Мечты о спасении помогали Монике вытерпеть все отвратительные испытания, которые выпали на ее долю. Благодаря этим мечтам Моника научилась сносить звуки греха и совокупления, доносившиеся по ночам из спальни отца и Жоржетты, и эти же мечты спасали ее от страха, когда Жоржетта корчилась и извивалась во время родов, вопя, как безумная. Мечты согревали ее зимой и приносили покой и уединение душными летними ночами. Так продолжалось до тех пор, пока Монике не исполнилось четырнадцать.
   В день четырнадцатилетия Моники Жоржетта велела ей надеть нарядное воскресное платье.
   - Зачем? - удивилась Моника. Никто никогда не наряжался в будний день.
   - Мы идем в город, - нетерпеливо ответила Жоржетта. - В ратушу.
   - В ратушу? - эхом откликнулась Моника.
   Как и все дети, она знала, зачем люди ходят в ратушу. Там выдавали разрешение для устройства на работу.
   - Разумеется, - сказала Жоржетта. - Тебе ведь уже четырнадцать лет. Или ты надеялась, что всю жизнь будешь бездельничать и ходить в школу?
   В тот же вечер после ужина к ним пришел Альфонс Картье, владелец кузницы, где трудился Туссен. Он оглядел Монику, словно она была куском мяса, выставленным на продажу в лавке Аристида Жоликера.
   - Что-то она худовата, - произнес он.
   - Зато сильная, - быстро вставила Жоржетта. - Она сильная, как ломовая лошадь.
   Картье вздохнул и пожал плечами.
   - Не знаю, - сказал он. - Она тощая и совсем не выглядит сильной.
   - Да вы посмотрите! - возмутилась Жоржетта. - Ну-ка, Моника, подними что-нибудь потяжелее - пусть мистер Картье убедится, какая ты у нас сильная.
   - Не нужно, не нужно, - отмахнулся Картье. - Я поговорю с Леру. Он помощник управляющего в прядильном цехе. Может, он найдет для нее работу.
   - Спасибо большое, мистер Картье, - рассыпалась Жоржетта. - Не знаю, как вас и благодарить.
   - Не стоит.
   - Папа! - закричала Моника. - Папа!
   Туссен посмотрел на нее и передернул плечами.
   - Нам нужны деньги на жизнь, Моника, - сказал он. - А ты у нас самая старшая.
   На следующий день Монику приняли на работу в Северо-восточную мануфактуру подмастерьем прядильщицы. Конец пришел ее мечтам и детству.
   Глава пятая
   Сегодняшнего дня ему не пережить, думал доктор Бенджамин Саутуорт, глядя на земалистое лицо Армана Бержерона.Теперь он уже не оправится. Вот ведь как бывает - еще вчера днем Арману стало немного лучше, а сегодня он уже должен умереть.
   Доктор Саутуорт не спускал глаз с лица своего друга. Анжелика, которая сидела у него на коленях, уже немного успокоилась, но и она, словно завороженная, смотрела на человека, лежавшего в постели.
   Господи, как жаль, что нельзя выпить.
   Саутуорт горько усмехнулся.
   Даже с таким трагическим примером перед глазами я все равно хочу выпить, подумал он. Я еще более безрассудный глупец, чем Арман.
   Все детство, да и почти вся взрослая жизнь Бенджамина Саутуорта прошла в городке Эймити штата Нью-Гэмпшир. Каждого жителя городка он знал по имени и был посвящен, пожалуй, во все подробности их жизни. Одного он не мог понять - почему именно в Эймити решил поселиться со своей женой Арман Бержерон. С профессией хлебопека Арман мог поселиться в любом городе и получать в два раза больше денег, чем в Эймити, а его жене, которая говорила только по-французски, тоже можно было бы подыскать компанию из числа других канадских французов. И тем не менее Арман приехал именно в Эймити, где Бержероны жили уже больше двенадцати лет. Арман даже получил пост управляющего в пекарной фирме "Санни Дей Бейкинг Компани", название которой звучало куда солиднее и весомее, чем фирма того заслуживала. "Санни Дей" снабжала хлебом и кондитерскими изделиями Эймити и окрестные селения, хотя в размерах уступала раза в четыре нормальной городской пекарне.
   Во всем городке Бержероны были единственной семьей французского происхождения, а Моника - единственной женщиной, которая разговаривала по-французски. Не было в Эймити и католической церкви, так что по воскресеньям Моника зажигала в доме свечи и читала вместе с Анжеликой молитвы приямо в комнате. Раз в месяц из близлежащего городка Франклина приезжал священник, который исповедывал их, а потом причащал. Арман категорически отказывался участвовать в эти обрядах, а Моника Бержерон не только не удосужилась выучить английский язык, но даже не захотела получить американское гражданство. Хватит с них и ее мужа, говорила она.
   Тогда зачем они жили в Эймити? - в сотый раз спрашивал себя доктор Саутуорт. К чему вести полузатворнический образ жизни в обители янки, когда можно было прекрасно жить в Ливингстоне, где Моника ходила бы в католическую церковь и общалась с женщинами, говорящими на французском.
   - Так она сама пожелала, - как-то раз признался ему Арман.
   - Пойми меня правильно, друг мой, - ответил доктор. - Я вовсе не хочу, чтобы вы уехали отсюда. Кто, черт побери, выпивал бы вместе со мной по вечерам? Просто я не могу сдержать любопытства, потому что прекрасно вижу, как мучается здесь Моника. Она тут совершенно чужая. Друзей нет. Никуда не ходит. Ей, должно быть, чертовски грустно и одиноко.
   - Кто поймет женскую душу? - горько усмехнулся Арман. - Тем более душу Моники. Ладно, хватит об этом. Давай лучше выпьем.
   Больше доктор не заговаривал с Арманом на эту тему, хотя недоуменные мысли посещали его еще не раз. Ему и в голову не приходило, что он обращается с вопросами не по адресу. Что ему стоило спросить саму Монику? Она бы развеяла все его сомнения и успокоила смятенную душу.
   Глава шестая
   Северо-восточная мануфактура в тот год, когда устроилась на работу Моника Монтамбо, достигла своего наивысшего расцвета. Из сорока тысяч жителей городка жизнь примерно пятнадцати тысяч была так или иначе связана с благополучием этого предприятия, да и по всей Америке пользовались громадным спросом выпускаемые здесь ткани - бумазея, шамбре, зефир, тик, полотно, искусственный шелк - и камвольная пряжа. В день с миллиона веретен мануфактуры каждую минуту сходила миля пряжи, а в деловом Бостоне финансисты и банкиры потирали руки и хищно оскаливались, подсчитывая бешеные барыши. Нет, не просто городок отстроили они на берегу реки Мерримак в Нью-Гэмпшире. Они вершили судьбы десятков тысяч усердных тружеников, наемных работников, сами оставаясь в тени. Ни один из занятых на мануфактуре ткачей не знал, что целиком и полностью зависит от кучки людей, которые сидели за огромными столами красного дерева в конторах расположенного не столь уж далеко Бостона, штата Массачусетс. В представлении среднего фабричного работника мануфактурой "владели" Арчибальды, Этвуды и Истмены. Семейства, которые проживали в роскошных особняках-дворцах на Норт Кинг-стрит и вдоль Норт Ривер-роуд.
   Предки носивших эти фамилии отстроили здесь первые прядильные и ткацкие фабрики в начале девятнадцатого века, но со временем созрели возможности для расширения производства, и тогда эти люди обратились к бостонским банкирам. Тогда и возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а Арчибальды, Этвуды и Истмены, по-прежнему управлявшие всем производством, стали в ней простыми держателями акций.
   Но в 1912 году главы всех этих трех семей были уверены, что для мануфактуры прозвонят погребальные колокола, ибо именно в этом году были нарушены незыблемые до сих пор правила, начертанные в семейных скрижалях достопочтенными предками.
   Старый Иезекииль Этвуд написал:
   "Каждого нанятого работника следует устроить на проживание в один из принадлежащих компании пансионов, где ему должна быть обеспечена обстановка высокой нравственности и гостеприимства".
   Старый Перигрин Арчибальд предписал:
   "Не следует нанимать на pаботу людей, уклоняющихся от воскресной службы, а также богохульников, сквернословов и людей, употребляющих крепкие спиртные напитки".
   Но самое жестокое правило установил старый Харвей Истмен, в честь которого назвали главную улицу городка:
   "В половине пятого утра, - начертал он, - должно звонить всем фабричным колоколам, дабы будить домоправителей, священный долг которых состоит в том, чтобы в половине шестого созвать к завтраку всех работников. Каждый работник должен стоять у станка в половине седьмого, когда и начинается работа. Ровно в полдень компания выделяет каждому без исключения работнику получасовой перерыв для приема пищи. Ровно в двенадцать тридцать работник должен стоять у станка, а несоблюдение этого правила может караться немедленным увольнением. В половине восьмого рабочий день заканчивается и работники должны покинуть территорию в течение десяти минут после сигнала гонга. Каждому работнику следует незамедлительно вернуться в свой пансион к ужину, который начинается ровно в восемь. Свечи и лампы во всех пансионах должны быть потушены не позднее половины десятого".
   Но потом, по меткому выражению одного из "владельцев", у лодки вывалилось днище. В штате утвердили закон, согласно которому продолжительность рабочей недели не должна была превышать пятидесяти пяти часов, и в домах Арчибальдов, Этвудов и Истменов воцарилось уныние.
   - Через год нас всех пустят по миру, - твердили они в один голос.
   - Люди погрязнут в праздности и лени и совсем разучатся работать.
   - Что ж, придется смириться, - сказал Лоренс Арчибальд. - Закон есть закон.
   Лоренс, старейший в аристократических семьях, считал себя не только самым дальновидным и здравомыслящим из всех Арчибальдов, Истменов и Этвудов, но и немного поэтом. Каждый год в канун Рождества он закрывал фабрики на полчаса раньше обычного срока, чтобы все работники собрались на главном дворе и послушали речь, которую он написал для поднятия их духа. Называлась его проповедь "Река", и представлял он ее всегда одинаково.
   - Лоренс В.Арчибальд, "Река"! - провозглашал он громким голосом, который разносился эхом по ушам огромной толпы, сгрудившейся перед ним. Давным-давно уже повелось, что индеец могущественного племени алгонкинов ловил себе на зиму рыбу у подножия великого Водопада. Наловив рыбы, он перевозил ее вместе со своей скво в берестяном каноэ на другой берег великой Реки, где посреди глухой чащи прятался его вигвам. Ничто больше не тревожило гладких вод Реки. Но вот пришли белые люди и все изменилось. Вскоре всемогущий Мерримак, образованный слиянием двух рек, Пемигевассета и Виннипесауки, в том самом месте, где находится теперь городок Франклин, штат Нью-Гэмпшир, был покорен, и его мощь стала служить новому хозяину. Но не сама Река, а именно великий Водопад, ревущие воды которого грозят уничтожить любых чужаков, предопределил то место, где суждено было зародиться мануфактуре. И именно здесь, где величавую мощь Реки можно использовать надлежащим образом, возникла компания "Северо-восточная мануфактура", а с ней и замечательный город Ливингстон.
   Как только Лоренс Арчибальд заканчивал говорить, работники переглядывались и в следующую секунду толпа дружно разражалась бурей оваций, выкриков и громкого свиста. За все годы, что Лоренс произносил свою короткую вдохновенную речь, ему ни разу не пришло в голову, что обращается он к толпе, состоящей почти целиком из франко-канадцев, греков и поляков, которые не понимали из его обращения ни единого слова.
   - Ты замечательно выступил, дорогой, - неизменно говорила Луиза Арчибальд каждый год своему супругу.
   - Спасибо, милая, - отвечал Лоренс. - Ведь это и вправду их вдохновляет, да? Чуть-чуть лирики, чуть-чуть географии...
   - Наверное, дорогой, - отвечала Луиза. - Хотя мне не приходилось встречать подлинных ценителей поэзии среди фабричных рабочих.
   Недоверчивость Луизы удалось бы поколебать, случись ей познакомиться с Патриком Джозефом Нунаном. Патрик иммигрировал из Ирландии и тоже считал себя поэтом. Порой воскресными вечерами, уже достаточно нетвердо держась на ногах, он читал друзьям свои стихи:
   "Если нос твой резко свисает вниз,
   Если долго слишком он свисает вниз,
   Значит, он какой-то такой ничей,
   Не похож на птицу и на ручей.
   И огромный мир, словно в камень врос.
   До чего доводит проклятый нос."* **Перевод Фаины Гринберг**
   Моника Монтамбо проработала на фабрике уже больше трех месяцев, когда впервые обнаружила, что рядом с ней есть люди, которые всерьез мечтают вырваться из краснокирпичной тюрьмы, как она сама окрестила "Северо-восточную мануфактуру". Хотя подавляющее большинство по-прежнему составляли канадские французы, за последние годы в Ливингстоне осело множество греков, поляков и ирландцев, которые уже вовсю трудились на принадлежащих компании фабриках.
   Греки работали с одержимостью. Они зарабатывали деньги. На обед грек съедал краюху черного хлеба, вымоченного в оливковом масле. Он снимал самое дешевое жилье, которое только мог разыскать, причем жил неизменно в одиночку. Семья оставалась в Греции, пока он сколачивал состояние. С маниакальным упорством он откладывал деньги и в один прекрасный день Моника выяснила - зачем. Чтобы, вернувшись в "старую добрую Грецию", приобрести оливковую плантацию.
   Один грек обяснил ей на ломаном английском:
   - У меня будет собственная оливковая роща и все кругом будут считать меня миллионером.
   Моника, которая редко, крайне редко, вступала с кем-либо в разговоры, после этого буквально извела расспросами веретенщика, трудившегося с ней по-соседству.
   - Зефрин, - спросила она. - Что вы собираетесь делать после того, как закончите работать на фабрике?
   Зефрин Болдюк посмотрел на нее как на сумасшедшую.
   - Ты верно рехнулась, - сказал он. - С какой стати я должен заканчивать работать на фабрике?
   - Я просто подумала, что вам, должно быть, хочется вернуться в Канаду, в свою родную деревню.
   Зефрин расхохотался.
   - Ты и впрямь спятила. Куда мне возвращаться? Эх, малышка, тебя испортила эта короткая рабочая неделя. Когда я нанялся сюда на работу, мы трудились по семьдесят пять часов в неделю, что мне казалось раем по сравнению с тем, как я вкалывал на ферме. И ведь ферма принадлежала вовсе не моему отцу, нет. Я работал на старого мерзавца по имени Гектор Лапуант, который гонял меня до седьмого пота, а платил всего двадцать пять центов в день. Правда, сукин сын еще кормил меня. Если можно назвать едой эти отбросы. И ты хочешь, чтобы я туда вернулся? Нет, такой жизни я бы и врагу не пожелал.
   - Но я вовсе не имела в виду, что вы должны возвратиться именно так, - возразила Моника. - Я хотела сказать, что вы могли бы накопить денег и, вернувшись, купить себе собственную ферму.
   - А как, по-твоему, я могу накопить денег, когда у меня на шее десять голодных детишек, да еще жена, которая требует себе новую шляпку всякий раз, как выбирается в лавку, а? Нет, девочка моя, никуда я отсюда не собираюсь. Более того, через месяц мне должны предоставить американское гражданство.
   - Но ведь тогда вам уже не вырваться! - воскликнула Моника.
   Зефрин расправил спутавшиеся волокна на одной из бобин и только потом повернулся к Монике.
   - Откуда мне вырываться? - со вздохом спросил он.
   - Да вот отсюда, - Моника обвела рукой бесконечные ряды прядильных станков. - От всего этого.
   - Понятно, - ответил Зефрин. - Ты говоришь прямо как грек или один из этих чертовых поляков.
   - Это вовсе не одно и то же, - обидчиво возразила Моника. - Они совсем разные.
   Моника была права. Если греки только и мечтали о том, как вернуться в свою страну, то поляки довольствовались скудным обедом из ломтя хлеба и куска солонины, чтобы отложить деньги на покупку участка земли на окраине городка.
   - Мне бы только крохотный надел, - говорил один из поляков. - Я разобью сад, заведу себе пару свиней и коровку. Потом настанет день, когда я смогу уволиться с фабрики. Я стану фермером и начну торговть свежими фруктами и овощами на базаре.
   И уж совсем по-другому рассуждал знакомый ирландец. Все его мечты сводились к покупке салуна. Сам же ирландец в белоснежном накрахмаленном фартуке будет стоять за отполированной до блеска стойкой бара и купаться в деньгах. Он станет королем.
   Но я-то не гречанка, не полька и не ирландка, думала Моника. Я канадская француженка. Я не смогу жевать черный жлеб с оливковым маслом и солониной и мне не по силам будет заправлять салуном. Я не смогу ходить в рубище и жить в сыром подвале. И мне никогда не вырваться отсюда. Никогда!
   Моника окинула унылым взглядом бесконечные ряды ткацких станков. Увы, ей суждено всю жизнь провести в мире, где пол под ногами ходит ходуном, и где нужно кричать, чтобы тебя кто-нибудь услышал.
   Зефрин Болдюк закашлялся и смачно сплюнул на пол. Монику передернуло и глаза ей застлали слезы.
   В тот день, кагда Соединенные Штаты Америки объявили войну Германии, Арчибальды, Этвуды и Истмены собрались вместе и устроили грандиозную вечеринку. Причина торжествовать у них была: Америка явно не рисковала проиграть войну, а теперь, когда "Северо-восточной мануфактуре" предстояло работать все двадцать четыре часа в сутки, деньги от американского правительства должны политься рекой. Возвращались старые добрые времена, когда никакие дурацкие нововведения и законы не охраняли рабочих и не превращали их в лодырей и разгильдяев. Все вернется на круги своя. Для Арчибальдов, Этвудов и Истменов.
   Для Моники Монтамбо и таких же, как она, война казалась нескончаемой. До этого Моника даже не представляла, что в Ливингстоне живет столько женщин. Женщины трудились на фабриках, выполняя ту работу, которую прежде делали мужчины. Толпы женщин заполняли улицы, лавки и церкви. Рядом с Моникой работали женщины, которые почти беспрерывно плакали и впервые в жизни стали покупать и читать газеты. Женщины подписывались на государственные займы, как безумные дожидались очередных списков убитых и без конца плакали, плакали и плакали. И уж, конечно, не могли работать, как полагается.
   Когда же это кончится? - думала Моника, для которой война представляла прежде всего массу мелких неудобств. Исчез сахар, пропала модная одежда, у женщин даже в трамваях только и мелькают в руках вязальные крючки и спицы.
   Но все же война подошла к концу, а вместе с ее окончанием для Моники пришло спасение.
   Спасение принесло одно слово, странное и зловещее. "Инфлюэнца".
   Осенью 1918 года инфлюэнца, подобно одному из четырех апокалипсических всадников, прогалопировала по всему северному полушарию. Католические священники призывали с амвонов свою паству верить и молиться, тогда как евангелисты твердили: "Покайся - и спасешься!" Врачи уповали только на чистоту и изоляцию.
   В октябре 1918 года доктор Максвелл Томпсон, который часть своего времени работал на компанию, пришел повидать Лоренса Арчибальда.
   - Лоренс, - сказал он, - боюсь, что вам придется закрыть фабрики, пока не поздно.
   - Максвелл, - ответил Лоренс Арчибальд, - чего ты причитаешь, как старуха. Если в городе заболело несколько человек, это еще не значит, что у нас разразилась эпидемия. Фабрики будут работать в обычном режиме.
   - Сорок процентов населения Ливингстона валяется с инфлюэнцей! завопил доктор. - Это, по-вашему, несколько человек? Многие уже умерли и еще многие отдадут Богу душу, пока эта напасть не закончится. Вы обязаны остановить фабрики!
   - Послушайте, Максвелл. Наша страна остро нуждается в тканях, которые мы производим. Нация устала от войны и от военных мундиров. Женщинам нужны нарядные платья, да и мужчины уже начинают отвыкать от красивых костюмов. Мои фабрики и без того уже работают в две смены. Нет, Максвелл, и давайте больше не возвращаться к этому разговору. Мы должны работать, и ничто нас не остановит.
   Доктор в изнеможении присел, что было неудивительно. Как и все другие врачи, Максвелл Томпсон порой не спал по две-три ночи кряду. Тело мучительно ныло от непосильной нагрузки, голова гудела, а нервы были натянуты до предела.
   - Лоренс, - сказал он, пытаясь унять дрожь в голосе, - вы принимаете на себя страшную ответственность. Вы отдаете себе в этом отчет? Инфлюэнца распространяется микробами, которые выделяются при кашле и чихании. Она передается вместе с выделениями респираторного тракта - с мокротой и соплями, как называют их ваши работники.
   - Фи, Максвелл! - Лоренс брезгливо поморщился.
   - Помолчите, Лоренс, и послушайте меня. Когда в последний раз вы обходили свои фабрики?
   - Вы сами отлично знаете, что я хожу на фабрики каждый день, сварливо ответил Арчибальд.
   - Верно, - кивнул доктор. - Вы ходите в свою чистую, уютную, застланную коврами контору. Но завтра вам придется пойти вместе со мной. Мы посетим веретенщиков и ткачей. Мы зайдем в красильное отделение и в упаковочные цеха, и вы сами увидите, как люди сморкаются в два пальца и сплевывают на пол жевательный табак. Вы увидите женщин, которые не могут ни на секунду оторвать руки от станка, чтобы прикрыть рот во время кашля или чихания, и вы почувствуете удушливо влажную атмосферу во всех цехах. Когда мы закончим обход, я гарантирую, что вы сами почувствуете, как быстро расползается инфлюэнца по всем уголкам ваших фабрик!
   - Вы просто бредите, - неуверенно пробормотал Лоренс, который заметно побледнел. - Я не могу закрыть фабрики, Максвелл! Я даже не имею права вынести такое решение. Вспомните о наших акционерах...
   - К чертям собачьим всех ваших акционеров! - взорвался Максвелл Томпсон. - Плевать мне...
   - Томпсон, - ледяным голосом прервал его Лоренс Арчибальд, - в соседней комнате сидит моя жена.
   - Какое мне дело до вашей жены, - не унимался доктор, - когда пятнадцать тысяч человек подвергаются смертельному риску из-за того, что вы печетесь о каких-то паршивых акционерах.
   - Хватит, я вас уже наслушался, - сказал Лоренс и встал, давая понять, что разговор окончен. - "Северо-восточная мануфактура" еще никогда не закрывалась и этому не бывать и впредь! До свидания.
   - Я не считаю себя набожным человеком, Лоренс, - сказал доктор, направляясь к дверям, - но, видит Бог, я не хотел бы оказаться сегодня на вашем месте. Гореть вам в геенне огненной за ваше злодеяние.
   - До свидания, Максвелл, - повторил Лоренс Арчибальд.
   - Да поможет вам Бог, - покачал головой Максвелл Томпсон.
   Первой в семье Монтамбо заболела Тереза, самый младший ребенок Туссена и Жоржетты. Три дня спустя у девочки развилась пневмония и меньше чем через неделю ее не стало. Терезе едва исполнилось шесть. Тереза Монтамбо стала одной из 548 тысяч жертв, которые унесла страшная эпидемия.
   Как и другие члены семьи, Моника помогала ухаживать за больной сестренкой, но еще долго потом самым страшным для Моники оставалось даже не воспоминание, как содрогалось в конвульсиях бедное дитя, а образ маленького тельца в белом гробике, который пять дней простоял в гостиной дома Монтамбо в ожидании похорон. Дождаться отпевания в католической церкви Ливингстона было осенью 1918 года почти так же сложно, как удостоиться аудиенции у президента Соединенных Штатов. На пятый день, когда Терезу Монтамбо похоронили, отец Роллан, который провел семь похоронных служб подряд, упал прямо у алтаря и в тот же вечер скончался в больнице.
   Неделю спустя свалилась Жоржетта, а за ней и все дети, кроме Антуанетты и Моники. Антуанетта, которая в течение последних трех лет работала на фабрике вместе с Моникой, осталась дома, чтобы ухаживать за больными.
   - Антуанетта должна посидеть дома, - сказала Жоржетта Туссену, оторвав голову от подушки. - Моника зарабатывает больше, а сейчас, видит Бог, мы должны считать каждый цент. И давайте дружно молиться, чтобы ни одна из вас не заболела.
   Трое суток Моника, стиснув зубы, боролась с лихорадкой, которая пылала в ее теле. Ноги ныли так, что она едва стояла перед станком, а руки болели так, что всякий раз, когда Монике нужно было тянуться к одной из верхних шпулек, на глаза навертывались слезы. На четвертый день Моника потеряла сознание и пролежала на полу больше часа, потому что никто не хотел к ней прикасаться из опасения подцепить инфлюэнцу.
   На нее наткнулся доктор Максвелл Томпсон во время одного из своих бесконечных обходов.
   - Еще одна, - безнадежным голосом произнес он и поднял девочку на руки. - Господи, неужели это никогда не кончится?
   Доктор отвез ее домой и там обратил свою бессильную ярость на Туссена.
   - Разве вы не знаете, что ваша дочь вот уже три дня ходила больная? набросился он. - Вы представляете, сколько людей она могла перезаражать за это время? Или вы все, кануки, такие ненормальные? Девочка может умереть. Чудо еще, что она до сих пор жива.
   Туссен, ни слова не говоря, подвел доктора к одной из двух спален, открыл дверь и показал ему лежавших в постелях жену и остальных детей.
   - О Боже! - невольно вырвалось у доктора Максвелла Томпсона.
   По счастью, организм Моники оказался куда крепче, чем можно было представить, глядя на ее хрупкое тщедушное тело. Не прошло и недели, как лихорадка отступила и девочка стала поправляться. Вскоре она уже настолько окрепла, что начала помогать Антуанетте, а тем временем и Жоржетта встала на ноги. Однако Анселю становилось все хуже и хуже, а Элен и Франсуаза так ослабели, что их приходилось кормить с ложечки.
   - Ансель умрет, - сказала Антуанетта Монике.
   - Мне тоже кажется, что он обречен, - сказала Жоржетта.
   На следующий день заболела Антуанетта, а в довершение беды пришло злополучное письмо.