытка убежать от самого себя продлилась почти месяц. Он взял круиз вокруг Европы, в их распоряжении была просторная двухкомнатная каюта, большой плоский телевизор, по которому можно было лежа смотреть русские программы, и дядя Изя был так счастлив, что ни в одном порту ни разу не ступил на берег, – да что там делать, он и так все время мотается по новым городам – то Пенза, то Находка, а тут еще везде такая жара, а в каюте кондиционер...
Дядя Изя был совершенно счастлив, и когда они наконец вернулись в Москву, повторял, что теперь будет отдыхать только так.
И улетел в Якутск.
А через неделю явился ранним утром обросший седой щетиной и еще более клочковатый, чем обычно, и, даже не поздоровавшись, упал перед тетей Раей на колени на эрмитажный паркет. Упал с разбега, так что немножко даже проехал вперед, словно грузинский танцор. И оба его глаза сквозь уменьшительные линзы впервые смотрели ей прямо в глаза. И оба, при всей их миниатюрности, были полны мольбы и неумолимости.
Молитвенно сложив на груди маленькие седенькие ручки, он и воззвал к ней, словно к Господу Богу:
– Раенька, милая, хорошая, умоляю, отпусти меня! Я все тебе оставлю, я все, что захочешь, буду оплачивать, но только дай мне немножко пожить! Мне ведь так мало осталось, а я понял, что я еще и не жил!.. Я только сейчас понял, что у меня не было молодости – все время работа, заботы, только бы не сказать лишнего слова, только бы не выпить лишней рюмки, только бы не... Все время как бы чего не вышло!.. Я только сейчас узнал, что такое быть молодым – ну разреши мне, пожалуйста, хоть на краю гроба, единственный раз в жизни вдохнуть полной грудью и обо всем забыть!
Он начал ловить ее руку и покрывать горячечными поцелуями, чего никогда в жизни не делал, – поцелуи довершили ее уверенность, что все это происходит в дурном сне. И голос ее был совершенно чужой, и слова, которые он произносил, рождались где-то вовне:
– Изя, вдумайся, опомнись, какая молодость, молодость нам никто не вернет, мы должны прожить достойную старость, у нас взрослый сын, у нас скоро будут внуки, какой пример мы им подадим, подумай, вспомни, как мы жили в палатках, как мы купали Левочку, вспомни – ванночки не было, мы корыто наклоняли и в уголке...
– Я ничего не хочу помнить! – отчаянно закричал дядя Изя, ни разу не повысивший голоса даже в прорабских чинах, и в его седой щетине запутались две слезинки. – Я хочу жить! Я хочу дышать! Я знаю, что я причиняю тебе боль, но сегодня от этого умеют лечить! Вот возьми, возьми – он вкладывал в ее разжимающиеся пальцы какую-то визитную карточку, – это лучший московский психолог-консультант, работает по американской лицензии, она меня освободила от чувства вины, а тебя освободит от эмоциональной зависимости, я уже все оплатил, ты только должна позвонить, нет, тебе даже звонить не надо, твой Дима позвонит, договорится, он тоже останется с тобой, я его тоже оплатил на год вперед...
Он яростно стер слезинки ладонью и с отвращением вытер ее о штаны, и она подумала, что он уже давно выбирает одежду без нее. Да она и ничего не понимает в нынешних... Как их – брэндах. Наверное, и нынешнюю его клоунскую рубашку с маками на желтом фоне подобрала ему какая-то молодая хищница, воображая, что это очень... как это теперь у них называется... Круто. По-европейски. Хотя на самом деле такие когда-то продавались в Комсомольске-на-Амуре китайские платки.
Она несколько раз порывалась открыть рот, чтобы сказать что-то необыкновенно важное, чего еще и сама не знала, но...
Она всегда была уверена, что обморок – дворянский пережиток, но оказалось, что и она способна на такие утонченные реакции...
Очнулась она уже не в версальском рококошном кресле, а на своем шепетовском покрывале. Сначала услышала фырканье и лишь потом увидела встревоженное лицо шофера Димы, прыскающего на нее водой изо рта, как это делала она сама во время глажки. Диму она давно уже не боялась – просто у него всякое напряжение было похоже на ненависть.
Она поднялась с пружинящей опрокидывающей кровати, ее качнуло. Дима заботливо поддержал ее под локоток, и она наконец осознала, что случилось. Было невероятно, что на улице по-прежнему пылал солнечный день.
Прихрамывая и оскальзываясь на паркете, она поспешила во двор – Дима почтительно отставал на три шага. Но все-таки успел обхватить ее и удержать, когда она шагнула в голубую воду бассейна, где уже расстался с жизнью человек несопоставимо более серьезный, чем она.
Спаситель изо всех сил старался ее не помять, но все же через каких-нибудь полминуты она снова сидела в рококошном кресле перед рококошным столиком, на котором пролетевший кошмар оставил необыкновенно шикарную визитную карточку: Марианна Зигмундовна Пугачева, медицинский центр «Освобождение», было оттиснуто золотом по мрамору.
– Выпейте, Раиса Абрамовна, при таких делах обязательно надо выпить, – настойчиво вкладывал ей в бесчувственную руку многогранный радужный бокал с «Русским стандартом» ее кряжистый паж, тут же после этого начиная принудительно подносить тети-раину руку с водкой к ее самопроизвольно стиснувшимся губам. – Ну, выпейте, выпейте, не зря же говорят – от всех скорбей! Народ зря не скажет!
В годы их транссибирских странствий тетя Рая, разумеется, не могла не наблюдать повального пьянства среди работяг, которые, если не оказывалось водки, готовы были глушить одеколон, политуру, солярку – но объясняла это тем, что русские все-таки немножко сумасшедшие. И, сумевши в конце концов проглотить эту горяченькую гадость, она поняла, что была-таки права. Хотя и не сразу, но лишь тогда, когда к ней вернулось дыхание. Дима трусцой притащил из кухни жестянку с черной икрой, батон, масло, но от вида еды ее передернуло еще сильнее, чем от водки.
Вторую порцию она с ужасом отвергла, но Дима принес из бара целую батарею – бакарди, кальвадос, хенесси, кьянти, бордо, шартрез, кюрасао, – попробовать-то хотя бы надо?!. – и очень скоро она поняла, что русские – чрезвычайно-таки мудрый народ. Она уже могла рыдать, заплетающимся языком рассказывать милому верному Диме, как они с Изей жили в палатках, купали маленького Левочку, как они приобрели первую в их жизни стационарную кровать... Дима усердно кивал, то возникая, то пропадая из поля зрения, однако подливать не забывал, заботливо, словно нянька в детском садике, уговаривая выпить еще и еще: а это за маму, а это за папу...
Да, это было чудо – слезы лились, а невыносимой боли, невыносимого ужаса уже не было. «Р..р...ры...ус-ские...оччччченннь!.. мы...мы...мымудрый...нар-род!...! – наконец уронила она растрепанную седую голову на столешницу из полированной яшмы, такую же многоцветную, как покрывало из Шепетовки на заре его дней.
Правда, очнувшись на шепетовском покрывале в отсветах пограничных прожекторов, она едва успела перевеситься через край кровати, как ее начало выворачивать, – она уже и впрямь испугалась, что ее вывернет наизнанку. Вдобавок надежные советские пружины едва не вывернули в лужу и ее самое, и русские в новом полубреду снова показались ей сумасшедшими: так что же они, каждый раз испытывают такие муки?..
В едва мерцавшем последнем уголке сознания она различала широкую фигуру Димы с тряпкой и хрипло побрякивающим пластмассовым ведром, однако сил остановить его, сказать, что завтра она сама уберет, у нее не осталось...
Спазмы возобновлялись бесчисленное количество раз за нескончаемую ночь (это хуже, чем роды, мелькало у нее в пустой голове), и к утру она была уже не в состоянии испытывать ни горя, ни ужаса, ни стыда – даже пожелать смерти по-настоящему она была не в силах: анестезия по-русски в конце концов продемонстрировала стопроцентную эффективность.
Когда свет прожекторов сменился утренним июльским солнцем, ее тяжкая полудремота тоже сменилась тошнотной явью. В голове словно была налита какая-то прозрачная жидкость, которая при малейшем движении плескалась через край сверхъестественной спазматической болью, немедленно отзывавшейся новыми тщетными потугами пищевода. Верный Дима, которого она уже не стыдилась, понуждал ее промыть желудок, но больше одного глотка она сделать не могла – и нарзан, и томатный, и яблочный, и грейпфрутовый сок немедленно оказывались в синем пластмассовом тазике, чье содержимое сплетениями красок вскоре могло поспорить с полированной версальской столешницей.
* * *
Главк, или где там служил дядя Изя, был преобразован не то в ЗАО, не то в ООО, хотя мне эта аббревиатура понятна еще менее, чем архетипический главк, – возможно, Открытое Окционерное Общество, возможно, Организация Объединенных Ослов, – но так или иначе, эти самые Открытые Окционеры или Объединенные Обормоты избрали дядю Изю своим президентом.И жизнь рванула вверх под откос.
Я бывал в Москве не так уж часто, а потому наблюдал катастрофический рост их благосостояния в стоп-кадрах, разделенных месяцами, а то и годами. И в самом первом стоп-кадре явилась пятикомнатная квартира в одной из тихих заводей ревущей Тверской, которую дядя Изя и тетя Рая упорно называли улицей Горького, не вкладывая в свое упорство ни малейшего идеологического подтекста. Их новый дом, невзирая на провинциальное затишье, был сплошь залеплен мемориальными досками наркомов и лауреатов, а под пятиметровыми потолками дяди Изиной квартиры все еще носилось эхо трижды краснознаменного оперного баса, исторгавшего слезы из желтых глаз самого товарища Сталина. Из этого же стоп-кадра я узнал, что и у Левы сбылась его номенклатурная мечта, и он уже год или два нежится в Париже, представляя Россию в ЮНЕСКО в части подготовки и принятия международных актов и обязательных к исполнению рекомендаций. Уж и не знаю, насколько его вооружила для нынешней деятельности школа номенклатурного всезнайства, – он с таким мстительным упоением описывал (чуть не сказалось: уписывал), какие иномарки коллекционирует Брежнев-старший и какие липовые торговые сделки по пьяни подписывает Брежнев-младший, что становилось ясно: если он и готов им в чем-то проиграть, то уж, по крайней мере, не в подлости. Во всяком случае за немногие парижские месяцы он успел развестись со своей русской женой, сумев до этого избежать такой докуки, как дети, и жениться на единственной наследнице богатого кубинца, осевшего во Флориде, и, должно быть, каждое утро теперь восклицал за завтраком: «Куба нет, янки да!» Лева был собою ничего себе, пошел в мать, а тетя Рая могла бы смотреться вполне интересной дамой, если бы это было ей хоть сколько-нибудь интересно.
Не помню уже, в каком стоп-кадре, но явно в одном из первых мне попался на глаза оскаленный хромом дяди Изин автомобиль – черный, сверкающий и огромный, как катафалк, – с первого погляда мне больше запомнился коренастый шофер, чья прилизанность в сочетании с рваным эсэсовским зигзагом на широком плоском лбу и услужливость в сочетании с мрачно стиснутым бодлеровским ртом выглядела из последних сил сдерживаемой ненавистью. Когда эти два грибочка с его напряженной помощью усаживались в катафалк, у стороннего наблюдателя не оставалось никаких сомнений, что с кладбища им уже не вернуться.
Однако они всегда возвращались живыми и бродили среди новой офисной мебели, словно заплутавшие ходоки. Меня и самого теперь неотступно преследовало чувство, что я не расслабляюсь в гостях у родственников, а дожидаюсь приема у какого-то неведомого современного воротилы. Если только не стоматолога.
С этих пор я уже общался преимущественно с тетей Раей – дядя Изя где-то в недрах непрерывно говорил по мобильнику, лишь ненадолго показываясь в приемной, я хочу сказать – в гостиной, однако, едва успев спросить, как поживает дядя Мотя, тут же принимался что-то подсчитывать на маленьких желтых листочках и, ошарашенный результатами подсчета, снова семенил звонить. Я успевал лишь заметить, что, невзирая на все геополитические катаклизмы, секретная кремлевская лаборатория, занимавшаяся пошивом номенклатурных костюмов, продолжает работать для избранного круга.
Не помню уже, в каком именно стоп-кадре – в пятом или в шестом – впервые возник загородный дом, возведенный среди кирпичных двухэтажных острогов по собственным дяди Изиным грезам в каком-то страшно престижном месте – чуть ли не Barvikha Hills или что-то в этом роде. Весь этот бург был огражден от народного гнева рустованной, словно исполинская вафля, высоченной бетонной стеной, увенчанной обнаженными проводами под током, – фарфоровые изоляторы и перемежающиеся прожектора довершали сходство с концлагерем.
До этого Освенцима нужно было пилить в просторном катафалке тоже часа полтора – сначала по душегубке-шоссе, надолго замирая в пробках и с трудом различая сквозь тонированное стекло дрожащие огни печальных деревень, а потом уже переваливаться с боку на бок среди таких же переваливающихся черных изб, пока из тьмы лесов, из топей блат не вознесется прожекторное марево бурга.
Добравшись туда впервые, я уже был чуть жив от морской болезни и плохо запомнил мрачную охрану в камуфляже и прожекторный плац – помню лишь, что в моем полубреду дяди Изин дом предстал мне призраком нашего леспромхозовского райкома, неким Китежем, поднятым из подмосковных подпочвенных вод роковой волей чудотворного строителя: двухэтажный сталинский классицизм – желтый дом, белые колонны, архетип – Горки Ленинские, – только памятника Ленину перед входом недоставало.
Зато внутри кучерявилось ореховое рококо – греза лакея о Версале; кованая лестница, ведущая на второй этаж, была обсажена золотыми розами. Какой вкус, с трудом выговорил я, борясь с тошнотой, и тетя Рая совершенно по-детски просияла: все это дизайнер подбирал, мы же с Изей ничего в этом не понимаем, значит, правильно положились, ну и влетело тоже, конечно, боюсь даже сказать, но у нас же серьезные люди бывают, сегодня иначе нельзя, не будут уважать, четвертый вице-мэр удивился, что во дворе бассейн такой маленький, – если человек, мол, не может устроить свою собственную жизнь, значит ему нельзя и доверить серьезный госконтракт, что с того, что Изя строил и на Байконуре, и в Уренгое, пришлось расширять, углублять... До того расширили и углубили, что во время следующей деловой встречи один серьезный человек в нетрезвом виде свалился в бассейн и захлебнулся насмерть – поплыл не в ту сторону и не доплыл, пришлось аквалангистов вызывать, а потом оцеплять бассейн кованой оградой, тетя Рая теперь к бассейну и подходить боится, да и к забору тоже, деревенские в любой момент могут швырнуть навозом или грязью, им же, новым русским, все завидуют...
Сейчас-то еще ничего, присмирели, случаются только отдельные партизанские вылазки, а то, бывало, открыто шли на приступ, с ружьями, приходилось отбиваться пулеметным огнем, – особо отличился дяди Изин шофер, вспомнил, видно, Афган своей молодости, прямо десять лет сбросил, шутил, смеялся – тетя Рая его никогда таким не видела. Оказалось, он служил когда-то капитаном спецназа – тетя Рая после этого так его зауважала, что начала обращаться к нему по имени-отчеству – Дмитрий Сергеевич, а дядя Изя сразу вдвое поднял ему зарплату. Только я не должен передавать это Леве – ну, мало ли, вдруг позвонит... А то дядя Изя дал шестьдесят тысяч на операцию своему заместителю – долларов, конечно, сейчас же все считают в долларах, – так Лева так ругался, так ругался...
– Но что же делать, не смотреть же, как человек умирает?.. – тетя Рая взирала на меня своими черными еврейскими глазами с такой мольбой, что усомниться было невозможно: да, спасти знакомого человека от смерти у серьезных людей явно считается делом глубоко аморальным. Постыдным, как всякая непрактичность.
Или, может быть, постыдной считалась только помощь высших низшим, а верность низших высшим все-таки приветствовалась? Кажется, Дмитрия Сергеевича все же никто не осудил, когда он в два часа ночи примчался из Медведкова (он тоже проживал в Медведкове) на такси по первому зову тети Раи... Тетя Рая поскользнулась на мраморной слизи своей версальской лестницы и грохнулась об эрмитажный паркет с такой силой, что пролежала со сломанной щиколоткой, даже сама не знает сколько. Очнувшись, доползла до телефона – охрана не отвечала, видимо, отправившись в карательный рейд по ночному партизанскому краю, а дядя Изя уже вторую неделю выбирал стройплощадку в Тайшете. Постоянной прислуги в доме не водилось – тетю Раю смущало присутствие посторонних; да и перед приходом девушки-коллаборационистки из партизанского села она, ползая на карачках в своих вечных дачных трениках, непременно протирала пол сама: «А то она еще подумает, что я какая-нибудь грязнуля!» К посуде же тетя Рая и вовсе не позволяла прикасаться чужим рукам – все мыла сама вытертой зеленой губкой среди промышленного блеска суперсовременной кухни-фабрики.
Так вот, еле живая, с головой, надутой звоном степных электрических проводов, она доползла до двери, но не сумела открыть сверхнадежный японский замок с четырнадцатью степенями защиты, – на защиту вообще уходила половина жизненных сил: жемчужное ожерелье приходилось держать в банковском сейфе, чтобы, получив приглашение на тягостную современную премьеру, сначала заезжать в банк, а отсидев положенное, возвращаться туда снова. Вот и в этот роковой час ей удалось осилить всего четыре степени защиты. И лишь тогда она вспомнила про Дмитрия Сергеевича...
Излияния благодарности он принимал неохотно, только хмурил свой широкий лоб с наливающимся малиновой синью рваным знаком Зорро. Но однажды неохотно поведал, что свою Красную Звезду получил в Афгане именно за спасение раненого товарища – тот застрял в ущелье, куда вертолетам было не протиснуться, пришлось под щелканье пуль добираться ползком – туда полсуток и обратно полсуток, туда по жаре, обратно по холодку.
С этого дня тетя Рая уже окончательно начала называть его по имени и вовсе перестала отдавать ему приказания, только намекала: «Димочка, хорошо бы...» – и Дмитрий Сергеевич никогда не отказывал: «Есть, Раиса Абрамовна. Будет сделано, Раиса Абрамовна. Так точно, Раиса Абрамовна».
Ей и самой так было комфортнее – просить, а не приказывать: все-таки распоряжаться должен мужчина. Постепенно она и в доме сумела устроиться с некоторым уютом: на второй этаж просто перестала подниматься, а из огромной спальни, пугавшей ее пустотой, из-за которой никак не удавалось заснуть, она перебралась в кладовую, где все равно было нечего хранить, – сколько им там надо! – и вновь обустроила там уголок Шепетовки – плетеный коврик из разноцветного тряпья и кровать с никелированными шарами, покрытую таким же разноцветным линялым плетеньем.
Из-за побаливавшей ноги она теперь избегала гулять по плиточному двору – предпочитала сидеть на веранде, обнесенной желтыми бетонными перилами с белыми кегельными балясинами. Перила были очень красивые – будто в сочинском санатории, одно было плохо – слишком легко пропускали холодный ветер. Однако тетя Рая догадалась заложить просветы между балясинами обрезками досок, оставшимися от строительства, и устроила себе почти полное затишье.
Жаль только, некому стало готовить печенье с корицей и кисло-сладкое жаркое с соусом из черного хлеба и вишневого варенья – когда приезжали серьезные люди, закуски и горячее в термонепроницаемых контейнерах привозили из ресторана.
И все-таки жить стало легче, жить стало веселее.
Но тут обрушилась новая напасть – у дяди Изи появились любовницы.
* * *
Признаться, я и сам менее всего ожидал чего-либо в этом роде – вообразить, что мой дядя самых честных правил может взять женщину за что-нибудь этакое, было решительно невозможно. Более того, невозможно было представить, что в его секретных кремлевских штанах... Но не будем заходить так далеко – достаточно вспомнить, что своим линяющим остреньким глазком сквозь линзу минус одиннадцать дядя Изя никогда даже не пытался взглянуть на что-либо иное, кроме металлоконструкций и калькуляций, – разве что его опущенный долу скромный глазок в это время рассматривал дамские ножки...Э, нет, встречаясь и прощаясь с дамами, дядя Изя таки был иной раз не прочь, приподнявшись на цыпочки, чмокнуть в щечку то одну, то другую, и я теперь припомнил, как по его личику стареющего гнома пробегало мимолетное озорное выраженьице, этакая радость первоклашки, ухитрившегося околпачить суровую классную.
Другое дело – что могли онив нем найти? Тетя Рая, в мои сорок пять наконец-то посчитав меня уже достаточно взрослым, призналась мне, что если бы речь шла о шлюхах, которых серьезные люди заказывают в баню, не ощущая себя без этого достаточно крутыми, она еще поняла бы: работа у дяди Изи всегда стояла на первом месте (я сделал вид, что не заметил этой двусмысленности). Но это были интересные, образованные женщины!..
Способность тети Раи разбираться, кто образован и интересен, а кто необразован и неинтересен, я ценил не слишком высоко, однако маленький урок я успел получить самолично. Как-то мне случалось приехать в Москву дневным поездом в сопровождении действительно интересной и образованной дамы – кандидата филологических наук, сотрудницы Пушкинского дома. Я, конечно, не буду настаивать на том, что она достигла самых высокогорных вершин мировой культуры, но ведь в ней и второсортные образцы располагаются повыше ординара: Умберто Эко, Павич и Зюскинд – это все-таки тоже не хрен собачий...
Однако я отвлекся. Так вот, на этот раз дядя Изя каким-то образом выкроил у своего мобильника свободные полчасика, чтобы встретить меня собственной персоной и собственными устами задать вопрос, как поживает дядя Мотя. И, узрев его фигурку на фоне сверкающего оскаленного катафалка, интересная дама не сдержала изумленного восторга: «А твой дядюшка, однако, ничего!..»
Покажи мне, пожалуйста, то место, где он ничего, допытывался я, когда мы снова остались вдвоем, обведи его мелом, а я на досуге изучу, – но она лишь загадочно улыбалась, что в конце концов привело мне на память цитату из Анатоля Франса: обезьянам, для того чтобы их любили женщины, не хватает только денег.
Да нет, я понимаю, что дело не в деньгах, а в той воображаемой мудрости и силе, которым, по мнению профанов, только и могут отдаться деньги, – и все-таки в ту минуту наш роман пошел ко дну.
А роман дяди Изи с его сорокалетней бухгалтершей пошел ко дну, когда она представила ему шантажный перечень, по которому ей причиталось двести тонн гринов. Дядя Изя не стал бы портить отношения с любимой женщиной из-за такой мелочи, но она имела глупость ознакомить со своими законными требованиями людей намного более серьезных...
Дядя Изя был очень к ней привязан, и, когда было принято решение заложить ее в фундамент нового развлекательного центра, несколько дней не показывался дома, чтобы тетя Рая не увидела, до чего он подавлен. Однако ей все равно удалось выпытать эту подробность у «Димочки»: капитан спецназа до крайности не любил как-либо вникать в господскую жизнь, но не мог и противостоять униженным просьбам несчастной пожилой женщины, явно забывшей и о своем богатстве, и о своем достоинстве...
Ее горе растопило последний лед между ними: старый вояка окончательно ощутил себя не холуем, а защитником, и теперь тетя Рая безошибочно узнавала о появлении новой соперницы по его резко возраставшей предупредительности, – он вдруг начинал поддерживать ее под локоток со стороны все еще побаливавшей ноги, – а также по малиновой сини, которой наливался его лобный зигзаг при самых простейших вопросах. Их сближение постепенно дошло даже до того, что тетя Рая в его присутствии однажды позволила себе разрыдаться и принялась ногами колотить в раззолоченные обои их райкома, выкрикивая, что ей ничего не нужно из этого проклятого богатства и что она мечтает лишь об одном – вернуться обратно в Медведково, а еще лучше – в Медвежий Кут или даже в Шепетовку, раз уж Исаак Моисеевич оказался таким подлецом.
«Ножку, ножку поберегите», – страдальчески взывал Дима, придерживая ее за плечики, но не решаясь применить свою немалую силу.
Верный кряжистый паж просидел с нею до половины третьего, отпаивал ее сначала водой, потом валерьянкой, а в довершение еще и «Русским стандартом» из вогнутой металлической фляжки, угревшейся на его широкой груди. И даже, уложив ее спать в кладовке, остался ночевать на втором этаже в одной из гостевых спален, в коих обычно останавливались серьезные люди, хотя у настоящих серьезных людей для прислуги полагался отдельный вход и отдельные спальные места.
Сам дядя Изя в такие периоды выпадал из поля зрения, отправляясь якобы в Сургут или Салехард, но его постный вид, когда он оттуда возвращался, не мог бы обмануть даже младенца. Более того, как только тетя Рая замечала, что не только левый, но и правый его глаз начинает косить и смотреть в пол, она уже сразу знала: все, опять...
Она видела, что он борется с собою, – то вдруг становится небывало заботлив и ласков, то вдруг просится куда-нибудь укрыться вдвоем и даже на два-три дня отключает трубку, – так они прожили целых пять дней в бывшем закрытом санатории, ныне ЗАО «Эдем», открытом каждому за $ 400/сутки. Ей в «Эдеме» очень понравилось, все было как раньше, а к завтраку, кроме яблока, теперь прилагался еще и банан, но дядя Изя на шестой день вызвонил Диму, и это бегство из «Эдема» было осуществлено с такой поспешностью, что совершенно свело на нет возродившиеся было надежды на обновленное счастье.
Последняя дяди Изина попытка убежать от самого себя продлилась почти месяц. Он взял круиз вокруг Европы, в их распоряжении была просторная двухкомнатная каюта, большой плоский телевизор, по которому можно было лежа смотреть русские программы, и дядя Изя был так счастлив, что ни в одном порту ни разу не ступил на берег, – да что там делать, он и так все время мотается по новым городам – то Пенза, то Находка, а тут еще везде такая жара, а в каюте кондиционер...
Дядя Изя был совершенно счастлив, и когда они наконец вернулись в Москву, повторял, что теперь будет отдыхать только так.
И улетел в Якутск.
А через неделю явился ранним утром обросший седой щетиной и еще более клочковатый, чем обычно, и, даже не поздоровавшись, упал перед тетей Раей на колени на эрмитажный паркет. Упал с разбега, так что немножко даже проехал вперед, словно грузинский танцор. И оба его глаза сквозь уменьшительные линзы впервые смотрели ей прямо в глаза. И оба, при всей их миниатюрности, были полны мольбы и неумолимости.
Молитвенно сложив на груди маленькие седенькие ручки, он и воззвал к ней, словно к Господу Богу:
– Раенька, милая, хорошая, умоляю, отпусти меня! Я все тебе оставлю, я все, что захочешь, буду оплачивать, но только дай мне немножко пожить! Мне ведь так мало осталось, а я понял, что я еще и не жил!.. Я только сейчас понял, что у меня не было молодости – все время работа, заботы, только бы не сказать лишнего слова, только бы не выпить лишней рюмки, только бы не... Все время как бы чего не вышло!.. Я только сейчас узнал, что такое быть молодым – ну разреши мне, пожалуйста, хоть на краю гроба, единственный раз в жизни вдохнуть полной грудью и обо всем забыть!
Он начал ловить ее руку и покрывать горячечными поцелуями, чего никогда в жизни не делал, – поцелуи довершили ее уверенность, что все это происходит в дурном сне. И голос ее был совершенно чужой, и слова, которые он произносил, рождались где-то вовне:
– Изя, вдумайся, опомнись, какая молодость, молодость нам никто не вернет, мы должны прожить достойную старость, у нас взрослый сын, у нас скоро будут внуки, какой пример мы им подадим, подумай, вспомни, как мы жили в палатках, как мы купали Левочку, вспомни – ванночки не было, мы корыто наклоняли и в уголке...
– Я ничего не хочу помнить! – отчаянно закричал дядя Изя, ни разу не повысивший голоса даже в прорабских чинах, и в его седой щетине запутались две слезинки. – Я хочу жить! Я хочу дышать! Я знаю, что я причиняю тебе боль, но сегодня от этого умеют лечить! Вот возьми, возьми – он вкладывал в ее разжимающиеся пальцы какую-то визитную карточку, – это лучший московский психолог-консультант, работает по американской лицензии, она меня освободила от чувства вины, а тебя освободит от эмоциональной зависимости, я уже все оплатил, ты только должна позвонить, нет, тебе даже звонить не надо, твой Дима позвонит, договорится, он тоже останется с тобой, я его тоже оплатил на год вперед...
Он яростно стер слезинки ладонью и с отвращением вытер ее о штаны, и она подумала, что он уже давно выбирает одежду без нее. Да она и ничего не понимает в нынешних... Как их – брэндах. Наверное, и нынешнюю его клоунскую рубашку с маками на желтом фоне подобрала ему какая-то молодая хищница, воображая, что это очень... как это теперь у них называется... Круто. По-европейски. Хотя на самом деле такие когда-то продавались в Комсомольске-на-Амуре китайские платки.
Она несколько раз порывалась открыть рот, чтобы сказать что-то необыкновенно важное, чего еще и сама не знала, но...
Она всегда была уверена, что обморок – дворянский пережиток, но оказалось, что и она способна на такие утонченные реакции...
Очнулась она уже не в версальском рококошном кресле, а на своем шепетовском покрывале. Сначала услышала фырканье и лишь потом увидела встревоженное лицо шофера Димы, прыскающего на нее водой изо рта, как это делала она сама во время глажки. Диму она давно уже не боялась – просто у него всякое напряжение было похоже на ненависть.
Она поднялась с пружинящей опрокидывающей кровати, ее качнуло. Дима заботливо поддержал ее под локоток, и она наконец осознала, что случилось. Было невероятно, что на улице по-прежнему пылал солнечный день.
Прихрамывая и оскальзываясь на паркете, она поспешила во двор – Дима почтительно отставал на три шага. Но все-таки успел обхватить ее и удержать, когда она шагнула в голубую воду бассейна, где уже расстался с жизнью человек несопоставимо более серьезный, чем она.
Спаситель изо всех сил старался ее не помять, но все же через каких-нибудь полминуты она снова сидела в рококошном кресле перед рококошным столиком, на котором пролетевший кошмар оставил необыкновенно шикарную визитную карточку: Марианна Зигмундовна Пугачева, медицинский центр «Освобождение», было оттиснуто золотом по мрамору.
– Выпейте, Раиса Абрамовна, при таких делах обязательно надо выпить, – настойчиво вкладывал ей в бесчувственную руку многогранный радужный бокал с «Русским стандартом» ее кряжистый паж, тут же после этого начиная принудительно подносить тети-раину руку с водкой к ее самопроизвольно стиснувшимся губам. – Ну, выпейте, выпейте, не зря же говорят – от всех скорбей! Народ зря не скажет!
В годы их транссибирских странствий тетя Рая, разумеется, не могла не наблюдать повального пьянства среди работяг, которые, если не оказывалось водки, готовы были глушить одеколон, политуру, солярку – но объясняла это тем, что русские все-таки немножко сумасшедшие. И, сумевши в конце концов проглотить эту горяченькую гадость, она поняла, что была-таки права. Хотя и не сразу, но лишь тогда, когда к ней вернулось дыхание. Дима трусцой притащил из кухни жестянку с черной икрой, батон, масло, но от вида еды ее передернуло еще сильнее, чем от водки.
Вторую порцию она с ужасом отвергла, но Дима принес из бара целую батарею – бакарди, кальвадос, хенесси, кьянти, бордо, шартрез, кюрасао, – попробовать-то хотя бы надо?!. – и очень скоро она поняла, что русские – чрезвычайно-таки мудрый народ. Она уже могла рыдать, заплетающимся языком рассказывать милому верному Диме, как они с Изей жили в палатках, купали маленького Левочку, как они приобрели первую в их жизни стационарную кровать... Дима усердно кивал, то возникая, то пропадая из поля зрения, однако подливать не забывал, заботливо, словно нянька в детском садике, уговаривая выпить еще и еще: а это за маму, а это за папу...
Да, это было чудо – слезы лились, а невыносимой боли, невыносимого ужаса уже не было. «Р..р...ры...ус-ские...оччччченннь!.. мы...мы...мымудрый...нар-род!...! – наконец уронила она растрепанную седую голову на столешницу из полированной яшмы, такую же многоцветную, как покрывало из Шепетовки на заре его дней.
Правда, очнувшись на шепетовском покрывале в отсветах пограничных прожекторов, она едва успела перевеситься через край кровати, как ее начало выворачивать, – она уже и впрямь испугалась, что ее вывернет наизнанку. Вдобавок надежные советские пружины едва не вывернули в лужу и ее самое, и русские в новом полубреду снова показались ей сумасшедшими: так что же они, каждый раз испытывают такие муки?..
В едва мерцавшем последнем уголке сознания она различала широкую фигуру Димы с тряпкой и хрипло побрякивающим пластмассовым ведром, однако сил остановить его, сказать, что завтра она сама уберет, у нее не осталось...
Спазмы возобновлялись бесчисленное количество раз за нескончаемую ночь (это хуже, чем роды, мелькало у нее в пустой голове), и к утру она была уже не в состоянии испытывать ни горя, ни ужаса, ни стыда – даже пожелать смерти по-настоящему она была не в силах: анестезия по-русски в конце концов продемонстрировала стопроцентную эффективность.
Когда свет прожекторов сменился утренним июльским солнцем, ее тяжкая полудремота тоже сменилась тошнотной явью. В голове словно была налита какая-то прозрачная жидкость, которая при малейшем движении плескалась через край сверхъестественной спазматической болью, немедленно отзывавшейся новыми тщетными потугами пищевода. Верный Дима, которого она уже не стыдилась, понуждал ее промыть желудок, но больше одного глотка она сделать не могла – и нарзан, и томатный, и яблочный, и грейпфрутовый сок немедленно оказывались в синем пластмассовом тазике, чье содержимое сплетениями красок вскоре могло поспорить с полированной версальской столешницей.