Страница:
Всматриваясь в зеркало, я увидел на море кусок мачты и несколько досок, пару полупустых бочонков, какое-то тряпье. Потом заметил человеческую фигуру и уже готов был бежать к лодке, но тут разглядел, что в груди у бедолаги торчит рукоять ножа.
Далеко уже, не выловить, а то бы хоть похоронили по-человечески. Но живого человека окликнуть можно, а мертвого среди волн искать? Прими, Господи, душу новопреставленного… новопреставленных, поправил я себя. Сколько их там было?..
Я вернулся в терем коротким путем, через внутренний дворик. Баюн встретил меня на крыльце черного хода.
– Надевай малахай, он уже проснулся.
Организм у купца был на зависть крепкий. Пережив ночной бой, крушение, часы отчаяния в темной воде, он вздремнул часок и вот уже встал свежим и почти бодрым. Тень воспоминаний омрачала бледное лицо, однако по сторонам он смотрел с ярко выраженным любопытством.
Завернувшись в простыню как патриций, купец обошел терем, никого не найдя, пожал плечами и, вернувшись в малую горницу, стал смотреть в окно.
– Чудны дела твои, Господи, – пробормотал он. – Куда же меня занесло? Дерева все южные, терем вроде наш, но образов не видно. Да и не мог я на юге очутиться, никак не мог. Если только…
Что «только», он не произнес, сел на лавку и протянул руку к вошедшему вместе со мной Баюна.
– Дом обжит, а люди где? Эх, кабы ты, котейко, мог сказать…
Ненавязчиво увернувшийся от непрошеной ласки котейко тотчас оглянулся на меня, но я отрицательно покачал головой. Пускай Платон, как придет, все объяснит ему, тогда уж и мы явим себя во всей красе.
Купец между тем продолжал:
– Ох, чую, не обошлось тут без волшебства. Вот и думай, радоваться ли избавлению, или к страшной участи готовиться. А, ладно, что наперед горевать. – Прервал он себя, расправил плечи и потянулся. – Авось да обойдется, не все ж кудесники злодеи… А коли и злодей, так хоть накормит перед смертью, – добавил он, икнув.
Кот вновь посмотрел на меня. Понимаю, понимаю, самому хочется. Сходить за Платоном, что ли? Однако голодные глаза кота и купца заставляли сжиматься сердце, и я вдруг подумал: да в чем, собственно, дело? Психологический настрой у мужика оптимальный. То есть снимать шапку-невидимку, может, не стоит, но на небольшое волшебство новгородский купец наверняка отреагирует адекватно.
Под удивленным взглядом купца и укоризненным – кота, я взял самобранку и расстелил на столе. Эх, жалко, у Платона руки не дошли вчера ее постирать. То есть и я хорош, мог бы сам позаботиться, просто Платон, едва появившись у нас, так решительно взял на себя ведение домашнего хозяйства, что никому уже и в голову не приходило обделять его работой.
А скатерть-самобранку (можете записать, мало ли, вдруг когда пригодится) при постоянном употреблении следует стирать не реже чем через три дня. Без этого блюда пресными становятся. И важно, постирав, ни в коем случае не выжимать – просто повесить на веревку, сама обтечет и просохнет. Не любят самобранки, чтобы их выжимали, непременно что-нибудь переперчат потом.
Впрочем, с нашей-то скатерочкой мы давно уже свои люди. Не обидела она гостя, тут тебе были и щучьи головы под чесноком, и порционные судачки а-ля натюрель, а от приправ такой дух стоял – казалось, сам воздух нарезай ломтями и кушай. Купец судорожно сглотнул, огляделся с самым несчастным видом, размашисто перекрестился и набросился на еду. Баюн требовательно щекотнул ему голую ногу. Новгородец, понимающе кивнув, переставил на пол плошку с чем-то рыбным.
Я слушал, как у них трещит за ушами, как они аппетитно кряхтят и сладко причмокивают, и глотал слюну. Кажется, никогда в жизни не был так голоден, а ведь если вдуматься, все муки – из банальной зависти…
Утолив первый голод, купец вновь огляделся, опрокинул для храбрости бокал зеленого и вполне бодро провозгласил:
– Гой еси, хозяин щедрый, дом тебе полной чашею за доброту твою. Благодарствуй, да не осердись, но неловко мне одному, как бирюку, столоваться. Коли можно, яви такую милость, покажись!
Ну коли сам человек просит… Я потянулся к малахаю, однако Баюн отчаянно замотал головой: ни в коем случае, мол. Да подь ты, хвостатый, не такой уж я страшный. Помню же, каким себя нарисовал, да и в зеркало уже тысячу раз смотрел – ничего. В смысле, притерпеться можно…
Купец, по-своему истолковав молчание, сказал:
– А коли ты, хозяин, чарами незримости овеян, так что с того – сядь рядом, раздели со мною трапезу, уважь.
Эта мысль мне понравилась еще больше, и я, уже не глядя на кота, сказал:
– Почему бы и нет, в самом деле.
Купец вздрогнул, но улыбку на лице удержал. Я сел за стол, поднял любезно материализованный самобранкой бокал вина:
– Твое здоровье, гостюшка.
– Гхм… – прокашлялся он. – И тебе того же.
Чокнулись, выпили, закусили.
– Как себя чувствуешь? – завязал я застольную беседу.
– Жив-здоров твоею милостью.
– Отдохнуть-то успел? Ведь совсем недавно заснул.
– Привычка такая, – ответил купец. – Как бы ночь ни прошла, а вставай на рассвете. Так что, наоборот, сегодня заспался против обычного.
– Ты ведь из новгородских купцов? Как тебя зовут?
– Семеном кличут, Семеном Гривной Алексеевичем, из купечества новгородского.
– А меня – Чудом-юдом. За знакомство?
– За знакомство, – согласился он.
Выпили, закусили. Слегка привыкнув к виду исчезающих в воздухе питья и снеди, Семен Гривна расслабился.
– Коли не тайна – кто ты такой, Чудо-юдо? Дух?
– Чудовище, – просто ответил я. Пускаться в долгие объяснения не хотелось. – Сейчас невидим, чтобы аппетит тебе не портить. Остров охраняю, на довольствии у одного колдуна состою. Хотя, признаться, от этого довольствия немного удовольствия, – скаламбурил я, не удержавшись.
– Понятно. А я птица вольная… за что и поплатился. Ох, грехи наши тяжкие, – вздохнул Семен.
– Кто вас разбил? Халландские викинги?
– Они, душегубы. Совсем житья не дают, душат нас на корню. Хоть в Новгород возвращайся.
– Не понял… Ты же вроде новгородец?
Семен внимательно присмотрелся к тому месту, откуда слышал мой голос, и, помедлив, спросил:
– Ты, Чудо-юдо, видать, давно на морях не бывал?
– Ну можно и так сказать.
– Оно и видно. Неужто совсем про Сарему не ведаешь?
– Впервые слышу. Просвети.
Краем глаза я заметил, что и Баюн навострил уши.
– Странно… Ну что ж, послушай. Если Крыма не считать, то в прежние времена морской торговли на Руси почти что не было. Из Новгорода путь в моря неблизкий. Но вот уже лет тридцать тому как продвинулись мы на запад и обосновались в Норове. Теперь уж и дороги проложены прямые, удобные. Сама Новгородчина ведет торг по рекам русским, а для заморья товар купцы в Норову везут, оттуда же – на Сарему, остров за землями эстов. Вот там, на Сареме, нынче самый край земли Русской. Оттуда и шведам грозим, и немцам не даем в Польше укрепиться. Оттуда и до прочего иноземья держим путь. Сарема – опора русского престола на морях. Да вот не слишком, выходит, надежная…
– Из-за викингов?
– В общем, да. Хотя в Бельты – это датские проливы, Большой и Малый Бельт именуются – викинги не лезут, все больше в водах Каттегата шалят. С датчанами у саремского купечества договор, но как только Бельт прошел – готовься ко всему. В Скагерраке тоже опасно. Прямых путей нет, а там еще Ла-Манш, и уж потом Атлантика. Сплошные хлопоты, так что обычно наши купцы только до французских берегов доходят. Самое то, чтоб до ледостава вернуться. Конечно, есть отчаянные головы, что и на два, и на три года в дальнюю даль идут. Те и до Испании доходят, да что Испания, и до Черной Земли – слыхал про такую?
– Это где негры живут? Люди чернокожие?
– Вот-вот. В последние годы, когда англы викингов из Скагеррака вытеснили, всем показалось, что теперь спокойнее будет. А халландские душегубы взяли да на юга подались, немцев и голландцев притеснили, и теперь мимо них не пройдешь: если на море никто тебя не тронет, так на берег все одно не высадишься. Многие до Англии ходят, пристают к берегу в Кенте. Оно, конечно, и передышка, и снеди пополнение, да что проку, если половину товаров тут же сбывать приходится? Англичане на сей счет ох как въедливы!
– То есть заморская торговля становится невыгодна? Это ты имел в виду, говоря, что Русь обратно к Новгороду теснят?
– То я больше про себя. Из Новгорода нынче многие в Норову или на Сарему идут, особенно с той поры, как викинги Скагеррак оставили. Среди прочих и я прельстился сказками о богатствах заморских. Прежде-то с отцом по Волхову ходили… Да искусили меня беси, жадность подвела, а пуще – поспешность неразумная. По Северному морю нужно большой ватагой ходить, оно безопаснее. А я очень уж не хотел время терять. Столковался лишь с двумя купцами, такими же торопыгами вроде меня, товары зимником до Клайпеды провезли. Места глухие, народ после немецкого владычества диковатый, но мирный. А там, как сговорено было заранее, купили корабли и подались в путь на страх и риск. Хотели до Испании добраться – нет, нагнали разбойники. – Семен горько вздохнул и налил себе полную чашу. – Беда! Жив остался – да радости в том немного. Застрял на чужбине…
– Не переживай, – утешил я. – Верну я тебя домой, есть один способ.
– Правду ли слышу? Спасибо на добром слове тебе, Чудо-юдо незримое, неведомое.
Благодарил он искренне, но радости в его глазах я не увидел.
– Ты как будто не слишком доволен?
– Одним возвращением бед моих не развеять, – ответил купец. – Придется Настасью неволить, кровиночку…
Он замолчал, и я не стал расспрашивать: тут явно что-то личное.
– Что-то Платона долго нет, – сказал я, поднимаясь из-за стола. – Это еще один обитатель острова, твой земляк. Пойду-ка поищу его. А вы пока с котом поболтайте.
Обломки встречались только на двухкилометровой полосе в юго-восточной части пляжа, дальше течение несло их мимо острова, однако Платон на всякий случай прошел и в ту, и в другую сторону с запасом. Я встретил его на северо-западной оконечности и отправил домой завтракать, а сам еще побродил между скал, но, как и ожидалось, ничего не нашел.
Вернувшись, застал следующую картину. Платон негромко наигрывал на забытой бравым саксонцем мандолине, а Семен и Баюн выводили на два голоса грустную песню:
Купец гулко сглотнул, но с собой сладил:
– Так вот ты какой, Чудо-юдо.
– Именно такой. А что это вас на грустняк пробило?
– Да вот, наслушались трудных повестей о скитаниях купеческих, – пояснил Платон, задумчиво перебирая струны.
– Это была любимая песня моей Бабы-яги, – тихо сказал кот и, поднявшись, прошествовал мимо меня к двери. – Простите, друзья, я должен побыть один.
– Ты не печалься, Семен Алексеевич, – посоветовал ремесленник. – Тебе бы радоваться: живым остался, скоро дома будешь…
– Вольно тебе, бессемейному, советы давать! И то, по правде, дивлюсь я, Платоша, на тебя глядючи: не припомню в Новом Городе тебе подобных, чтобы по родной земле не тосковал человек.
– Вся земля Божия – человекам родина, – безмятежно ответствовал Платон. – Что мы хорошего делаем, чужие страны браня? Только иноземцев против себя настраиваем. А ведь со всеми можно мирно ужиться, коли не бранить, а присмотреться да понять края далекие. Что до семьи – прав ты, не сподобил меня Бог свой дом построить. Только вот сейчас я на тебя гляжу да думаю: а не к добру ли то? Вынес бы я восемнадцать лет в скитаниях, поминутно родных вспоминая? А так душа спокойна…
– Глупости ты говоришь, мастеровой, уж извини! – воскликнул Семен. – Душа спокойная – ровно кострище остывшее: не опалит, но и не согреет, пожару не учинит, но и приюта не даст. А русский человек – огонь!
– Потому и выгорает быстро.
– Пусть так! Другого мне не надо, уж коли жить – так жить. И пускай своим поспешеством, своей страстью к наживе я сродников под угрозу подвел, но покуда живице поборемся, еще посмотрим, кто кого.
– С кем же бороться собрался?
– С судьбой, – ответил купец.
– Да в чем проблема-то? – удивился я. – Что твоим сродникам угрожает?
– Нищета и позор, – был печальный ответ. – Всю семью свою я на Сарему перевез, дом в Новгороде продал. И все равно казны не хватило. И я, и спутники мои несчастные товар для земель чужедальних в долг закупали. Чем расплатиться теперь? А пуще того иная забота: в путь собираясь, мы с товарищами крест целовали в верности друг другу. Теперь я, один в живых оставшийся, да еще зачинатель похода, перед их родней в ответе. Вира с меня за погибших, что жизнь мне доверили.
– Нешуточное дело, – посочувствовал Платон. – Что же делать думаешь?
– Выкарабкаюсь! Плохо, что на Сареме некому за меня поручиться. Придется в Новгород писать, старым товарищам. Саремцы над нами подшучивают, но поручительство купеческой братчины Новгородской уважают. Оттуда и денег вышлют. Тоже в долг, конечно, но я вперед умнее буду, дай срок – рассчитаюсь. Да иная тоска сердце гложет… На многое деньги сразу нужны, и средство есть добыть их, но как подумаю о главном – хоть в омут головой, тяжелее прочих бед мне эта…
Купец, только что уверявший, и вполне убедительно, что, мол, еще повоюем, пригорюнился. Я подлил ему вина и нетерпеливо спросил:
– Да в чем конкретно дело? Начал рассказывать, уж говори до конца.
– Есть у меня дочка, Настасья, любимая… – выдохнул Семен.
– Младшая? – уточнил я.
– Не… просто единственная… от первой жены, от Марьюшки. Прибрал ее Господь, а мне в утешение Настасью оставил, – он еще помолчал, собираясь с мыслями, и поведал: – Глупый я человек. Наверное, не стоило второй раз жениться, но коли женился – изволь женушку в сердце принять. Ан не удалось… И, честно говоря, не слишком я о том заботился. Что при моих трудах, вдали от дома, и нетрудно. Этак вот за год вернешься домой на два-три месяца – много ли тебе от семьи нужно? Ну и что, что ждут не тебя самого, а барыши твои да подарки дорогие? Радуются – и ладно. А все равно стал замечать, что одна мне отрада в дому – Настасьюшка.
Возникла пауза, Семен погрузился в воспоминания.
– Грех мне такое говорить, – вздохнул он наконец, – но не рад я жене. Лучше бы мне вдовым оставаться с дочкой на руках, чай, няньку приискал бы. Так нет же, хотелось, чтоб в доме хозяйка была, как у людей заведено. Получил… Поедом ест она мою Настасьюшку! – неожиданно громко заявил он. – А я по своему обычаю несносному сколько лет не замечал, что в доме творится, чудо, что вообще углядел! Правда, и тут моя вина. Умна моя Настасья, и пригожа собой, и добра, да своенравна, все-то ей женихи угодить не могут: Я, слабое сердце, дочке всегда потакал, разбаловал. И до чего дожили – двадцать один год ей, а все в девках бегает. А Марфа, жена моя, и не чает уже ее спровадить…
Я чуть было не ляпнул: «Да разве ж это возраст?» К счастью, вовремя спохватился. В этой патриархальной эпохе – да, возраст, и еще какой. Причем бытует сие мнение отнюдь не из-за варварского пренебрежения к человеческой личности, которое авторы так любят приписывать «диким» историческим временам.
Просто успехи народной медицины, которой в мои дни принято петь дифирамбы, как ни велики в сравнении с банальной фармацевтикой, в былые века, к сожалению, не могли воспрепятствовать высокой детской смертности. А потому от женщин требовалось как можно раньше начинать рожать без передыху – и только так достигался прирост населения. В двадцать один год женщине ничего не стоило нянчить двух-трех бэби, а первенец уже мог бы переселиться из женской половины дома в мужскую.
Как, однако, велика сила привычки! Ведь вроде бы я все это где-то читал, слышал, знаю – но чуть было не влез с замечанием. Что ж, наша эпоха другая. Мы так старательно ценим личность, что стремительно доводим ее идеал до полнейшего инфантилизма. Здесь женщина, скажем, в восемнадцать – это психически взрослая женщина. В наше время моей последней пассии было двадцать три, но психологический возраст, как бы помягче сказать, колебался между тринадцатью и шестнадцатью.
Уважаемых феминисток прошу не беспокоиться и не вострить ноготки. У девушки был брат-близнец, чей эгоцентризм сохранился нетленным вообще лет с четырех…
Простите за лирическое отступление, это так, к слову пришлось.
Купец продолжал жаловаться на нелюбимую жену. Он, не задумываясь, признавал свою вину там, где ее чувствовал, причем его поведение ничуть не отдавало сценическим битием себя в грудь.
Волей-неволей мы с Платоном прониклись сочувствием к несчастной девушке (а надо сказать, о ней Семен горевал больше, чем о себе), особенно когда узнали, что бедняжке не избежать несчастливого брака со старым богачом – это и было то самое средство по-скорому раздобыть денег, о котором купец не хотел и вспоминать лишний раз. Если прежде Настасья могла себе позволить привередничать, то теперь она, добрая душа, конечно, еще вперед батюшки предложит такое решение.
Но, как видно, купцу и самому неловко было нюни распускать, вскоре он взял себя в руки и спросил:
– А скоро ли ты, Чудо-юдо, отправишь меня домой?
Я замялся.
– Отправлю-то хоть сейчас… Только вот сначала бы Рудю дождаться. Ведь обещал же он!
– У Рудольфия, я мыслю, дел теперь по горло, – усмехнулся Платон.
– Ну да, если он там и правда новую идеологию двигает, – согласился я. – Занятой теперь человек. Надо же было ему голову заморочить… Блин, аж перед историками неудобно. Но если все так, то Рудя просто свинтус. Трудно, что ли, кольцо с пальца на палец перекинуть? Забежал на пять минут: все, мол, в порядке, ребята, здоров, не кашляю, и вам того же. Ладно, предположим, он теперь среди своих, старые привычки вспоминает, а мы ему уже никто и звать нас никак. Но в таком случае где обещанные посланцы ордена, до дрожи заинтересованные в магической поддержке?
– Не пойму я вас, судари любезные, – покачал головой Семен Гривна.
– Да видишь, ерунда такая. Способ переброски человека до дому, до хаты у нас имеется, только он еще не опробован по уму…
– А давай я проверю? – предложил вдруг Платон.
– В каком смысле? Ты же никуда уходить не собирался.
– И не уйду. Просто слетаю на колечке волшебном в родной Новгород, осмотрюсь и сей же миг назад ворочусь.
– Не слишком ли это опасно?
– Думаю, нет, – уверенно сказал Платон. – Дело наверняка не в кольце, а в Рудольфии.
Я задумался. Вероятнее всего, ремесленник прав. Трудно предположить, что кольца – магическое орудие изощренного убийства или похищения. Охотиться таким способом можно только на знатных особ, и уже поэтому кольца должны стоить бешеных денег. Но если так, то Заллус не стал бы разбрасываться ими. Так что, скорее всего, Платон прав.
И все-таки на душе у меня было неспокойно, когда я принес ему одно из оставшихся колец, которые держал на полке.
– Ты хорошо подумал? Мало ли что…
– Да не волнуйся, Чудо-юдо, все будет хорошо. Как там колдун говорил – на левый мизинец надеть и пожелать? – уточнил Платон, взял из моей лапы кольцо и без лишних размышлений нацепил на палец.
И никуда не делся. Мы обменялись удивленными взглядами. Ничего не понимающий Семен Гривна глядел на нас уже с явной опаской.
– Может, на правую руку? – спросил Платон и тут же попробовал – с тем же результатом.
– А ты старательно место представил?
– Конечно. Самое памятное выбрал – харчевню Фомы Наумича у причалов, где мы всей артелью проживали.
– Ежели ты с помощью колечка хотел там очутиться, – подал голос купец, – то опоздал на семь лет без малого. Был тогда пожар великий в Новгороде, причалы погорели, несколько ладей, дома на берегу, а с ними и харчевня.
– Верно? Не путаешь ли, Семен Алексеевич?
– Еще бы мне путать – как раз на одной из ладей мои пожитки дымом пошли. Все помню…
Интересно, как с такой патологической невезучестью он вообще ухитрился стать купцом?
– Тогда все понятно, – сказал я. – Кольцо не может доставить тебя в место, которого нет.
– Куда бы попробовать? – почесал в затылке Платон. – Скажи, Семен Алексеевич, что в Новгороде не изменилось за восемнадцать лет?
Купец пожал плечами:
– Да много чего. Церквы белокаменные, палаты боярские, сколь помню, как стояли, так и стоят. Ну это навряд ли подходит, да? Торговые ряды…
– Точно! В церкву этак влетать грешно, боярские палаты я лишь издали видел, а вот торговые ряды…
Он снова окольцевался – и на сей раз исчез. Охнул изумленный купец, тревожно мяукнул неведомо когда вернувшийся кот. В полнейшей тишине мы прождали минуту, две… так, во всяком случае, нам показалось.
– И что… – начал было говорить Семен, как вдруг горница вновь озарилась электрическим просверком и на пол рухнул Платон… охающий, стонущий, в изодранной одежде и окровавленный!
Мы все трое бросились к нему, подняли на руки, усадили за стол. Я велел Семену взять рушник и промокнуть кровь на лице ремесленника. По счастью, путешественник не был ранен, а кровь обильно текла только из разбитого носа. Левое ухо распухало на глазах.
Я снял с шеи лечебный амулет и поочередно приложил к пострадавшим точкам. Платон прокашлялся и сипло попросил:
– Еще к пояснице, пожалуйста… ага, и ребрам, вот тут. Уф!
Семен налил страдальцу вина:
– Хлебни, взбодрись.
– А теперь говори, что случилось-то, – поторопил я.
– Кольцо работает, да еще как, – все еще морщась, объявил Платон. – Славно работает. Очутился я прямехонько на рынке, как задумал. В глазах еще искры плясали, ничего не вижу, только чую – на чем-то мягком сижу. И шум новгородский, тысячеголосый вокруг. И вот среди этого шума чей-то крик: «Вор, держите вора, бейте вора!» Я так еще глаза протер, головой помотал – любопытно стало, про кого кричат… Оказалось, про меня. Счастье, что я быстро это понял, – помолчав, заключил он. – Успел колечко перекинуть. Кстати, забери его, Чудо. Ага, подальше, подальше положи…
Уяснив принцип управления кольцом, Семен Гривна был готов отправиться на Сарему хоть в ту же минуту. И хотя, глядя на него, трудно было предположить, что еще сегодня ночью этот человек прощался с жизнью, барахтаясь в бурных волнах ночного моря, я убедил его повременить хотя бы до завтра, а заодно хорошенько обдумать свое возвращение.
В целом он произвел на меня приятное впечатление. Был простоват, чем, надо полагать, по большому счету и объяснялись его неудачи в бизнесе, зато прям и искренен. В меру практичен и в меру сентиментален, вспыльчив, но отходчив, набожен, но напрочь лишен фанатизма. Единственно, он никак не мог принять космическое спокойствие Платона, когда заходила речь о некоторых, с его точки зрения абсолютно безусловных понятиях…
– Возвращайся, Платон. Руси дельные люди нужны. Хоть бы и на Сареме – мастеровой толковый, вроде тебя, как воздух нужен. Озолотишься!
– Красно говоришь, Семен Алексеевич. Но для того ли живет человек на земле, чтоб в золотом гробу схорониться?
– Да разве в том дело? Кто богат, тот, стало быть, людям нужен. Или хочешь сказать, я за-ради золотого гроба тружусь? Так мое богачество – это и церквы, и приюты, а моя десятина – это и государева двора украшение, и Русской земли процветание! Так что ты не думай, богатство – вещь тонкая. Тут золотым гробом не отделаешься.
– Без меня Русь жила, без меня и проживет. Велика она, матушка, грешно и думать, будто в ней один человек что-то значит.
– А не грешно ли будет, коли каждый человек вот этак рассуждать станет? Ты не серчай, Платон, но я тебе так скажу: ленивый ты человек, вот что.
– Я-то? С младых ногтей руки покоя не ведали…
– То руки, руки у тебя трудовые, а душа – ленивая. Все-то ей невмоготу, ни пострадать, ни повеселиться не хочет. Вот оттого ты и не любишь о родине вспоминать.
– Да при чем же тут родина?
– Она всегда человеку при чем. Трудились твои руки на радость шведам да туркам всяким, а сердце-то не болело, поди?
– Отчего? Такие же люди, творения Божий. Свою меру богатства и почета я в каждой земле получал, не лучше и не хуже, чем на Руси.
– Это потому, что душе твоей было лень рассудить, по правде ли живешь!
– По правде… А с какой стороны – правда? Вот мы стоим лицом к лицу, у меня справа лес густой, а у тебя справа – море широкое. Так где же правда?
– Это ты мудрено завернул. Да про то запамятовал, что нам бы с тобой не собачиться, а плечом к плечу стоять следовало.
– Может быть. Но ведь это все равно значит – против кого-то, а к кому-то спиной.
– Так ты решил всю жизнь вертеться, как ветряк? Нет, Платон, не пойму я тебя никогда.
Спорил Семен Гривна увлеченно, хорошо натренированным звучным голосом. По всему видно, любил в свободное время язык почесать. Особенно про огромную пользу, которую его «богачество» приносит окружающим – явно не первый десяток раз кого-то уверяет.
А Платон так и казался безмятежным, хотя, признаюсь, мелькнула у меня мысль, что только казался…
И разве не прав был купец, когда о ленивой душе говорил? Не применительно к Платону, применительно к нему пусть ремесленник сам разбирается, а вообще, по сути?
Далеко уже, не выловить, а то бы хоть похоронили по-человечески. Но живого человека окликнуть можно, а мертвого среди волн искать? Прими, Господи, душу новопреставленного… новопреставленных, поправил я себя. Сколько их там было?..
Я вернулся в терем коротким путем, через внутренний дворик. Баюн встретил меня на крыльце черного хода.
– Надевай малахай, он уже проснулся.
Организм у купца был на зависть крепкий. Пережив ночной бой, крушение, часы отчаяния в темной воде, он вздремнул часок и вот уже встал свежим и почти бодрым. Тень воспоминаний омрачала бледное лицо, однако по сторонам он смотрел с ярко выраженным любопытством.
Завернувшись в простыню как патриций, купец обошел терем, никого не найдя, пожал плечами и, вернувшись в малую горницу, стал смотреть в окно.
– Чудны дела твои, Господи, – пробормотал он. – Куда же меня занесло? Дерева все южные, терем вроде наш, но образов не видно. Да и не мог я на юге очутиться, никак не мог. Если только…
Что «только», он не произнес, сел на лавку и протянул руку к вошедшему вместе со мной Баюна.
– Дом обжит, а люди где? Эх, кабы ты, котейко, мог сказать…
Ненавязчиво увернувшийся от непрошеной ласки котейко тотчас оглянулся на меня, но я отрицательно покачал головой. Пускай Платон, как придет, все объяснит ему, тогда уж и мы явим себя во всей красе.
Купец между тем продолжал:
– Ох, чую, не обошлось тут без волшебства. Вот и думай, радоваться ли избавлению, или к страшной участи готовиться. А, ладно, что наперед горевать. – Прервал он себя, расправил плечи и потянулся. – Авось да обойдется, не все ж кудесники злодеи… А коли и злодей, так хоть накормит перед смертью, – добавил он, икнув.
Кот вновь посмотрел на меня. Понимаю, понимаю, самому хочется. Сходить за Платоном, что ли? Однако голодные глаза кота и купца заставляли сжиматься сердце, и я вдруг подумал: да в чем, собственно, дело? Психологический настрой у мужика оптимальный. То есть снимать шапку-невидимку, может, не стоит, но на небольшое волшебство новгородский купец наверняка отреагирует адекватно.
Под удивленным взглядом купца и укоризненным – кота, я взял самобранку и расстелил на столе. Эх, жалко, у Платона руки не дошли вчера ее постирать. То есть и я хорош, мог бы сам позаботиться, просто Платон, едва появившись у нас, так решительно взял на себя ведение домашнего хозяйства, что никому уже и в голову не приходило обделять его работой.
А скатерть-самобранку (можете записать, мало ли, вдруг когда пригодится) при постоянном употреблении следует стирать не реже чем через три дня. Без этого блюда пресными становятся. И важно, постирав, ни в коем случае не выжимать – просто повесить на веревку, сама обтечет и просохнет. Не любят самобранки, чтобы их выжимали, непременно что-нибудь переперчат потом.
Впрочем, с нашей-то скатерочкой мы давно уже свои люди. Не обидела она гостя, тут тебе были и щучьи головы под чесноком, и порционные судачки а-ля натюрель, а от приправ такой дух стоял – казалось, сам воздух нарезай ломтями и кушай. Купец судорожно сглотнул, огляделся с самым несчастным видом, размашисто перекрестился и набросился на еду. Баюн требовательно щекотнул ему голую ногу. Новгородец, понимающе кивнув, переставил на пол плошку с чем-то рыбным.
Я слушал, как у них трещит за ушами, как они аппетитно кряхтят и сладко причмокивают, и глотал слюну. Кажется, никогда в жизни не был так голоден, а ведь если вдуматься, все муки – из банальной зависти…
Утолив первый голод, купец вновь огляделся, опрокинул для храбрости бокал зеленого и вполне бодро провозгласил:
– Гой еси, хозяин щедрый, дом тебе полной чашею за доброту твою. Благодарствуй, да не осердись, но неловко мне одному, как бирюку, столоваться. Коли можно, яви такую милость, покажись!
Ну коли сам человек просит… Я потянулся к малахаю, однако Баюн отчаянно замотал головой: ни в коем случае, мол. Да подь ты, хвостатый, не такой уж я страшный. Помню же, каким себя нарисовал, да и в зеркало уже тысячу раз смотрел – ничего. В смысле, притерпеться можно…
Купец, по-своему истолковав молчание, сказал:
– А коли ты, хозяин, чарами незримости овеян, так что с того – сядь рядом, раздели со мною трапезу, уважь.
Эта мысль мне понравилась еще больше, и я, уже не глядя на кота, сказал:
– Почему бы и нет, в самом деле.
Купец вздрогнул, но улыбку на лице удержал. Я сел за стол, поднял любезно материализованный самобранкой бокал вина:
– Твое здоровье, гостюшка.
– Гхм… – прокашлялся он. – И тебе того же.
Чокнулись, выпили, закусили.
– Как себя чувствуешь? – завязал я застольную беседу.
– Жив-здоров твоею милостью.
– Отдохнуть-то успел? Ведь совсем недавно заснул.
– Привычка такая, – ответил купец. – Как бы ночь ни прошла, а вставай на рассвете. Так что, наоборот, сегодня заспался против обычного.
– Ты ведь из новгородских купцов? Как тебя зовут?
– Семеном кличут, Семеном Гривной Алексеевичем, из купечества новгородского.
– А меня – Чудом-юдом. За знакомство?
– За знакомство, – согласился он.
Выпили, закусили. Слегка привыкнув к виду исчезающих в воздухе питья и снеди, Семен Гривна расслабился.
– Коли не тайна – кто ты такой, Чудо-юдо? Дух?
– Чудовище, – просто ответил я. Пускаться в долгие объяснения не хотелось. – Сейчас невидим, чтобы аппетит тебе не портить. Остров охраняю, на довольствии у одного колдуна состою. Хотя, признаться, от этого довольствия немного удовольствия, – скаламбурил я, не удержавшись.
– Понятно. А я птица вольная… за что и поплатился. Ох, грехи наши тяжкие, – вздохнул Семен.
– Кто вас разбил? Халландские викинги?
– Они, душегубы. Совсем житья не дают, душат нас на корню. Хоть в Новгород возвращайся.
– Не понял… Ты же вроде новгородец?
Семен внимательно присмотрелся к тому месту, откуда слышал мой голос, и, помедлив, спросил:
– Ты, Чудо-юдо, видать, давно на морях не бывал?
– Ну можно и так сказать.
– Оно и видно. Неужто совсем про Сарему не ведаешь?
– Впервые слышу. Просвети.
Краем глаза я заметил, что и Баюн навострил уши.
– Странно… Ну что ж, послушай. Если Крыма не считать, то в прежние времена морской торговли на Руси почти что не было. Из Новгорода путь в моря неблизкий. Но вот уже лет тридцать тому как продвинулись мы на запад и обосновались в Норове. Теперь уж и дороги проложены прямые, удобные. Сама Новгородчина ведет торг по рекам русским, а для заморья товар купцы в Норову везут, оттуда же – на Сарему, остров за землями эстов. Вот там, на Сареме, нынче самый край земли Русской. Оттуда и шведам грозим, и немцам не даем в Польше укрепиться. Оттуда и до прочего иноземья держим путь. Сарема – опора русского престола на морях. Да вот не слишком, выходит, надежная…
– Из-за викингов?
– В общем, да. Хотя в Бельты – это датские проливы, Большой и Малый Бельт именуются – викинги не лезут, все больше в водах Каттегата шалят. С датчанами у саремского купечества договор, но как только Бельт прошел – готовься ко всему. В Скагерраке тоже опасно. Прямых путей нет, а там еще Ла-Манш, и уж потом Атлантика. Сплошные хлопоты, так что обычно наши купцы только до французских берегов доходят. Самое то, чтоб до ледостава вернуться. Конечно, есть отчаянные головы, что и на два, и на три года в дальнюю даль идут. Те и до Испании доходят, да что Испания, и до Черной Земли – слыхал про такую?
– Это где негры живут? Люди чернокожие?
– Вот-вот. В последние годы, когда англы викингов из Скагеррака вытеснили, всем показалось, что теперь спокойнее будет. А халландские душегубы взяли да на юга подались, немцев и голландцев притеснили, и теперь мимо них не пройдешь: если на море никто тебя не тронет, так на берег все одно не высадишься. Многие до Англии ходят, пристают к берегу в Кенте. Оно, конечно, и передышка, и снеди пополнение, да что проку, если половину товаров тут же сбывать приходится? Англичане на сей счет ох как въедливы!
– То есть заморская торговля становится невыгодна? Это ты имел в виду, говоря, что Русь обратно к Новгороду теснят?
– То я больше про себя. Из Новгорода нынче многие в Норову или на Сарему идут, особенно с той поры, как викинги Скагеррак оставили. Среди прочих и я прельстился сказками о богатствах заморских. Прежде-то с отцом по Волхову ходили… Да искусили меня беси, жадность подвела, а пуще – поспешность неразумная. По Северному морю нужно большой ватагой ходить, оно безопаснее. А я очень уж не хотел время терять. Столковался лишь с двумя купцами, такими же торопыгами вроде меня, товары зимником до Клайпеды провезли. Места глухие, народ после немецкого владычества диковатый, но мирный. А там, как сговорено было заранее, купили корабли и подались в путь на страх и риск. Хотели до Испании добраться – нет, нагнали разбойники. – Семен горько вздохнул и налил себе полную чашу. – Беда! Жив остался – да радости в том немного. Застрял на чужбине…
– Не переживай, – утешил я. – Верну я тебя домой, есть один способ.
– Правду ли слышу? Спасибо на добром слове тебе, Чудо-юдо незримое, неведомое.
Благодарил он искренне, но радости в его глазах я не увидел.
– Ты как будто не слишком доволен?
– Одним возвращением бед моих не развеять, – ответил купец. – Придется Настасью неволить, кровиночку…
Он замолчал, и я не стал расспрашивать: тут явно что-то личное.
– Что-то Платона долго нет, – сказал я, поднимаясь из-за стола. – Это еще один обитатель острова, твой земляк. Пойду-ка поищу его. А вы пока с котом поболтайте.
Обломки встречались только на двухкилометровой полосе в юго-восточной части пляжа, дальше течение несло их мимо острова, однако Платон на всякий случай прошел и в ту, и в другую сторону с запасом. Я встретил его на северо-западной оконечности и отправил домой завтракать, а сам еще побродил между скал, но, как и ожидалось, ничего не нашел.
Вернувшись, застал следующую картину. Платон негромко наигрывал на забытой бравым саксонцем мандолине, а Семен и Баюн выводили на два голоса грустную песню:
Последнюю строчку Семен проглотил – меня увидел. Ну да, я же на берегу малахай-невидимку снял, сунул за пояс, да и забыл. Ладно, Платон в свое время сразу после крушения меня узрел, и ничего.
Бежит, бежит реченька,
Ой, берег точит.
Ретиво сердеченько,
Ой, воли хочет.
Вдосталь, да не досыта
Беда лихая
Ой, кормила молодца
Чужбина злая.
Прими, прими, реченька,
Укачай волной,
Пронеси порогами,
Донеси домой [15]…
Купец гулко сглотнул, но с собой сладил:
– Так вот ты какой, Чудо-юдо.
– Именно такой. А что это вас на грустняк пробило?
– Да вот, наслушались трудных повестей о скитаниях купеческих, – пояснил Платон, задумчиво перебирая струны.
– Это была любимая песня моей Бабы-яги, – тихо сказал кот и, поднявшись, прошествовал мимо меня к двери. – Простите, друзья, я должен побыть один.
– Ты не печалься, Семен Алексеевич, – посоветовал ремесленник. – Тебе бы радоваться: живым остался, скоро дома будешь…
– Вольно тебе, бессемейному, советы давать! И то, по правде, дивлюсь я, Платоша, на тебя глядючи: не припомню в Новом Городе тебе подобных, чтобы по родной земле не тосковал человек.
– Вся земля Божия – человекам родина, – безмятежно ответствовал Платон. – Что мы хорошего делаем, чужие страны браня? Только иноземцев против себя настраиваем. А ведь со всеми можно мирно ужиться, коли не бранить, а присмотреться да понять края далекие. Что до семьи – прав ты, не сподобил меня Бог свой дом построить. Только вот сейчас я на тебя гляжу да думаю: а не к добру ли то? Вынес бы я восемнадцать лет в скитаниях, поминутно родных вспоминая? А так душа спокойна…
– Глупости ты говоришь, мастеровой, уж извини! – воскликнул Семен. – Душа спокойная – ровно кострище остывшее: не опалит, но и не согреет, пожару не учинит, но и приюта не даст. А русский человек – огонь!
– Потому и выгорает быстро.
– Пусть так! Другого мне не надо, уж коли жить – так жить. И пускай своим поспешеством, своей страстью к наживе я сродников под угрозу подвел, но покуда живице поборемся, еще посмотрим, кто кого.
– С кем же бороться собрался?
– С судьбой, – ответил купец.
– Да в чем проблема-то? – удивился я. – Что твоим сродникам угрожает?
– Нищета и позор, – был печальный ответ. – Всю семью свою я на Сарему перевез, дом в Новгороде продал. И все равно казны не хватило. И я, и спутники мои несчастные товар для земель чужедальних в долг закупали. Чем расплатиться теперь? А пуще того иная забота: в путь собираясь, мы с товарищами крест целовали в верности друг другу. Теперь я, один в живых оставшийся, да еще зачинатель похода, перед их родней в ответе. Вира с меня за погибших, что жизнь мне доверили.
– Нешуточное дело, – посочувствовал Платон. – Что же делать думаешь?
– Выкарабкаюсь! Плохо, что на Сареме некому за меня поручиться. Придется в Новгород писать, старым товарищам. Саремцы над нами подшучивают, но поручительство купеческой братчины Новгородской уважают. Оттуда и денег вышлют. Тоже в долг, конечно, но я вперед умнее буду, дай срок – рассчитаюсь. Да иная тоска сердце гложет… На многое деньги сразу нужны, и средство есть добыть их, но как подумаю о главном – хоть в омут головой, тяжелее прочих бед мне эта…
Купец, только что уверявший, и вполне убедительно, что, мол, еще повоюем, пригорюнился. Я подлил ему вина и нетерпеливо спросил:
– Да в чем конкретно дело? Начал рассказывать, уж говори до конца.
– Есть у меня дочка, Настасья, любимая… – выдохнул Семен.
– Младшая? – уточнил я.
– Не… просто единственная… от первой жены, от Марьюшки. Прибрал ее Господь, а мне в утешение Настасью оставил, – он еще помолчал, собираясь с мыслями, и поведал: – Глупый я человек. Наверное, не стоило второй раз жениться, но коли женился – изволь женушку в сердце принять. Ан не удалось… И, честно говоря, не слишком я о том заботился. Что при моих трудах, вдали от дома, и нетрудно. Этак вот за год вернешься домой на два-три месяца – много ли тебе от семьи нужно? Ну и что, что ждут не тебя самого, а барыши твои да подарки дорогие? Радуются – и ладно. А все равно стал замечать, что одна мне отрада в дому – Настасьюшка.
Возникла пауза, Семен погрузился в воспоминания.
– Грех мне такое говорить, – вздохнул он наконец, – но не рад я жене. Лучше бы мне вдовым оставаться с дочкой на руках, чай, няньку приискал бы. Так нет же, хотелось, чтоб в доме хозяйка была, как у людей заведено. Получил… Поедом ест она мою Настасьюшку! – неожиданно громко заявил он. – А я по своему обычаю несносному сколько лет не замечал, что в доме творится, чудо, что вообще углядел! Правда, и тут моя вина. Умна моя Настасья, и пригожа собой, и добра, да своенравна, все-то ей женихи угодить не могут: Я, слабое сердце, дочке всегда потакал, разбаловал. И до чего дожили – двадцать один год ей, а все в девках бегает. А Марфа, жена моя, и не чает уже ее спровадить…
Я чуть было не ляпнул: «Да разве ж это возраст?» К счастью, вовремя спохватился. В этой патриархальной эпохе – да, возраст, и еще какой. Причем бытует сие мнение отнюдь не из-за варварского пренебрежения к человеческой личности, которое авторы так любят приписывать «диким» историческим временам.
Просто успехи народной медицины, которой в мои дни принято петь дифирамбы, как ни велики в сравнении с банальной фармацевтикой, в былые века, к сожалению, не могли воспрепятствовать высокой детской смертности. А потому от женщин требовалось как можно раньше начинать рожать без передыху – и только так достигался прирост населения. В двадцать один год женщине ничего не стоило нянчить двух-трех бэби, а первенец уже мог бы переселиться из женской половины дома в мужскую.
Как, однако, велика сила привычки! Ведь вроде бы я все это где-то читал, слышал, знаю – но чуть было не влез с замечанием. Что ж, наша эпоха другая. Мы так старательно ценим личность, что стремительно доводим ее идеал до полнейшего инфантилизма. Здесь женщина, скажем, в восемнадцать – это психически взрослая женщина. В наше время моей последней пассии было двадцать три, но психологический возраст, как бы помягче сказать, колебался между тринадцатью и шестнадцатью.
Уважаемых феминисток прошу не беспокоиться и не вострить ноготки. У девушки был брат-близнец, чей эгоцентризм сохранился нетленным вообще лет с четырех…
Простите за лирическое отступление, это так, к слову пришлось.
Купец продолжал жаловаться на нелюбимую жену. Он, не задумываясь, признавал свою вину там, где ее чувствовал, причем его поведение ничуть не отдавало сценическим битием себя в грудь.
Волей-неволей мы с Платоном прониклись сочувствием к несчастной девушке (а надо сказать, о ней Семен горевал больше, чем о себе), особенно когда узнали, что бедняжке не избежать несчастливого брака со старым богачом – это и было то самое средство по-скорому раздобыть денег, о котором купец не хотел и вспоминать лишний раз. Если прежде Настасья могла себе позволить привередничать, то теперь она, добрая душа, конечно, еще вперед батюшки предложит такое решение.
Но, как видно, купцу и самому неловко было нюни распускать, вскоре он взял себя в руки и спросил:
– А скоро ли ты, Чудо-юдо, отправишь меня домой?
Я замялся.
– Отправлю-то хоть сейчас… Только вот сначала бы Рудю дождаться. Ведь обещал же он!
– У Рудольфия, я мыслю, дел теперь по горло, – усмехнулся Платон.
– Ну да, если он там и правда новую идеологию двигает, – согласился я. – Занятой теперь человек. Надо же было ему голову заморочить… Блин, аж перед историками неудобно. Но если все так, то Рудя просто свинтус. Трудно, что ли, кольцо с пальца на палец перекинуть? Забежал на пять минут: все, мол, в порядке, ребята, здоров, не кашляю, и вам того же. Ладно, предположим, он теперь среди своих, старые привычки вспоминает, а мы ему уже никто и звать нас никак. Но в таком случае где обещанные посланцы ордена, до дрожи заинтересованные в магической поддержке?
– Не пойму я вас, судари любезные, – покачал головой Семен Гривна.
– Да видишь, ерунда такая. Способ переброски человека до дому, до хаты у нас имеется, только он еще не опробован по уму…
– А давай я проверю? – предложил вдруг Платон.
– В каком смысле? Ты же никуда уходить не собирался.
– И не уйду. Просто слетаю на колечке волшебном в родной Новгород, осмотрюсь и сей же миг назад ворочусь.
– Не слишком ли это опасно?
– Думаю, нет, – уверенно сказал Платон. – Дело наверняка не в кольце, а в Рудольфии.
Я задумался. Вероятнее всего, ремесленник прав. Трудно предположить, что кольца – магическое орудие изощренного убийства или похищения. Охотиться таким способом можно только на знатных особ, и уже поэтому кольца должны стоить бешеных денег. Но если так, то Заллус не стал бы разбрасываться ими. Так что, скорее всего, Платон прав.
И все-таки на душе у меня было неспокойно, когда я принес ему одно из оставшихся колец, которые держал на полке.
– Ты хорошо подумал? Мало ли что…
– Да не волнуйся, Чудо-юдо, все будет хорошо. Как там колдун говорил – на левый мизинец надеть и пожелать? – уточнил Платон, взял из моей лапы кольцо и без лишних размышлений нацепил на палец.
И никуда не делся. Мы обменялись удивленными взглядами. Ничего не понимающий Семен Гривна глядел на нас уже с явной опаской.
– Может, на правую руку? – спросил Платон и тут же попробовал – с тем же результатом.
– А ты старательно место представил?
– Конечно. Самое памятное выбрал – харчевню Фомы Наумича у причалов, где мы всей артелью проживали.
– Ежели ты с помощью колечка хотел там очутиться, – подал голос купец, – то опоздал на семь лет без малого. Был тогда пожар великий в Новгороде, причалы погорели, несколько ладей, дома на берегу, а с ними и харчевня.
– Верно? Не путаешь ли, Семен Алексеевич?
– Еще бы мне путать – как раз на одной из ладей мои пожитки дымом пошли. Все помню…
Интересно, как с такой патологической невезучестью он вообще ухитрился стать купцом?
– Тогда все понятно, – сказал я. – Кольцо не может доставить тебя в место, которого нет.
– Куда бы попробовать? – почесал в затылке Платон. – Скажи, Семен Алексеевич, что в Новгороде не изменилось за восемнадцать лет?
Купец пожал плечами:
– Да много чего. Церквы белокаменные, палаты боярские, сколь помню, как стояли, так и стоят. Ну это навряд ли подходит, да? Торговые ряды…
– Точно! В церкву этак влетать грешно, боярские палаты я лишь издали видел, а вот торговые ряды…
Он снова окольцевался – и на сей раз исчез. Охнул изумленный купец, тревожно мяукнул неведомо когда вернувшийся кот. В полнейшей тишине мы прождали минуту, две… так, во всяком случае, нам показалось.
– И что… – начал было говорить Семен, как вдруг горница вновь озарилась электрическим просверком и на пол рухнул Платон… охающий, стонущий, в изодранной одежде и окровавленный!
Мы все трое бросились к нему, подняли на руки, усадили за стол. Я велел Семену взять рушник и промокнуть кровь на лице ремесленника. По счастью, путешественник не был ранен, а кровь обильно текла только из разбитого носа. Левое ухо распухало на глазах.
Я снял с шеи лечебный амулет и поочередно приложил к пострадавшим точкам. Платон прокашлялся и сипло попросил:
– Еще к пояснице, пожалуйста… ага, и ребрам, вот тут. Уф!
Семен налил страдальцу вина:
– Хлебни, взбодрись.
– А теперь говори, что случилось-то, – поторопил я.
– Кольцо работает, да еще как, – все еще морщась, объявил Платон. – Славно работает. Очутился я прямехонько на рынке, как задумал. В глазах еще искры плясали, ничего не вижу, только чую – на чем-то мягком сижу. И шум новгородский, тысячеголосый вокруг. И вот среди этого шума чей-то крик: «Вор, держите вора, бейте вора!» Я так еще глаза протер, головой помотал – любопытно стало, про кого кричат… Оказалось, про меня. Счастье, что я быстро это понял, – помолчав, заключил он. – Успел колечко перекинуть. Кстати, забери его, Чудо. Ага, подальше, подальше положи…
Уяснив принцип управления кольцом, Семен Гривна был готов отправиться на Сарему хоть в ту же минуту. И хотя, глядя на него, трудно было предположить, что еще сегодня ночью этот человек прощался с жизнью, барахтаясь в бурных волнах ночного моря, я убедил его повременить хотя бы до завтра, а заодно хорошенько обдумать свое возвращение.
В целом он произвел на меня приятное впечатление. Был простоват, чем, надо полагать, по большому счету и объяснялись его неудачи в бизнесе, зато прям и искренен. В меру практичен и в меру сентиментален, вспыльчив, но отходчив, набожен, но напрочь лишен фанатизма. Единственно, он никак не мог принять космическое спокойствие Платона, когда заходила речь о некоторых, с его точки зрения абсолютно безусловных понятиях…
– Возвращайся, Платон. Руси дельные люди нужны. Хоть бы и на Сареме – мастеровой толковый, вроде тебя, как воздух нужен. Озолотишься!
– Красно говоришь, Семен Алексеевич. Но для того ли живет человек на земле, чтоб в золотом гробу схорониться?
– Да разве в том дело? Кто богат, тот, стало быть, людям нужен. Или хочешь сказать, я за-ради золотого гроба тружусь? Так мое богачество – это и церквы, и приюты, а моя десятина – это и государева двора украшение, и Русской земли процветание! Так что ты не думай, богатство – вещь тонкая. Тут золотым гробом не отделаешься.
– Без меня Русь жила, без меня и проживет. Велика она, матушка, грешно и думать, будто в ней один человек что-то значит.
– А не грешно ли будет, коли каждый человек вот этак рассуждать станет? Ты не серчай, Платон, но я тебе так скажу: ленивый ты человек, вот что.
– Я-то? С младых ногтей руки покоя не ведали…
– То руки, руки у тебя трудовые, а душа – ленивая. Все-то ей невмоготу, ни пострадать, ни повеселиться не хочет. Вот оттого ты и не любишь о родине вспоминать.
– Да при чем же тут родина?
– Она всегда человеку при чем. Трудились твои руки на радость шведам да туркам всяким, а сердце-то не болело, поди?
– Отчего? Такие же люди, творения Божий. Свою меру богатства и почета я в каждой земле получал, не лучше и не хуже, чем на Руси.
– Это потому, что душе твоей было лень рассудить, по правде ли живешь!
– По правде… А с какой стороны – правда? Вот мы стоим лицом к лицу, у меня справа лес густой, а у тебя справа – море широкое. Так где же правда?
– Это ты мудрено завернул. Да про то запамятовал, что нам бы с тобой не собачиться, а плечом к плечу стоять следовало.
– Может быть. Но ведь это все равно значит – против кого-то, а к кому-то спиной.
– Так ты решил всю жизнь вертеться, как ветряк? Нет, Платон, не пойму я тебя никогда.
Спорил Семен Гривна увлеченно, хорошо натренированным звучным голосом. По всему видно, любил в свободное время язык почесать. Особенно про огромную пользу, которую его «богачество» приносит окружающим – явно не первый десяток раз кого-то уверяет.
А Платон так и казался безмятежным, хотя, признаюсь, мелькнула у меня мысль, что только казался…
И разве не прав был купец, когда о ленивой душе говорил? Не применительно к Платону, применительно к нему пусть ремесленник сам разбирается, а вообще, по сути?