По существу, единого христианского искусства, подобного, например, искусству индуизма, нет и не было. Оно так же многообразно, как многообразны сами лики культур, воспринявших Евангелие.
   Христианство впитывало в себя и народные обычаи, и праздники, и черты быта различных рас и племен.
   Конечно, здесь кроется некоторая опасность синкретизма, двоеверия, механической амальгамы верований. Но, в принципе, такой подход глубоко оправдан и плодотворен. Церковь всегда считала себя законной наследницей тысячелетних цивилизаций и тем самым сохраняла и развивала национальные формы христианства.
   Именно такой процесс происходил и происходит теперь в Латинской Америке. Латиноамериканский католицизм вопреки сопротивлению фанатиков и инквизиторов остается открытым для всего ценного, что создали коренные жители континента.
   Понять значение этого факта можно при сравнении с Северной Америкой.
   Там носителями христианства были преимущественно протестанты, в религиозной жизни которых искусство играло ничтожную роль. И это стало одним из препятствий для синтеза. Традиции индейцев не могли войти в плоть и кровь североамериканского мира. Две расы оказались разделенными стеной. Иную картину мы наблюдаем в Латинской Америке. Здесь происходит встреча и взаимодействие культур. И хотя путь к синтезу мучительно тернист и извилист, он все же ведет к высокой и благородной цели. Она придает появлению трех каравелл у берегов Нового Света общечеловеческий смысл.
   Преодолевая замкнутость, нетерпимость, предрассудки, Латинская Америка может стать ЗЕМЛЕЙ ДИАЛОГА. Землей, где духовное единство народов созидается в многообразии их творчества. В борьбе за достоинства человека, нации и культур.
   ______________
   [1] Лас Касас Б. де.История Индий. А., 1968, с. 129.
   [2] Лас К а с а с Б. де. Мемориал Совету по делам Индий. - Из кн.: Католицизм и свободомыслие в Латинской Америке в XVI -XX вв. (документы и материалы) М., 1980, с. 36.
   [3] Лас Касас Б. де. К истории завоевания Америки, М., 1966, с. 15.
   [4] S. Meill. History of Christian Missions. London, 1979, p.171
   [5] Лас Касас Б. де. История Индий, с. 154.
   [6] Грин Г. Путешествия без карты. М. 1989, с. 198.
   [7] Лас Касас Б. де. История Индий, с. 59.
   [8] Лосада А. Бартоломе де Лас Касас, заступник американских индейцев в XVI веке. - Курьер ЮНЕСКО, 1975, N8, с. 8.
   [9] Эразм Роттердамский. Разговоры запросто. М., 1969, с. 101.
   [10] Томас Мор. УТОПИЯ. - В кн.: Утопический роман ХVI-ХVII веков. (БЕЛ, т. 34). М., 1971, с. 126.
   [11] Цит. по переводу в кн.: Католицизм и свободомыслие в Латинской Америке..., с. 31.
   [12] Инка Гарсидасо де ла Вега. История государства инков. Л., 1974, с. 72.
   [13] М. Леон Портилья. Философия нагуа. Исследование источников. М., 1961, с. 188.
   [14] X. Лопес Портильо. Кецалькоатль. М, 1982. с. 61.
   ТРАГЕДИЯ ГЕНИЯ
   (О религиозно-философских трактатах Л. Толстого)
   Из всего наследия Льва Николаевича Толстого наименее доступными широкому читателю по сей день остаются его религиозно-философские произведения. До революции их печатали за рубежом, а если они и выходили в России, то обычно с купюрами. Полностью они опубликованы в юбилейном девяностотомнике, однако он был издан мизерным тиражом и вскоре стал библиографической редкостью.
   Иные, быть может, скажут: а стоит ли популяризировать эту сторону творчества писателя? Ведь она неприемлема как для атеиста, так и для церковно-верующего человека. Не лучше ли, как прежде, ограничиваться самым ценным, что оставил нам Лев Толстой: его романами, рассказами, драмами и публицистикой? А его "скучные рассуждения" о религии пусть так и останутся достоянием специалистов-историков, литературоведов...
   Трудно, однако, согласиться с подобного рода "цензурным" подходом. Почему, если художественное творчество великого писателя радует и обогащает нас, мы должны проявлять равнодушие к его внутренней духовной жизни, к его исканиям, отраженным в "Исповеди" и других религиозно-философских книгах? "Как бы мы ни спорили с Толстым, - замечает критик Игорь Виноградов, - как бы резко ни отвергали его ответы на поставленные им вопросы, само отношение Толстого к этим вопросам и к поискам ответов на них не может не отозваться в нашей душе животворным катарсисом ее нравственного обновления"*.
   _________________________________
   * Виноградов И. Критический анализ религиозно-философских взглядов Л. Н. Толстого. М., 1981, с. 19.
   Нередко, сравнивая Льва Толстого и ф. М. Достоевского, подчеркивают трагичность последнего, которая, казалось бы, так сильно контрастирует с гармонией и "полноводностью" толстовского мироощущения, Это, конечно, правда, но не вся.
   Пусть для многих это покажется парадоксом - Толстой, несомненно, фигура столь же трагичная, как Достоевский. Быть может, даже в большей степени, хотя и по-своему.
   Вспомним его боль от разрыва между собственной проповедью и обстановкой, в которой он жил. Вспомним непонимание близких, юродство "толстовцев" (ведь недаром он был иногда готов отречься от них). Вспомним его беспощадную нравственную требовательность к себе, сменявшуюся (особенно в молодые годы) уступками и компромиссами. Достаточно прочитать дневниковые записи Льва Николаевича, чтобы ощутить, насколько трудной и мучительной была внутренняя жизнь этого титана, пожавшего, как редко это бывает, прижизненную славу и получившего мировое признание.
   В Библии рассказывается о прорицателе Валааме, который, имея намерение проклинать, помимо своей воли произнес благословение. Нечто подобное случилось и с Толстым, когда он писал "Анну Каренину", Замысел книги был "обличительный", но постепенно выяснилось, что автор не в силах занять в ней позицию грозного судьи. Однако бывало с ним и обратное.
   Человек, создавший патриотическую эпопею "Война и мир", он осуждал патриотизм.
   Написавший бессмертные страницы о любви, о семье, он в итоге отвернулся от того и от другого.
   Поборник разума, он отрицал ценность науки.
   Один из величайших мастеров слова, он язвительно высмеивал все виды искусства.
   Богоискатель, нашедший обоснование жизни в вере, Толстой, в сущности, подрывал ее основы.
   Проповедуя Евангелие Христово, он оказался в остром конфликте с христианством и был отлучен от Церкви. По меткому наблюдению Николая Бердяева, Толстой "был до того чужд религии Христа, как мало кто был чужд после явления Христа, был лишен всякого чувствования личности Христа"*,
   _______________________
   * Бердяев Н. Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого. В кн.: О религии Толстого. Сборник статей. М., 1912, с. 176.
   И, наконец, он, поставивши во главу угла непротивление и кротость, был в душе мятежником. Ополчаясь против Церкви и культуры, он не останавливался перед самыми резкими выражениями, подчас звучавшими как грубые кощунства.
   И это далеко не все противоречия, терзавшие Толстого. Но и сказанного, думаю, достаточно, чтобы ощутить, какие бури бушевали в его жизни, сознании и творчестве. Это ли не трагедия гения?..
   "Исповедь" Льва Толстого, законченная им в 1881 году, - бесценный человеческий документ, В ней он, подобно блаженному Августину и Ж. Ж. Руссо, делится с читателем своей попыткой осмыслить собственный жизненный путь, путь к тому, что он считал истиной.
   Впрочем, и все ранее созданное писателем тоже было своеобразной исповедью. Переживания героя "Детства", "Отрочества", "Юности", "Казаков", драма, раскрытая в "Семейном счастье", духовные искания Пьера, князя Андрея, Левина - что это, как не преломление сокровенной жизни самого автора? Особенно Левин выглядит почти двойником Толстого, и его история в романе уже содержит непосредственную прелюдию к "Исповеди".
   Исходные предпосылки к созданию "Исповеди" опровергают расхожее мнение, будто человек задумывается над вечными вопросами лишь под влиянием трудностей и невзгод. Кризис настиг Льва Толстого в период расцвета его таланта и в зените успеха. Любящая и любимая семья, богатство, радость творческого труда, хор благодарных читателей... И внезапно всплывает холодный убийственный вопрос: "Зачем? Ну а потом?" Очевидная бессмысленность жизни при отсутствии в ней внутреннего стержня поражает пятидесятилетнего писателя, словно удар. "Жизнь моя остановилась". Это не просто оцепенение перед ужасом небытия, которое Толстой пережил в Арзамасе, а постоянный фон его существования в, казалось бы, счастливые 70-е годы.
   Свою "Исповедь" Толстой начинает с утверждения, что, потеряв в юности веру, с тех пор жил без нее долгие годы. Справедлив ли он к себе? Едва ли. Вера была. Пусть не всегда осознанная, но была, Молодой Толстой верил в совершенство и красоту Природы, в счастье и мир, которые обретает человек в единении с ней. Здесь было кое-что и от Руссо (Толстой боготворил его), и от стихийного чувства родства со всем мирозданием. Толстовский Оленин из "Казаков" стремился к этому растворению в Бытии, а его приятель дядя Ерошка уже полностью в нем растворен. Он живет словно зверь или птица. Смерть его не тревожит "Умру - трава вырастет". Тот же покой растворения грезится Андрею Болконскому, когда он смотрит на старый дуб...
   Но этого смутного чувства оказалось недостаточно. Звучал голос совести, подсказывая, что в одной лишь Природе не найдешь источника для нравственной силы.
   Быть может, наука знает, в чем смысл жизни?
   Но для науки жизнь - просто процесс, естественный процесс, и больше ничего. А если так, то жить бессмысленно. Ведь в конечном счете торжествует смерть. Она-то и есть последняя и самая достоверная правда. Что бы ни происходило на Земле, все поглотит мрак. И тут - конец смыслу.
   Подтверждение своему пессимизму Толстой искал и в древней, и в новой мудрости: в библейской Книге Экклесиаста, в изречениях Будды, в философии Артура Шопенгауэра. Все сходилось либо к побегу в бездумность, либо к радикальному отрицанию жизни. Если она лишь обман, с ней надо поскорее разделаться.
   "Вопрос мой, - пишет Толстой, - тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, - тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я и испытал на деле. Вопрос состоит в том: "Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра - что выйдет из всей моей жизни?" Иначе выраженный, вопрос будет такой: "Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-либо делать?" Еще иначе выразить вопрос можно так: "Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежно предстоящей мне смертью?""*.
   _____________________________
   * Толстой Л. Полное собрание сочинений (далее ПСС). М.,1957,т. 23, с. 16.
   Наука ответа не давала. Пессимистическая философия вела в тупик. Еще меньше можно было рассчитывать на общественные идеалы, ибо, если не знать, зачем все это, идеалы разлетаются в дым.
   Надо сказать, что с ранних лет Толстой впитал многое из рационализма XVII-XVIII веков, для которого разум, вернее, рассудок, "здравый смысл" был высшим и последним судьей во всех вопросах. От влияния рационализма писатель не освободился до конца дней; но тогда, в момент мучительного кризиса, он вдруг осознал, что "разумное знание" бессильно разрешить его вопрос.
   Быть может, вера? Но в глазах Толстого она по-прежнему оставалась чем-то абсурдным. И все же, оглядываясь на других людей, он вынужден был признать, что именно она-то и наполняет их жизнь смыслом.
   "Вера, - говорил себе Толстой, - есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь верит. Если б он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил"*.
   _______________________________
   * Толстой Л. ПСС, т. 23, с. 16.
   Итак, "без веры жить нельзя". Религиозная вера ориентирована на высший Смысл бытия. Люди называют его Богом. Он - основа и первопричина всего. Кажется, это и разуму не противоречит... "И стоило мне на мгновение признать это, - удивлялся Толстой, - как тотчас жизнь поднималась во мне, и я чувствовал и возможность, и радость бытия"*.
   _______________________________
   * Толстой Л. ПСС, т. 23, с. 44.
   Однако рационалистическая закваска немедленно заявляла о себе. Разве не известно, что вера "неразумна", что "неразумны и уродливы" ее ответы на вечные вопросы, что понятие о Боге не более чем понятие ? И тогда все вокруг снова умирало и вновь надвигался призрак самоуничтожения.
   В конце концов эта напряженная борьба за смысл жизни оказалась небесплодной.
   Выход был найден. Вера была принята как единственное решение. Однако с немалыми оговорками. Толстой желал, чтобы это было христианство. Но получилось нечто иное. Свое, "самодельное"...
   Такой результат не случаен. Истоки его - в юности Толстого, Почти за двадцать лет до кризиса он записал в дневнике (5 марта 1855 года): "Разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта - основание новой религии (разр. моя. - А. М.), соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле".
   Это - целая программа, которую Толстой позднее и попытался реализовать, вполне в духе старого рационализма. Но каким образом подобный замысел мог возникнуть у человека, посвятившего себя литературе?
   Здесь небесполезно вспомнить о том пьедестале, на котором находились писатели России в XIX веке. Образованное общество, утратив в значительной своей части связь с Церковью, хотело видеть в литературе "учителя жизни". Гоголь и Белинский, Писарев и Чернышевский стали для многих своего рода пророками. Поэтому роль проповедника, которую Толстой-художник взял на себя после происшедшего в нем переворота, вполне соответствовала духу времени.
   Однако он хотел быть честным по отношению к "мужику", к его незатейливой органической вере, которая так восхищала писателя. И тогда он начинает эксперимент, правда немного двусмысленный. Чисто внешним образом входит в церковную жизнь: посещает храм, говеет, исповедуется, бывает у епископов и монахов. Но это вхождение было имитацией, почти игрой и дало обратный результат.
   Толстой старался насильно "смирить" себя, но волей-неволей прорывалось то, что жило в нем изначально. Он отдавал себе отчет в том, что христианство привлекает его только этикой. Все прочее казалось лишним. Писатель силился найти компромисс. "Ну что ж, - думал я, - церковь кроме того же смысла любви, смирения и самоотвержения признает еще и этот смысл, догматический и внешний. Смысл этот чужд мне, даже отталкивает меня, но вредного тут нет ничего"*. Он продолжает соблюдать посты, ездит в Оптину пустынь, где беседует со старцем Амвросием. Но трещина не уменьшается, а, напротив, скорее превращается в пропасть. Сначала Толстого неприятно поражает государственность Церкви, частое упоминание за богослужением царствующих особ. Затем в нем вспыхивает возмущение против непонятного славянского языка. Но все это были лишь первые симптомы, предварившие полную неудачу эксперимента.
   ______________________________________________________
   * Толстой Л. ПСС, т. 23, с. 307.
   Лев Толстой отказался от Церкви, в сущности так и не узнав ее. Вникать в дух христианского подвижничества у него не было желания. Уже незадолго до смерти, когда он был у своего соседа по имению Митрофана Ладыженского, выяснилось, что ему незнакомо "Добротолюбие", классический памятник православной аскетики. Это тем более удивительно, что в этом обширном сборнике, создававшемся многие века, одно из центральных мест занимают нравственные вопросы, столь занимавшие Толстого. Правда, как говорит Ладыженский, секретарь Толстого Бирюков утверждал, что "Добротолюбие" есть в яснополянской библиотеке, но всем ясно, что Лев Николаевич его не читал*. Не пошел он и по пути своего современника, знаменитого хирурга Пирогова, который стал христианином, не утратив своих научных убеждений. Рационализм Толстого был старомодным. Он противился глубокой и сложной христианской мысли. Разум оставался для него "здравым смыслом". Писатель не замечал, что "здравый смысл" едва ли оправдает и ту "очищенную религию", создать которую ему хотелось.
   _____________________________________________________
   * См.: Ладыженский М. Свет незримый. Пг., 1915, с. 233 и сл.
   Были ли в то время церковные богословы, которые смогли бы вступить в диалог с Толстым? Были. Но они принадлежали к другой культуре, во многом чуждой его привычному кругу. "Он сам, - вспоминает брат Софьи Андреевны, сознавался в своей гордости и тщеславии. Он был завзятый аристократ и, хотя всегда любил простой народ, еще больше любил аристократию. Середина между этими сословиями была ему несимпатична"*. А именно к этой "середине" и принадлежало духовенство.
   _____________________________________________________
   * Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1978, т. 1,с. 183.
   Но ведь православная мысль не исчерпывалась в то время "присяжным" школьным богословием. Уже были и Чаадаев, и Киреевский, и Хомяков. Еще в 1875 году Толстой познакомился с Владимиром Соловьевым - восходящей звездой русской религиозной философии. Он тоже прошел через неверие и духовный кризис, тоже искал смысл жизни, но исход его поисков был иным. Как и Толстой, он признавал права разума, но разума в гораздо более широком и емком смысле. И такой разум привел его к Церкви. Поэтому цель своих трудов Соловьев определял так: "Оправдать веру наших отцов, возведя ее на новую ступень разумного сознания"*. Разум стал не помехой, а помощником Соловьева в осмыслении веры.
   _____________________________________________________
   * Соловьев В. Собрание сочинений. СПб., 1911, т. 4, с. 243.
   А Толстой? Как он отнесся к этому? Как он, поборник "разумения", встретил идеи христианского философа?
   Журналист Владимир Истомин описывает их беседу в Ясной Поляне. Дело происходило в том самом 1881 году, когда была закончена "Исповедь" и когда Соловьев работал над "Духовными основами жизни".
   "Лев Николаевич, - пишет Истомин, - решительно ставил свои положения и затем стремительно развивал их и доводил до возможного конца... В. С. Соловьев возражал обыкновенно вторым, и нельзя было не любоваться его выработанною, строго научною системой возражения. Соловьев оставался непоколебимым исповедником св. Троицы и, несмотря на-свои молодые годы (ему еще не было тогда тридцати лет), поражал неумолимою логикою и убедительностью. В нем, несомненно, соединялись выдающиеся умственные дарования со строго научной европейской отделкой. Это был не философ-дилетант, а представитель науки, как бы одетый в бранные доспехи своего знания... Странно было с первого раза видеть могучую широкоплечую фигуру как бы степного наездника Толстого, точно сдавливаемую изящными стальными кольцами соловьев-ского знания. В первый раз в жизни я увидел Льва Николаевича не торжествующим, не парящим сверху, а останавливаемого в своем натиске. Только скромность В. С. Соловьева, как бы не замечавшего своего торжествующего положения, сглаживала всеобщую неловкость"*.
   __________________________________________
   * Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, т. I, с. 246-247.
   Толстой, разумеется, оставался при своем. Оказалось, что дело вовсе не в разуме, а в воле, в ее направлении у человека, давно задумавшего создать новую религию. Но по-прежнему он хотел, чтобы она называлась христианской.
   Между "Исповедью" и книгой "В чем моя вера" были написаны "Исследование догматического богословия" и перевод Евангелия. Цель этих двух трудов была недвусмысленной: изобличить "ложное церковное христианство" и утвердить "истинное его понимание". Критика велась опять-таки с позиции "здравого смысла". От церковного вероучения требовалось, чтобы оно отвечало элементарным законам рассудка. А поскольку этого не было и быть не могло. Толстой с триумфом ниспровергал его.
   Итак, Предание Церкви, ее философия, ее символика, ветхозаветная часть Библии были отметены. Оставалось Евангелие. В нем-то и намеревался Толстой найти сущность христианской веры.
   Хотя он часто говорил, что не хочет толковать Евангелие и даже запретил бы такое толкование, в своем переводе он идет куда дальше вольного парафраза. Он откровенно насилует текст, выбрасывает из него все, что не совпадает с его собственными идеями, прямо искажает смысл написанного.
   Читать толстовский перевод необыкновенно поучительно, тем более что он помещает параллельно оригинал и традиционный синодальный перевод. Натяжки и произвольность этого парафраза, состоящего главным образом из нравственных речений Христа, настолько очевидны, что переводчик даже не пытается их затушевать, филолог И. М. Ивакин, помогавший Толстому, пишет: "С самого первого взгляда мне показалось, что, начиная работать над Евангелием, Лев Николаевич уже имел определенный взгляд. Научная филологическая точка зрения если не была вполне чужда ему, то, во всяком случае, оставалась на втором, даже на третьем плане"*.
   ______________________________________________________________________
   * Ивакин И. Воспоминания о Ясной Поляне. - Лит. Насл., т. 69.
   Иисус Назарянин был для Толстого только моралистом, подобным Сократу, Но подлинные источники такого Христа не знают. Чтобы понять, насколько толстовский взгляд отличается от того, что мы находим в Евангелии, уместно прислушаться к современнику писателя князю Сергею Трубецкому. Первоклассный историк, независимый мыслитель, Трубецкой отнюдь не был "присяжным богословом". В своих трудах он убедительно показал, что Евангелие Иисуса есть не набор моральных правил, а провозвестие новой жизни. Нового высшего Откровения Творца, которое явлено миру через Его Сына. Христос устанавливает Новый Завет, т. е. новый Союз между Землей и Небом. В историю входит таинственная сила, которая постепенно ведет ее к преображению, к выходу за пределы несовершенного земного бытия.
   Говоря о Нагорной проповеди Иисусовой, которую Толстой считал стержнем Евангелия, Трубецкой справедливо указывал, что она едва ли может характеризоваться как чисто "этическая" проповедь. "Не подлежит никакому сомнению, что Христос не принес никакого нового метафизического, философского учения. Но в то же время Он едва ли может быть признан "этиком" или "моралистом" в общепринятом смысле слова. Давно замечено, что отдельные нравственные правила Христа, хотя и не в такой идеальной полноте и чистоте, находились частью в учении еврейских учителей и пророков, частью в морали языческих философов"*.
   _______________________________________________________
   * Трубецкой С. Собрание сочинений. М., 1908, т. 2, с. 140.
   Сущность христианства, сущность Евангелия - в тайне самой личности Иисуса Христа. Он не ищет истину, как другие мудрецы, а несет ее в самом Себе. "Это единственное в истории, - пишет Трубецкой, - соединение личного самосознания с 6о-госознанием, которое мы находим только в Нем и которое составляет самое существо Его, не может быть объяснено влиянием Его среды"*. Человек волен принять самосвидетельство Христа или отвергнуть его, ибо он создан свободным существом. Но это самосвидетельство "не продукт, а начало христианства". Без него оно исчезает, растворяется в морализме.
   _______________________________________________________
   * Трубецкой С. Учение о Логосе в его истории. М., 1906, с. 379.
   Толстой остается глухим к этому центральному провозвестию Евангелия. Христианство было для него одним из учений, ценность которого лишь в тех этических принципах, которые роднят его с другими религиями. Поэтому-то и личность Христа оказывалась в его глазах чем-то второстепенным.
   Максим Горький, вспоминая о встречах с Толстым, пишет: "Советовал мне прочитать буддийский катехизис. О Буддизме и Христе он говорит всегда сентиментально; о Христе особенно плохо - ни энтузиазма, ни пафоса нет в словах его и ни единой искры сердечного огня. Думаю, что он считает Христа наивным, достойным сожаления и хотя - иногда - любуется им, но едва ли любит"*. Эти наблюдения Горького вполне подтверждаются тем, что и как писал сам Толстой о Христе. Поразительно, что он, учивший добру, уважению к человеку, допускал оскорбительные выпады по отношению к святому и дорогому для миллионов людей. Такого мы не найдем даже у либеральных протестантов, которые, как и Толстой, считали Христа лишь Учителем веры и жизни.
   ________________________________________________________
   * Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, т. 2, с. 464.
   Бог для Толстого - это не Бог Евангелия, не Личность, Которая может открываться людям, а туманное пантеистическое Нечто, живущее в каждом человеке. Странным образом это Нечто является и Хозяином, велящим поступать нравственно, творить добро и уклоняться от зла. Странность заключена в том, что непонятно, как безличное начало способно давать столь конкретные повеления.
   Лев Толстой сам сознавал неясность и двусмысленность своей "теологии". В конце жизни он записал в дневнике (30 июля 1906 г.): "Есть ли Бог? Не знаю. Знаю, что есть закон моего духовного существа. Источник, причину этого закона я называю Богом".
   Недаром его так тянуло к пантеистическим доктринам, к идее "универсальной религии", которая смогла бы смешать все остальные в аморфное, бескровное единство. Собственно, эта религия и была той, о которой он мечтал еще в юности.
   Евангелие ценно для Толстого только потому, что содержит зерна "универсальной религии", зерна, рассеянные по всем священным книгам и писаниям мудрецов.
   В трактате "В чем моя вера" мы читаем: "Учение Христа имеет общечеловеческий смысл; учение Христа имеет самый простой, ясный, практический смысл для жизни каждого отдельного человека. Этот смысл можно выразить так: Христос учит людей не делать глупостей (разр. моя. - А. М). В этом состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа. Христос говорит: не сердись, не считай никого ниже себя, - это глупо. Будешь сердиться, обижать людей - тебе же будет хуже. Христос говорит еще: не бегай за всеми женщинами, а сойдись с одной и живи - тебе будет лучше. Еще он говорит не обещайся никому ни в чем, а то заставят тебя делать глупости и злодейства. Еще говорит за зло не плати злом, а то зло вернется на тебя еще злее, чем прежде, как подвешенная колода с медом, которая убивает медведя. И еще говорит не считай людей чужими только потому, что они живут в другой земле, чем вы, и говорят другим языком. Если будешь считать их врагами и они будут считать тебя врагом - тебе же будет хуже. Итак, не делай глупостей, и тебе будет лучше"*.