«Освобожденное и нелепое „я“», — справедливо заключает Пришвин.
   Освобожденное «я» отпало от неосвобожденного народа — плоть от духа, воля от мысли, рука от сердца. Рука против сердца вешает. Но не может долго длиться нелепость; не может человек долго радоваться своей и чужой «тараканьей смерти»: сегодня вешает, а завтра устанет — перестанет.
   — Он плоти маленько прихватывает, — вспоминают «немоляки» о знакомом писателе. — Пишет: Христа нужно во плоти разуметь.
   — А вы?
   — А мы пишем: по духу. Он гнет к себе, а мы его к нам перетягиваем.
   Но еще неизвестно, кто кого перетянет.
   Зачем нужен Христос во плоти? А вот зачем: чтобы плоть не отпадала от духа, рука от сердца; чтобы сидящие в ямах знали, что закон не «перев?рнется»; чтобы «люди в форменных фуражках с кокардами» перестали плевать на святую землю; чтобы Невидимый Град стал видимым.
   Этого «немоляки» еще не понимают, но вот-вот поймут. <…>
   — Пишет он, — продолжают вспоминать, — что нельзя все по духу разуметь: Христос, учит, воистину воскрес во плоти.
   — Так же, как и баптисты? [61]
   — Нет, у него свое. Он притчами говорит; загорится, говорит, пожар на всю землю. И верно, сбывается — загорается.
   — Какой пожар?
   Ответ непонятен Пришвину: надо не почти, а совсем, чтобы понять.
   «Сбывается, загорается?» Нет. Только тогда, когда богоискатели интеллигентские вместе с народом поймут, что ни Бог без земли, ни земля без Бога, — тогда сбудется, загорится тот огонь, который спаяет расколовшийся колокол.

ДВА ОТРЕЧЕНИЯ

   «Раз он влез на лесенку, чтобы показать непонимающему обойщику, как он хочет драпировать, — оступился и упал, но, как сильный и ловкий человек, удержался, только боком стукнулся о ручку рамы. Ушиб поболел, но скоро прошел». В доме Ивана Ильича все шло по-прежнему. «Все были здоровы. Нельзя было назвать нездоровьем то, что Иван Ильич говорил иногда, что у него странный вкус во рту и что-то неловко в левой стороне живота. Но случилось, что неловкость эта стала увеличиваться и переходить не в боль еще, но в сознание тяжести постоянной в боку и в дурное расположение духа… Ухудшение шло так равномерно, что он мог себя обманывать, сравнивая один день с другим, — разницы было мало. Но когда он советовался с докторами, тогда ему казалось, что идет к худшему, и очень быстро даже… Боль в боку все томила, все будто усиливалась, становилась постояннее… Нельзя было себя обманывать: что-то страшное, новое и такое значительное, что значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичем, совершалось в нем».
   Нечто подобное совершается сейчас в России: постоянно усиливающаяся, глухая боль около одной точки — в стороне церкви.
   Ведь с этого все началось: 9-го января 1905 года крестным ходом со священником Гапоном, [62]не «добрым пастырем», а волком в овечьей шкуре, но все-таки православным священником, — все началось. Крестным ходом пошла Россия к освобождению — иначе не пошлa бы.
   Об этом все забыли, как Иван Ильич забыл о своем падении с лесенки и ударе «левым боком о ручку рамы». Ушиб поболел и прошел. Политика заслонила религию, переворот государственный — переворот церковный, как суета жизни заслонила для Ивана Ильича его болезнь. Но ненадолго: ушибленное место опять заболело, и эта боль все в той же точке, около церкви. И, кажется, близок час, когда нельзя будет себя обманывать: все поймут, что «что-то страшное, новое и такое значительное, что значительнее никогда не было» в жизни России, совершается.
   Мы стараемся свести вопрос церковный к вопросу политическому; но тщетно: вопрос политический сводится к вопросу церковному. Русское общество говорит: от политики — к религии; русская жизнь говорит: от религии — к политике. Подобно Ивану Ильичу, мы себя убеждаем: я болен, потому что все меня расстраивает; и, подобно Ивану Ильичу, убеждаемся: все меня расстраивает, потому что я болен.
   Нет, ушиб не прошел, не пройдет. От Гапона — к Илиодору, [63]а от Илиодора — к кому, к чему? <…> Хорошо это или дурно, хотим ли мы этого или не хотим, но политика без религии не дается нам.
   В самом деле, можно ли сравнить церковное затишье конца прошлого века с тем, что происходит сейчас? Тогда русская церковь была как сосуд, запечатанный печатью Соломоновой, в котором заключен был некий грозный дух; а Соломоном-заклинателем был Победоносцев. «Только не трогайте, не распечатывайте!» — предостерегал он, и мы теперь видим, до какой степени он был прав. Распечатали, и вышел из сосуда грозный дух и зашатал горами. Вызвали духа и не умеем с ним справиться.
   Это как в Деяниях апостольских: «Некоторые из скитающихся иудейских заклинателей стали употреблять над имеющими злых духов имя Господа Иисуса, говоря: „Заклинаем вас Иисусом, которого Павел проповедует“. Но злой дух сказал в ответ: „Иисуса знаю, и Павел мне известен, а вы кто?“. И бросился на них человек, в котором был злой дух, и, одолев их, взял над ними такую силу, что они, нагие и избитые, выбежали из того дома».
   Церковь у нас как бельмо на глазу. Забыли Гапона— возник Гермоген с Илиодором; забыли их — выскочил Распутин; [64]забыли Распутина — а тут опять Илиодор, и выборы духовенства в четвертую Думу, и Никон кременецкий, и собор, и патриаршество. За все XIX столетие, не говоря уже о XVIII, не бывало ничего подобного. <…>
   «19-го ноября, в день своего ангела, я сел за стол, взял лист бумаги и написал в Св. Синод отречение… Православная Россия! Отрекаюсь от веры твоей, от церкви твоей и архиереев твоих… Во свидетельство сего я разрезаю руку свою, беру кровь свою и ею расписываюсь: Илиодор».
   Много сейчас говорят об Илиодоре, слишком много; бесчисленные газетчики жуют его, как повседневную жвачку, — пожуют и ничего не останется.
   «Люди бывают славны, поскольку в них есть материал для славы, как дерево горит, поскольку в нем есть материал для горения» (Гёте). Слава — горение человека. Только очень редкие горят звездами; остальные вспыхивают искрами. Илиодор — не звезда, а искра. Сегодня помнят его, завтра забудут, и ничего не останется. Кажется, он это и сам знает.
   «Дети мои возлюбленные! Знаю, что почти все вы отречетесь от меня».
   Но предвидел ли он это, когда многотысячные толпы шли за ним и когда он мечтал, что пойдет за ним вся Россия? И что ж это за народ, который от одного начальнического окрика изменяет своему пророку? Призрачный вождь призрачного воинства: достаточно бюрократическому ветерку дохнуть, синодальному петуху прокричать, чтобы все рассеялось.
   Народ изменил пророку, «народ безмолвствует», и церковь тоже. Синод сделал свое дело, и сколько бы ни отрекался Илиодор от архиереев, от церкви, от христианства, от Христа, от Бога — Синод этим не смутится. Одним монахом больше, одним меньше — никому от этого ни тепло, ни холодно. А для монаха лишение сана — лишение всего. Ряса не одежда, а кожа. Снять рясу — снять кожу. Но как истончилась, износилась эта кожа: едва держится, сама слезает. Вчера православный монах, сегодня «безбожный интеллигент». Одним интеллигентом больше — нам ведь от этого тоже ни тепло, ни холодно.
   Илиодор мечтал соединить религию с политикой. Но как в искусстве все роды хороши, кроме скучного, так в политике — кроме глупого.
   Между православием и самодержавием Илиодор заблудился, как между двух сосен. «Бог и царь, царь от Бога» — в этом была вся его религия, вся политика. Теперь, когда потрясена или разрушена первая часть исповедания («Отрекаюсь от Христа, как от Бога»), что будет со второй? Какой вывод сделает он из своей теперешней религии для политики? Никакого. Небо рухнуло, а земля не шелохнулась. Он думал, что его политика из религии; но, кажется, наоборот: его религия из политики. Теперь только обнаружилось то, что было всегда. Отречение Илиодора есть обнажение его подлинной религиозной сущности.
   «Царь для народа — помазанник Божий, — говорит он („Правда об иером. Илиодоре“ И. Л., под редакц. Плетнева. Москва, 1911 г.). — Вспомните Грозного: он вешал людей, уничтожал целые города… и все-таки народ оставался верен ему…»
   — Что прикажешь делать с евреями? — спросили однажды царя в Новгороде.
   — Крестить.
   — А как, добровольно или по принуждению?
   — Добровольно, — ответил царь. — А кто не захочет — топить в Волхове.
   «Защита веры только тогда действительна, когда она оканчивается гибелью врагов… Нужно выбирать между исповеданием веры и смертью врагов… Заповедь „не убий“ ошибочно понимается как запрещение всякого убийства… Православная церковь толкует ее очень широко… Церковь и государство не могут остановиться перед смертною казнью».
   Даже «безбожному интеллигенту» ясно, что нельзя утверждать такой политики, не отрекшись от Христа, от Бога в сердце своем. То, что произошло некогда в сердце Илиодора, теперь происходит и в сознании, в уме его. Он от Христа не отрекается, потому что никогда со Христом не был. Остался там, где был.
   Но теперь по крайней мере нет Бога, нет лжи и нет кощунства. Если бы те, кто с ним, последовали его примеру, можно бы только радоваться. Тайное сделалось явным. Для того, чтобы утверждать такую политику, какую они утверждают, надо от Христа отречься.
   Недавно Д. Философов сравнил Илиодора с Булгаковым и нашел в них много общего, несмотря, разумеется, на большое различие в уме, в образовании, в «личной годности». П. Струве возмутился этим сравнением и попытался доказать, что никакой необходимой религиозной связи между православием и «черной реакцией» не существует. Кажется, впрочем, самого Струве занимает и волнует не столько религиозная, сколько политическая сторона вопроса. Вот именно тут, в самой жгучей точке современной русской политики — в отношении к «смуте» — совпадение Илиодора с Булгаковым так явно, что надо ослепнуть, чтобы этого не видеть.
   В той же книге «Правда об иером. Илиодоре» сообщается:
   «О. Илиодор в своих проповедях очень часто касается этого тяжелого для России (революционного) времени. Он говорит:
   — То движение, которое подняли враги Царя, с самого начала было осуждено на смерть, потому что оно нe во имя Бога, а во имя сатаны… Вся революция была основана на грубом себялюбии и удовлетворении плоти… Грань между экспроприацией, грабежом и воровством стерлась, и люди, претендовавшие на звание народных героев, смешались с кучей самых обыкновенных мошенников и разбойников».
   Не один Булгаков, но и все православные интеллигенты — «веховцы» могли бы подписаться под этими словами. Россия — «бесноватый», русские люди — «стадо свиней», в которое вошли «бесы», и которое бросается с крутизны в море, — этот символ Достоевского для Булгакова исчерпывающий символ. Подобно Илиодору, не проводит он никакой черты, разделяющей между святым и грешным, божеским и бесовским в русском освобождении; для него, так же как для Илиодора, не какая-либо часть бывшего, а все оно сплошь — «во имя сатаны». Булгаков умен, тонок, образован; Илиодор бестолков, груб, идейно безграмотен. Булгаков идет к церкви, Илиодор уходит из нее — тем более поразительна их встреча.
   «Мы разговорились с одним из интеллигентных батюшек, — говорит Булгаков в своей статье „На выборах“ („Русск. мысль“, ноябрь 1912 г.), — и он нарисовал мне тяжелую, удручающую картину духовного состояния деревни… Самым значительным фактом жизни современной деревни является, по его рассказу, разложение старых устоев — религии, семьи, нравственности, быта, особенно же поразителен рост атеизма среди деревенской молодежи… Здесь обнаруживается прямое влияние интеллигентского нигилизма; в деревне обращаются книги агитационного содержания, безграмотная наша деревня узнает имена Ницше и Маркса, Ренана и Фейербаха… Батюшка рассказывал мне о хулиганских выходках в церкви, о злобном кощунстве. В России не было и нет культуры вне религии, и с разрушением ее остается варварство… Черная волна отчаяния и ужаса за Россию подымалась в душе моей… Россия гниет заживо… Она глубоко отравлена смертоносным ядом, и яд этот — нигилизм… Интеллигенция, следуя за своими учителями, верит в „дух разрушения, дух созидающий“, она из революции создала для себя религию, и мы уже видим эту религию в действии. („Люди, претендовавшие на звание народных героев, смешались с кучей обыкновенных мошенников и разбойников“, по Илиодору). Да, „святая Русь“ — мистическая реальность России, ее видели и осязали ее пророки, — заключает Булгаков, — но и это российское хамство, в котором мы задыхаемся, есть тоже мистическая реальность России. И как же одно соединяется с другим, как одно отделяется от другого?»
   — Ничего не вижу, вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего…
   «Свиные рыла» тех «бесов», которые вошли в руское освобождение.
   Два отречения: отречение Булгакова и прочих православных интеллигентов от интеллигенции, от революции; и отречение Илиодора от православия. Булгакову, же как Илиодору, кажется, что его политика — из религии; но у обоих одинаково — религия из политики. Поворотная точка в столь противоположных религиозных судьбах обоих — освобождение. Лицо «святой Руси» в православии и лицо «беса» в освобождении: «как же одно соединяется с другим, как одно отделяется от другого?» — вот вопрос, перед которым оба одинаково беспомощны. Оба смешивают бесноватого с Тем, Кто изгоняет бесов; оба говорят: в этом Человеке — бес. Но в хуле на Духа оба неповинны, потому что сами не знают, что делают, на Кого произносят хулу.
   Может быть, Булгаков и прочие православные интеллигенты, отрекаясь от революции, в тайне совести чувствуют, что в русском освобождении не все «во имя сатаны»; но ни одним словом не обмолвились они, чтобы дать это понять.
   «Нет труднее задачи, как с умом и совестью быть политически правым, имея даже самую правую идеологию!» — восклицает Булгаков. Что значит этот крик «отчаяния и ужаса» не только за Россию, но и за себя самого? Не то ли именно, что разумел Философов, сравнивая Булгакова с Илиодором: человеку с религиозным сознанием и с религиозною совестью нельзя, оставаясь в православии, не видеть, что оно связано с «черной реакцией»? Уж если это Илиодор почти увидел, то как же не видеть Булгакову?
   Я не знаю, что думает он сам о своем совпадении с Илиодором и так же ли, как Струве, возмущен статьей Философова. Но, кажется, возмущение Струве не основательно, не метафизично и не религиозно. Между ним и Булгаковым мало общего в отношении к религии вообще и к православию в частности.
   Православие для Струве не столько религиозная, сколько культурная и политическая ценность — предпосылка «Великой России». Он понимает, что без внешнего церковного общения не обойтись государству; но для него самого, как для идеалиста чистейшей воды, церковь — явление того «богоматериализма» (выражение Вл. Соловьева), который кажется ему кощунственным. «Царствие Божие внутри вас» — вот все, что он может взять из христианства. Это основание для протестантских или сектантских общин, но не для церкви. От религиозного идеализма к религиозному реализму у Струве нет путей.
   Может быть, у него не хватило бы духа сделать религию орудием политики, церковь — подножием «Великой России» с тем откровенным цинизмом, с которым это делают нигилисты-политики «старого порядка». Но во всяком случае такое положение относительно религии двусмысленно и недостойно человека, для которого религия хотя бы только «дело личной совести».
   Ложное соединение Струве с Булгаковым ничего не может породить, кроме бесчисленных недоразумений и вреда для обоих. Что же, однако, соединяет их?
   Оба они — бывшие марксисты, созидатели той самой революционной идеологии, которая теперь одному кажется бессмысленной, а другому «бесовскою». Не исповедание православия, а отречение от революции — вот что соединяет их. Не общая любовь, а ненависть. Гнев Струве на Философова, праведный или неправедный, есть не что иное, как скрытая боль, скрытая тяжесть этого отречения.
   «Чему посмеялся, тому поработаешь»—это тяжело; но еще тяжелее смеяться тому, чему поработал. Струве и Булгаков — слишком благородные люди, чтобы назвать их «отступниками» в ином смысле, чем благороднейшего из римских кесарей Флавия Клавдия Юлиана. Но даже в этом смысле тяжело быть отступником.
   Вот откуда боль, вот откуда гнев.
   У Илиодора есть одно удивительное признание: «Революции без Бога не страшны». Не страшны, потому что невозможны в России. Ну а с Богом страшны? С Богом возможны? Илиодор над этим вопросом не задумался. Булгаков тоже. А между тем дальнейшие религиозные судьбы обоих только и может решить ответ на вопрос: освобождение России без Бога не удалось; не удастся ли с Богом?
   Два отречения, Илиодора и Булгакова, — два крика одной боли, религиозной боли всей России.

РЕЛИГИОЗНОЕ НАРОДНИЧЕСТВО

   — Вы верите в Бога?
   — Не верю.
   — А все-таки во что-то верите?
   — Может быть… да… нет… не знаю.
   — Никогда об этом не думали?
   — Не думал.
   — Как же так: верить и не знать, во что веришь? Ну, сделайте же усилье, подумайте.
   — Ах, отстаньте, ради Бога! И без того тошно, а тут еще вы с вашею верою.
   Вот разговор с неверующим религиозным человеком наших дней — с русским в особенности. Что неверующие люди могут быть религиозными — это явление такое общее, что стоит на него указать, чтобы сделать видимым. Но и обратно: верующие или как будто верующие могут быть не религиозными; это в наши дни явление столь же общее. Между верою и ее обнаружением, исповеданием, сознанием — какая-то преграда неодолимая. Видно, что человек верит, а во что — не видно. Вера не хочет быть видимой, не хочет быть сознанной. Вера без слова, без имени. «От избытка сердца уста говорят» — так было; а теперь — молчат.
   Вера в душах человеческих светит, как пламя лампады сквозь занавес. Таинственная занавесь; святые покровы, заповедные. Не человеком наложены, не человеком и снимутся. А пока не снимаются — снимать не должно. Молчание для веры то же, что защищающий занавес для пламени, а слово — что ветер; слабое пламя ветром гасится, сильное — сильнее раздувается. Не должно снимать завесу до времени; но, кажется, время близко, когда пламя обнажится.
   Вот какие мысли внушает книга В. Богучарского «Активное народничество семидесятых годов». Книга замечательная, хотя и мало замеченная, даже не прочитанная как следует, может быть, отчасти по вине автора.
   Чтобы ясно изобразить, надо видеть ясно. А он видит неясно, потому что смотрит на вещи не прямо, не лицом к лицу, а сбоку; сбоку или даже сзади, за спиной у него что-то мелькает, маячит огромное, и он сам не знает, что это — марево или действительность.
   «Активное народничество» значит революционное. Но по тайному смыслу книги можно бы ее озаглавить полнее: «Революционное и религиозное народничество». Соединение этих двух слов — революция и религия — все еще режет ухо, кажется противоестественным. Но что соединение возможно, что оно неизбежно, доказывает книга Богучарского. Оно-то и есть то огромное, за спиной у автора стоящее, мелькающее, маячащее, неясное и неотразимое, что делает книгу его знаменьем времени.
   «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю… Я верю в истинность этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и если нужно, то за них и пострадать. Такова моя вера», — отвечал глава народовольцев Желябов на предложенный ему председателем суда в 1881 году вопрос о вероисповедании.
   Над этими словами никто не задумался. А между тем они не на ветер сказаны. Говоривший заплатил за них жизнью и ведь уж, конечно, знал, что говорит, что делает; знал, какой соблазн в имени Христа, — и не отрекся от него, не испугался того, что так пугает нас, — общего места: «религия есть реакция». Захотел соединить революцию с религией. Да, никто над этим не задумался. А, казалось бы, стоило.
   Что религия — скрытая теплота народничества, еще яснее видно по другому вождю народничества, А. Д. Михайлову.
   «Религиозным в формальном смысле слова он не был, но имел какую-то особую подкладку в миросозерцании, которая очень приближалась к религии», — пишет лицо, близко знавшее Михайлова.
   «Бог — это правда, любовь, и я в этом смысле с чистой совестью говорю о Боге, в которого верю».
   «Но все-таки, — спрашивали его, — что такое Справедливость, Любовь и т. д.? Есть ли это нечто личное, некоторое Существо или отвлеченный принцип?»
   «Не помню, чтобы он давал на это вполне решительный ответ. У него была какая-то идея, — смутная для посторонних, потому что он мало говорил об этом, — что идеалы социальной революции должны создать новую религию».
   Новая религия или новое понимание христианства, новое имя Христа. «Имя Мое новое».
   Не потому ли так трудно, почти невозможно сейчас исповедание, что старое имя украдено, а новое еще не дано? Не дано, но таится в сердцах человеческих, как огонь в кремне. Удар железа выбьет огонь из кремня. Такой удар — освобождение. Не это ли и значит: «социальная революция должна создать новую религию»?
   Книга Богучарского всего драгоценнее тем, что в этом «историческом исследовании» сам историк слишком похож на своих героев, чтобы оставаться только историком.
   Историк похож на своих героев, потому что он такой же верующий и религиозный человек, как они. Огня в этой книге не видно нигде, но всюду чувствуется скрытая теплота.
   Главная ошибка автора в том, что он смешивает, как это всегда делается при недостаточной ясности сознания, начало религиозное с нравственным. «Характерная особенность народничества — его высокоморальная основа». Нет, не моральная, а религиозная. В русском народничестве, как во всех подлинных религиозных явлениях, не религия вытекает из нравственности, а наоборот, нравственность из религии. Религия глубже, чем нравственность. Не потому люди верят во что-то, что делают что-то, а потому, что верят, — делают.
   Вся историческая часть книги (тоже очень ценная) вскрывает эту религиозную основу народничества, общую будто бы, по мнению автора, со славянофильством, а на самом деле глубоко от него отличную, не количественно, а качественно, не по силе религиозного горения, а по химическому составу огня.
   Революционную недвижность, бездейственность славянофилов в противоположность революционной действенности, взрывчатости народников Богучарский отмечает совершенно правильно. Но вывод делает неправильный или недостаточный: «Если здесь (в народничестве) не было того религиозно-философского углубления, которое отличало славянофилов, то было другое — действование во имя той же веры в народе». Нет, во имя иной веры. «Народники, — заключает автор, — были людьми во всяком случае не менее их (славянофилов) религиозные». Да, не менее, может быть, и более. Но вопрос не в том, а так же ли эти, как те, или иначе религиозны, — вот в чем вопрос. Богучарский об этом не думает; но стоит подумать, чтобы ответить: иначе. Иное качество, иная категория, иной луч религиозного спектра. Иное имя Христа, не ветхое, а новое: «Имя Мое новое».
   По плодам славянофильства и народничества мы узнаем, что это не две расходящиеся ветви на одном дереве, а два разные дерева.
   «Государство как государство — есть ложь», — говорит Константин Аксаков. Аксаков [65]«вместе со своими друзьями (Хомяковым [66]и братьями Киреевскими [67]) был врагом петербургского государства и вообще государственности и в этом отношении даже опередил меня», говорит Бакунин. [68]«Если взять положение Аксакова само по себе — ложь лежит не в той или иной форме государства, а в самом государстве, — то разве не подписались бы обеими руками под этим положением и Бакунин, и Кропоткин?» [69]— спрашивает автор. Отвечая на этот вопрос утвердительно, мы не должны забывать, что подобные сближения обманчивы, как сближения двух параллельных линий, которые никогда не сойдутся, хотя и проходят в одной плоскости.
   А что плоскость славянофильства и народничества одинаково религиозная, в этом нельзя не убедиться, читая книгу Богучарского. «Вера, чисто религиозная вера в живущий в массах „дух творческого разрушения“, а отсюда и вера в преобразование мира путем социальной революции — такова основная черта всего душевного склада Бакунина», — заключает автор. «Нужна глубокая, страстная, можно сказать, религиозная вера», — пишет сам Бакунин, излагая свой символ веры («Государство и Анархия»), и по поводу Мадзини говорит прямо о своей религии: «Моя религия — не менее глубокая и не менее чистая, чем его, Мадзини».
   Богучарский прав, когда из своих исторических исследований народничества 70-х годов делает вывод: «То был, при всей его безрелигиозности в обычном смысле слова, тип глубочайшим образом религиозный, только перенесший все свои чувства с небес на землю». В этом-то перенесении религиозного чувства с неба на землю и заключается иное религиозное начало, иная религиозная категория, иной луч религиозного спектра в народничестве по сравнению со славянофильством. Этой-то качественной разницы автор и не видит или видит не с достаточной ясностью.
   Религиозная основа народничества вскрывается не только положительно, но и отрицательно. Всякая неясность, неверность религиозного чувства отражаются такою же неверностью революционного действия. Умственно беспомощным и нравственно безудержным делает его не что иное, как именно слабость, смутность религиозного сознания.