заявил, что, подобно мистеру Дювалю говорившему от имени французских
протестантов, он, со своей стороны, может поручиться за верность другой
группы лиц, а именно, приверженцев английской римско-католической церкви. Он
убежден, что в час опасности он и его собратья выкажут верноподданнические
чувства не хуже любого протестанта в королевстве. И, если подобную безделицу
можно счесть за доказательство верности он - хотя он и уверен, что сосед
Дюваль много его богаче (тут дедушка вскричал: "Нет, нет!" - и вся зала
разразилась громким смехом), - жертвует на оборону две гинеи на одну гинею
Дюваля.
- Разумеется, я готов внести свою гинею, - испуганно пролепетал
дедушка, - и да пойдет на пользу дела эта скромная лепта бедного человека!
- Гинею?! - вскричал Уэстон. - Я даю сотню гиней!
- А я вторую сотню, - сказал его брат. - Мы, римско-католические
джентри Англии, докажем, что не уступаем в верности нашим
братьям-протестантам.
- Запишите моего свекра Питера Дюваля на сто гиней! - воскликнула своим
низким голосом матушка. - Запишите меня на двадцать пять гиней и моего сына
Дени тоже на двадцать пять. Мы ели английский хлеб, и за это говорим спасибо
и от всей души восклицаем: "Боже, храни короля Георга!"
Речь матушки была встречена громкими аплодисментами. Фермеры, джентри,
лавочники, богачи и бедняки все устремились вперед со своими
пожертвованиями. Еще до конца схода была собрана порядочная сумма на
вооружение и экипировку отряда ополченцев Уинчелси, и старый полковник
Эванс, ветеран Миндена и Фонтенуа, а также молодой мистер Барлоу, потерявший
ногу при Брендиуэйне, объявили, что они берутся обучать ополченцев, покуда
его величество не пришлет своих офицеров для командования отрядом. Было
признано, что все говорили и поступали так, как велел им гражданский долг.
- Пускай себе французы высаживаются! - кричали мы. - На берегу их
встретит почетный караул, составленный из жителей Рая, Уинчелси и Гастингса!
В том, что французы намереваются произвести высадку, не сомневался у
нас почти никто, особенно после появления королевской прокламации, в которой
описывались обширные военные приготовления неприятеля на суше и на море. Мы
все еще поддерживали известные связи с Дюнкерком, Кале и Булонью, а наши
рыболовные шхуны иногда добирались до самого Остенде. Нам доставляли
подробные сведения обо всем, что происходило в этих портах, и мы знали,
сколько там собрано войск и сколько снаряжено французских военных кораблей и
каперов. Я ничуть не удивился, когда однажды вечером застал у лас на кухне
нашего старого булонского компаньона Бидуа, - сидя в обществе дедушки, он
курил трубку и потягивал свой же собственный коньяк, за который, как мне
было доподлинно известно, кесарю отнюдь не воздали кесарево. Голуби, жившие
на холме, продолжали совершать свои путешествия. Как-то раз, зайдя навестить
фермера Перро, я нашел у него шевалье де ла Мотта, который вместе со своим
приятелем отправлял в полет одну из этих птиц. Приятель де ла Мотта весьма
кисло спросил на немецком языке:
- Что надо здесь этому Spitzbube? {Постреленку (нем.).}
- Versteht vielleicht Deutsch {Может быть, он понимает по-немецки
(нем.).}, - поспешно вставил шевалье и, повернувшись ко мне, с дружеской
улыбкой осведомился о здоровье матушки и деда.
Этот помощник де ла Мотта был некий лейтенант Люттерлох; он прежде
служил в Америке в одном из гессенских полков, сражавшихся на нашей стороне,
а теперь частенько наезжал в Уинчелси, где с важным видом разглагольствовал
о войне и о своих подвигах в Европе и в наших американских провинциях.
Говорили, будто он квартирует где-то неподалеку от Кентербери. Я,
разумеется, догадался, что он принадлежит к числу "макрели" и, подобно
самому де ла Мотту, Уэстонам, моему бессовестному деду, а также его партнеру
Раджу, промышляет контрабандой. Сейчас вы узнаете, как мосье де ла Мотту
пришлось впоследствии горько пожалеть о своем знакомстве с этим немцем.
Зная о дружбе шевалье с господами, имевшими касательство к "макрели", я
нисколько не удивился, застав его в обществе немецкого офицера, хотя при
этом произошел случай, внушивший мне подозрение, что он замешан в делах, еще
более беззаконных и опасных, чем контрабанда. Я взбирался на холм...
сударыня, надлежит ли мне в своих воспоминаниях открыть всю правду? Что ж,
правда никогда никому не причиняла и не причинит вреда, и поскольку она
касается лишь до нас с вами, я могу без всяких опасений рассказать все, что
было. Итак, я часто взбирался на холм поглядеть на голубей, ибо некая
молодая особа тоже очень любила голубей и время от времени наведывалась в
голубятню фермера Перро. Скажу ли я, что предпочитал эту славную белую
голубку всем остальным? Что она порою с трепетом прижималась к моему сердцу?
Ах! Старая кровь стучит в нем от одной лишь этой мысли. Я чувствую, что
помолодел, - надо ли говорить, па сколько лет, дорогая? Короче, эти прогулки
на голубятню принадлежат к числу наших драгоценнейших воспоминаний.
Однажды, покидая обитель голубиного воркованья, я случайно встретил
своего бывшего соученика по имени Томас Мизом, который повсюду расхаживал в
новенькой форме рядового уинчелсийского ополчения, - он страшно ею гордился
и ни на минуту не расставался со своим кремневым ружьем. Когда я подошел к
Тому, он как раз выпалил из своего орудия и попал прямехонько в цель. Один
из голубей фермера Перро лежал мертвый у его ног. Это был почтовый голубь, и
юноша очень испугался, особенно когда заметил листок бумаги, привязанный под
крылом убитой птицы.
Письмо состояло всего из трех строчек, но Том не сумел его прочесть,
так как оно было написано немецким готическим шрифтом. Я мог лучше
справиться с этой задачей и сначала подумал, что речь идет о контрабанде,
которой промышляли многие из наших друзей. Тем временем Мизом поспешно
ретировался, подозревая, что ему несдобровать, если фермер узнает о гибели
одной из своих птиц.
Я сунул записку в карман, ничего не сказав Тому о ее содержании, но мне
пришла в голову одна мысль, которую я решил обсудить с доктором Барнардом. Я
отправился к нему в дом и прочитал ему послание, которое нес злополучный
вестник, сраженный пулею Тома. Мой добрый друг очень взволновался и в то же
время обрадовался, когда я перевел ему голубиное письмо, и особенно похвалил
меня за то, что я ничего не сказал Тому.
- Может быть, мы попали пальцем в небо, Денни, а может, это, наоборот,
нечто очень важное. Я сегодня же поговорю с полковником Эвансом, - сказал
доктор.
Мы отправились на квартиру к полковнику. Это был старый офицер,
служивший еще под командованием герцога Камберлендского; теперь он, как и
доктор, состоял мировым судьею нашего графства. Я перевел полковнику письмо,
в котором говорилось:
[Пропущено мистером Теккереем.]
Взглянув на лежавшую перед ним бумагу, в которой содержался официальный
перечень воинских частей, расквартированных в различных гарнизонах Пяти
Портовых Городов, полковник Эванс убедился в точности сведений, доставленных
голубем.
- Это почерк шевалье? - спросил он. Я сказал, что не думаю, и упомянул
о немце, с которым встретил мосье де ла Мотта. Оказалось, что полковник
Эванс хорошо знает господина Люттерлоха. - Если тут замешан Люттерлох, то мы
об этом деле кое-что узнаем, - сказал полковник и шепнул что-то доктору. Он
тоже похвалил меня за осторожность, велел никому ничего не рассказывать и
убедить Тома держать язык за зубами.
Что до Тома, он оказался менее осторожным. Он рассказал о своем
приключении кое-кому из приятелей, а также родителям, которые, как и мои
родные, были ремесленниками. В Уинчелси они имели уютный домик с садом и
большой загон для скота. В один прекрасный день их лошадь была найдена в
конюшне мертвой. Потом у них околела корова. В те дни месть принимала
странные формы, и джентри, фермерам, ремесленникам и торговцам, которые
навлекали на себя ненависть известных лиц, частенько приходилось сожалеть о
своей неосторожности. То, что мой злосчастный дед был и продолжал оставаться
членом сообщества контрабандистов, - факт, который, боюсь, мне не удастся ни
отрицать, ни смягчить. Он, разумеется, горько за это поплатился, но рассказ
мой еще не продвинулся настолько, чтобы я мог поведать о том, как старик был
наказан за свои грехи.
Однажды в городской магистрат Уинчелси явился с визитом капитан Пирсон,
командир фрегата "Серапис", стоявшего в то время на рейде Даунз, и я
вспомнил, что встречал этого джентльмена в доме моего покровителя сэра
Питера Дени в Лондоне. Мистер Пирсон тоже вспомнил мальчугана, который
подстрелил разбойника, и очень заинтересовался историей с почтовым голубем и
найденной на нем запиской. Он, как и полковник Эванс, был тоже, по-видимому,
знаком с господином Люттерлохом.
- Ты славный юноша, - сказал капитан, - но нам известны все сведения,
которые приносят эти птицы.
В это время все наше побережье было охвачено сильной тревогой. С часу
на час ожидалась высадка французов. Говорили, будто в Ла-Манше французский
флот многочисленнее нашего, а французская армия, как мы знали, была
неизмеримо сильнее, чем наша. Я помню страх и возбуждение, растерянность
одних и похвальбу других, но особенно запало мне в память, как в один
воскресный день церковь наша мгновенно опустела, когда по рядам прихожан
разнесся слух, что французы уже произвели высадку. Помню, как из церкви
бросились наутек все до одного, в том числе самые отчаянные хвастуны,
которые прежде вопили: "Пусть они посмеют явиться!" Только мы с матушкой да
капитан Пирсон остались на своих местах и дослушали проповедь, из которой
доктор Барнард не выбросил ни единой строчки, что, признаться, показалось
мне чрезвычайно досадным и мучительным. Он произнес благословение еще более
медлительно и торжественно, чем всегда, и ему пришлось самому отворить дверь
кафедры и спуститься по ступеням безо всякой свиты, ибо причетник его
тихонько выскользнул из-за аналоя и удрал вместе со всею паствой. Доктор
Барнард пригласил меня к себе на обед. У матушки хватило сообразительности
не обидеться, что ее обошли этой любезностью. Когда она приносила миссис
Барнард корзинку с духами и кружевами, то всегда стояла перед нею, как и
подобает представительнице торгового сословия. "Ты, сынок, дело другое. Я
хочу, чтоб ты стал джентльменом", - говаривала она, бывало. И, смею
надеяться, я сделал все, чтобы исполнить желание этой доброй женщины.
Война, возможность высадки французов и способы борьбы со вторжением,
естественно, составляли тему застольной беседы, и хотя тогда я не понимал
еще всего происходящего, впоследствии мне пришлось все это постигнуть, и
потому я могу спокойно упомянуть здесь об обстоятельствах, прояснившихся для
меня значительно позже. Голуби доставляли во Францию определенные сведения в
обмен на те, которые они же оттуда приносили. С помощью этих и других гонцов
наше правительство было отлично осведомлено о планах и приготовлениях
неприятеля, и я помню, как говорили, что его величество имеет во Франции
своих тайных корреспондентов, чьи донесения отличаются поразительною
точностью. Господин Люттерлох между делом занимался сбором сведений. В
Америке он был солдатом, в Англии вербовщиком и бог весть кем еще, но
сведения, которые он доставлял, давались по указаниям его хозяев, которым
он, в свою очередь, сообщал сведения, полученные им из Франции. Короче
говоря, сей достойный джентльмен был самым настоящим шпионом, и хотя ему не
суждено было болтаться на виселице, он понес жестокую кару за свое
вероломство, о чем я в свое время еще расскажу. Что до мосье де ла Мотта, то
джентльмены были склонны полагать, что его ремеслом была контрабанда, а не
государственная измена, и что это занятие связывает его с десятками, а то и
сотнями разных людей. Одного из них - моего богобоязненного деда - я знал
сам, двое других жили в Приорате, и я мог бы перечислить еще многих даже и в
нашем городке - хотя бы всю "макрель", за которой меня посылали в день
похорон несчастной госпожи де Саверн.
Когда я собрался уходить, капитан Пирсон крепко пожал мне руку, а по
взгляду, которым окинул меня добрый доктор, я догадался, что он готовит мне
какой-то приятный сюрприз. Я получил его очень скоро и как раз в ту минуту,
когда погрузился в бездну самого мрачного отчаяния.
Хотя моя дорогая Агнеса жила в доме этих злодеев Уэстонов, ей разрешали
навещать миссис Барнард, и добрая леди никогда не упускала случая известить
меня о визите моей маленькой возлюбленной. То мне сообщали, что доктор
просит Дени вернуть сказки "Тысячи и одной ночи", то милейшая миссис Барнард
присылала мне записку: "Если ты выучил математику, приходи пить чай", или:
"Сегодня у тебя будет урок французского языка", - или еще что-нибудь в этом
роде, - и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут.
Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео
полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась
наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце,
сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений.
Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение
писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные
только нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком
по-французски, ответы Ромео, по правде говоря не отличались безукоризненным
правописанием. Где только не хранились poste restante {До востребования
(франц.).} наши письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин,
наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два
юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и
драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая
контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в
прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью:
"Заряжено", но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал
докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима,
украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали
листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали...
угадайте, что? Мы писали на них слова песни; которую распевают юноши и
девушки с тех самых пор, как люди научились петь. "Amo, arnas" {Люблю,
любишь (лат.).} и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу,
хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эй! самые слова!
Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на
гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там
только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из
этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не
было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand
serieux {Важность (франц.).} (разумеется, с полным на то правом), сказал,
что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в
бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме
упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной
леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в
более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего
знакомства она была мне самым верным другом и благодетельницей! Однако этой
любезной сердцу, счастливейшей поре и моей жизни (а именно такою я сохранил
ее в памяти хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен
благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю,
который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз
головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже
упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он
проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали
только двое - Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и
не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона,
Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя,
подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан
Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник
узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще
больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал
нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и
стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот
почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль,
эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по
саду.
Однажды вечером... суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница...
[Пропуск в рукописи мистера Теккерея.]
После чая у миссис Барнард мне разрешили проводить мою дорогую девочку
к Уэстонам в Приорат, который находится всего лишь в какой-нибудь сотне
ярдов от дома доктора. За столом весь вечер говорили о битвах и опасностях,
о вторжении и о новостях с театров военных действий во Франции и в Америке.
Моя дорогая девочка молча сидела за вышиваньем, время от времени поднимая
свои большие глаза на собеседников. Наконец пробило девять - час, когда мисс
Агнесе пора было возвращаться в дом своего опекуна. Я имел честь
сопровождать ее, мысленно желая, чтобы короткое расстояние между обоими
домами увеличилось, по крайней мере, раз в десять.
"Доброй ночи, Агнеса!" - "Доброй ночи, Дени! До воскресенья!" Еще
минуту мы шепчемся под звездами, маленькая нежная рука ненадолго
задерживается в моей, потом на мраморном полу прихожей слышатся шаги
служанки, и я исчезаю. Как-то так получалось, что днем и ночью, за уроками и
в часы досуга я всегда думал об этой маленькой девочке.
"До воскресенья!" А ведь была пятница! Даже такой срок казался мне
страшно долгим. Ни один из нас не мор и подозревать, какая долгая предстоит
нам разлука и сколько приключений, тревог и опасностей придется мае
пережить, прежде чем я снова смогу пожать эту любимую руку.
Дверь за Агнесой закрылась, и я пошел вдоль церковной стены по
направлению к дому. Я вспоминал о той блаженной незабываемой ночи, когда мне
дано было сделаться орудием спасения моей дорогой девочки от ужасающей
смерти, о том, как с самого детства лелеял я своем сердце эту заветную
любовь, о том, каким благословением осенила Агнеса всю мою юную жизнь.
Многие годы она была моим единственным другом и утешителем Дома я имел кров,
пищу и даже ласку, - по крайней мере со стороны матушки, - но был лишен
общества, и до тех пор, пока не сблизился с семьею доктора Барнарда, я не
знал ни дружбы, ни доброго расположения. Какова же должна быть благодарность
за этот бесценный дар, которым они меня наделили? О, какие клятвы я твердил
какие возносил молитвы, чтобы мне дано было стать достойным таких друзей, и
вот, когда я, исполненный этих блаженных мыслей, медленно брел к дому, на
меня обрушился удар, в один миг предопределивший всю мою дальнейшую жизнь. -
Это был удар дубиной; он пришелся мне прямо по уху, и я без чувств
свалился на землю. Я смутно помню несколько человек, притаившихся в темном
проулке, куда я должен был свернуть, потасовку, ругань, крик: "Бей его, будь
он проклят!" - а затем я безжизненной глыбой рухнул на холодные гладкие
плиты мостовой. Я пришел в себя почти ослепший от крови, которая заливала
мне лицо Я лежал на дне крытой повозки вместе с другими, испуcкавшими тихие
стоны страдальцами, а когда я тоже принялся стонать, чей-то хриплый голос
грубо выругался и велел мне тотчас замолчать, пригрозив, что еще раз треснет
меня по башке. Очнувшись от страшной боли, я тут же снова потерял сознание.
Когда я наконец немного пришел в себя, меня выволокли из повозки и швырнули
на дно какой-то лодки, где ко мне, по-видимому, присоединились остальные
пассажиры жуткого экипажа. Потом явился какой-то человек и промыл мою рану
соленой водой, от чего голова у меня заболела еще сильнее. Потом этот
человек, шепнув мне на ухо: "Я друг", - плотно стянул мне голову платком.
Между тем лодка подошла к бригу, стоявшему на якоре на возможно близком
расстоянии от берега, и человек, который сначала оглушил меня дубиной, а
потом ругался, непременно пырнул бы меня ножом, когда у меня закружилась
голова и я чуть было не упал за борт, если бы за меня не вступился мой друг.
Это был Том Хукем, семье которого я отдал те самые три гинеи. В тот день он,
без сомнения, спас мне жизнь, ибо грозивший мне злодей впоследствии
сознался, что хотел меня прикончить. Вместе с остальными изувеченными и
стонущими людьми меня затолкали в трюм, и люгер, подгоняемый попутным
ветром, двинулся к месту своего назначения, где бы оно ни находилось. О, что
за жуткая была эта ночь! В бреду мне казалось, что я выношу Агнесу из моря,
и я все время звал ее по имени, о чем рассказал мне Том Хукем, который
явился с фонарем проведать несчастных горемык, валявшихся вповалку на нарах.
Он принес мне воды, и я, дрожа от боли и озноба, кое-как проспал эту
страшную ночь.
Утром наше судно подошло к фрегату, стоявшему на рейде у какого-то
города, и Хукем на руках перенес меня на борт. В эту самую минуту подошла
капитанская шлюпка, и капитан со своими спутниками, а также кучка горемычных
пленников вместе с захватившими нас вербовщиками встретились таким образом
лицом к лицу. Вообразите мое изумление и радость, когда я увидел, что
капитан - не кто иной, как друг моего дорогого доктора, капитан Пирсон. Лицо
мое, закрытое повязкой, было таким бледным и окровавленным, что меня с
трудом можно было узнать.
- Итак, любезный, - сурово произнес капитан, - ты полез в драку? Теперь
ты видишь, что значит сопротивляться людям, состоящим на службе его
величества?
- Я и не думал сопротивляться, капитан Пирсон. На меня напали сзади, -
сказал я.
Капитан удивленно окинул меня надменным взглядом. Этот истерзанный
молодчик едва ли мог внушить ему доверие. Вдруг он воскликнул:
- Боже мой! Да неужто это ты, мой мальчик! Неужто это юный Дюваль!
- Да, сэр, - отвечал я, и то ли от избытка чувства, то ли от потери
крови и слабости голова у меня закружилась, и я без сознания рухнул на
палубу.
Я очнулся на койке в лазарете фрегата "Серапис", где в то время, кроме
меня, лежал всего один пациент. Оказалось, что я целые сутки метался в
горячечном бреду, беспрестанно призывая Агнесу и предлагая перестрелять всех
разбойников. Ко мне приставили очень славного фельдшера, который ухаживал за
мною гораздо внимательнее, чем несчастный раненый в своем жалком и
унизительном положении мог ожидать. На пятый день я поправился, и хотя был
еще очень бледен и слаб, все же смог пойти к капитану, который вызвал меня к
себе. Мой друг фельдшер проводил меня в его каюту.
Капитан Пирсон писал у себя за столом, но тут же отослал секретаря, и
когда тот удалился, дружески пожал мне руку и откровенно заговорил о
странном происшествии, которое привело меня на борт его корабля. Его
помощник, да и сам он получили сведения, что в одном уинчелсийском трактире
можно захватить несколько первоклассных моряков из числа так называемой
"макрели", и помощник его изловил там с полдюжины этих молодчиков, которые
принесут куда больше пользы, если станут служить его величеству на корабле
королевского флота, вместо того чтобы обманывать его на своих собственных.
- Ты попался в эту сеть случайно, - сказал капитан. - Я знаю твою
историю. Я беседовал о тебе с нашими общими друзьями в доме доктора
Барнарда. Несмотря на свою молодость, ты уже сумел приобрести в родном
городе жестоких врагов, и потому тебе лучше оттуда уехать. В тот вечер,
когда мы с тобой познакомились, я обещал нашим друзьям взять тебя к себе на
корабль добровольцем первого класса. Когда настанет время, ты сдашь экзамен
и будешь произведен в корабельные гардемарины. Да, вот еще что. Твоя матушка
находится в Диле. Ты можешь сойти на берег, и она тебя экипирует. Вот тебе
письма. Как только я тебя узнал, я написал доктору Барнарду.
Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать
письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение
и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка,
как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице
"Голубой Якорь" и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что
мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой
шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил,
где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас
отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел
полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану,
что под моими черными волосами ее почти не было видно.
- Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! {Мой бедный мальчик! Как он
бледен! (франц.).} - Какой нежностью заблестели глаза матушки при виде меня!
Добрая женщина непременно хотела собственноручно причесать мне волосы, и,
заплетя их аккуратной косицей, она завязала их черною лентой, Затем мы
отправились в город к портному и заказали костюм, в каком даже сын лорда не
протестантов, он, со своей стороны, может поручиться за верность другой
группы лиц, а именно, приверженцев английской римско-католической церкви. Он
убежден, что в час опасности он и его собратья выкажут верноподданнические
чувства не хуже любого протестанта в королевстве. И, если подобную безделицу
можно счесть за доказательство верности он - хотя он и уверен, что сосед
Дюваль много его богаче (тут дедушка вскричал: "Нет, нет!" - и вся зала
разразилась громким смехом), - жертвует на оборону две гинеи на одну гинею
Дюваля.
- Разумеется, я готов внести свою гинею, - испуганно пролепетал
дедушка, - и да пойдет на пользу дела эта скромная лепта бедного человека!
- Гинею?! - вскричал Уэстон. - Я даю сотню гиней!
- А я вторую сотню, - сказал его брат. - Мы, римско-католические
джентри Англии, докажем, что не уступаем в верности нашим
братьям-протестантам.
- Запишите моего свекра Питера Дюваля на сто гиней! - воскликнула своим
низким голосом матушка. - Запишите меня на двадцать пять гиней и моего сына
Дени тоже на двадцать пять. Мы ели английский хлеб, и за это говорим спасибо
и от всей души восклицаем: "Боже, храни короля Георга!"
Речь матушки была встречена громкими аплодисментами. Фермеры, джентри,
лавочники, богачи и бедняки все устремились вперед со своими
пожертвованиями. Еще до конца схода была собрана порядочная сумма на
вооружение и экипировку отряда ополченцев Уинчелси, и старый полковник
Эванс, ветеран Миндена и Фонтенуа, а также молодой мистер Барлоу, потерявший
ногу при Брендиуэйне, объявили, что они берутся обучать ополченцев, покуда
его величество не пришлет своих офицеров для командования отрядом. Было
признано, что все говорили и поступали так, как велел им гражданский долг.
- Пускай себе французы высаживаются! - кричали мы. - На берегу их
встретит почетный караул, составленный из жителей Рая, Уинчелси и Гастингса!
В том, что французы намереваются произвести высадку, не сомневался у
нас почти никто, особенно после появления королевской прокламации, в которой
описывались обширные военные приготовления неприятеля на суше и на море. Мы
все еще поддерживали известные связи с Дюнкерком, Кале и Булонью, а наши
рыболовные шхуны иногда добирались до самого Остенде. Нам доставляли
подробные сведения обо всем, что происходило в этих портах, и мы знали,
сколько там собрано войск и сколько снаряжено французских военных кораблей и
каперов. Я ничуть не удивился, когда однажды вечером застал у лас на кухне
нашего старого булонского компаньона Бидуа, - сидя в обществе дедушки, он
курил трубку и потягивал свой же собственный коньяк, за который, как мне
было доподлинно известно, кесарю отнюдь не воздали кесарево. Голуби, жившие
на холме, продолжали совершать свои путешествия. Как-то раз, зайдя навестить
фермера Перро, я нашел у него шевалье де ла Мотта, который вместе со своим
приятелем отправлял в полет одну из этих птиц. Приятель де ла Мотта весьма
кисло спросил на немецком языке:
- Что надо здесь этому Spitzbube? {Постреленку (нем.).}
- Versteht vielleicht Deutsch {Может быть, он понимает по-немецки
(нем.).}, - поспешно вставил шевалье и, повернувшись ко мне, с дружеской
улыбкой осведомился о здоровье матушки и деда.
Этот помощник де ла Мотта был некий лейтенант Люттерлох; он прежде
служил в Америке в одном из гессенских полков, сражавшихся на нашей стороне,
а теперь частенько наезжал в Уинчелси, где с важным видом разглагольствовал
о войне и о своих подвигах в Европе и в наших американских провинциях.
Говорили, будто он квартирует где-то неподалеку от Кентербери. Я,
разумеется, догадался, что он принадлежит к числу "макрели" и, подобно
самому де ла Мотту, Уэстонам, моему бессовестному деду, а также его партнеру
Раджу, промышляет контрабандой. Сейчас вы узнаете, как мосье де ла Мотту
пришлось впоследствии горько пожалеть о своем знакомстве с этим немцем.
Зная о дружбе шевалье с господами, имевшими касательство к "макрели", я
нисколько не удивился, застав его в обществе немецкого офицера, хотя при
этом произошел случай, внушивший мне подозрение, что он замешан в делах, еще
более беззаконных и опасных, чем контрабанда. Я взбирался на холм...
сударыня, надлежит ли мне в своих воспоминаниях открыть всю правду? Что ж,
правда никогда никому не причиняла и не причинит вреда, и поскольку она
касается лишь до нас с вами, я могу без всяких опасений рассказать все, что
было. Итак, я часто взбирался на холм поглядеть на голубей, ибо некая
молодая особа тоже очень любила голубей и время от времени наведывалась в
голубятню фермера Перро. Скажу ли я, что предпочитал эту славную белую
голубку всем остальным? Что она порою с трепетом прижималась к моему сердцу?
Ах! Старая кровь стучит в нем от одной лишь этой мысли. Я чувствую, что
помолодел, - надо ли говорить, па сколько лет, дорогая? Короче, эти прогулки
на голубятню принадлежат к числу наших драгоценнейших воспоминаний.
Однажды, покидая обитель голубиного воркованья, я случайно встретил
своего бывшего соученика по имени Томас Мизом, который повсюду расхаживал в
новенькой форме рядового уинчелсийского ополчения, - он страшно ею гордился
и ни на минуту не расставался со своим кремневым ружьем. Когда я подошел к
Тому, он как раз выпалил из своего орудия и попал прямехонько в цель. Один
из голубей фермера Перро лежал мертвый у его ног. Это был почтовый голубь, и
юноша очень испугался, особенно когда заметил листок бумаги, привязанный под
крылом убитой птицы.
Письмо состояло всего из трех строчек, но Том не сумел его прочесть,
так как оно было написано немецким готическим шрифтом. Я мог лучше
справиться с этой задачей и сначала подумал, что речь идет о контрабанде,
которой промышляли многие из наших друзей. Тем временем Мизом поспешно
ретировался, подозревая, что ему несдобровать, если фермер узнает о гибели
одной из своих птиц.
Я сунул записку в карман, ничего не сказав Тому о ее содержании, но мне
пришла в голову одна мысль, которую я решил обсудить с доктором Барнардом. Я
отправился к нему в дом и прочитал ему послание, которое нес злополучный
вестник, сраженный пулею Тома. Мой добрый друг очень взволновался и в то же
время обрадовался, когда я перевел ему голубиное письмо, и особенно похвалил
меня за то, что я ничего не сказал Тому.
- Может быть, мы попали пальцем в небо, Денни, а может, это, наоборот,
нечто очень важное. Я сегодня же поговорю с полковником Эвансом, - сказал
доктор.
Мы отправились на квартиру к полковнику. Это был старый офицер,
служивший еще под командованием герцога Камберлендского; теперь он, как и
доктор, состоял мировым судьею нашего графства. Я перевел полковнику письмо,
в котором говорилось:
[Пропущено мистером Теккереем.]
Взглянув на лежавшую перед ним бумагу, в которой содержался официальный
перечень воинских частей, расквартированных в различных гарнизонах Пяти
Портовых Городов, полковник Эванс убедился в точности сведений, доставленных
голубем.
- Это почерк шевалье? - спросил он. Я сказал, что не думаю, и упомянул
о немце, с которым встретил мосье де ла Мотта. Оказалось, что полковник
Эванс хорошо знает господина Люттерлоха. - Если тут замешан Люттерлох, то мы
об этом деле кое-что узнаем, - сказал полковник и шепнул что-то доктору. Он
тоже похвалил меня за осторожность, велел никому ничего не рассказывать и
убедить Тома держать язык за зубами.
Что до Тома, он оказался менее осторожным. Он рассказал о своем
приключении кое-кому из приятелей, а также родителям, которые, как и мои
родные, были ремесленниками. В Уинчелси они имели уютный домик с садом и
большой загон для скота. В один прекрасный день их лошадь была найдена в
конюшне мертвой. Потом у них околела корова. В те дни месть принимала
странные формы, и джентри, фермерам, ремесленникам и торговцам, которые
навлекали на себя ненависть известных лиц, частенько приходилось сожалеть о
своей неосторожности. То, что мой злосчастный дед был и продолжал оставаться
членом сообщества контрабандистов, - факт, который, боюсь, мне не удастся ни
отрицать, ни смягчить. Он, разумеется, горько за это поплатился, но рассказ
мой еще не продвинулся настолько, чтобы я мог поведать о том, как старик был
наказан за свои грехи.
Однажды в городской магистрат Уинчелси явился с визитом капитан Пирсон,
командир фрегата "Серапис", стоявшего в то время на рейде Даунз, и я
вспомнил, что встречал этого джентльмена в доме моего покровителя сэра
Питера Дени в Лондоне. Мистер Пирсон тоже вспомнил мальчугана, который
подстрелил разбойника, и очень заинтересовался историей с почтовым голубем и
найденной на нем запиской. Он, как и полковник Эванс, был тоже, по-видимому,
знаком с господином Люттерлохом.
- Ты славный юноша, - сказал капитан, - но нам известны все сведения,
которые приносят эти птицы.
В это время все наше побережье было охвачено сильной тревогой. С часу
на час ожидалась высадка французов. Говорили, будто в Ла-Манше французский
флот многочисленнее нашего, а французская армия, как мы знали, была
неизмеримо сильнее, чем наша. Я помню страх и возбуждение, растерянность
одних и похвальбу других, но особенно запало мне в память, как в один
воскресный день церковь наша мгновенно опустела, когда по рядам прихожан
разнесся слух, что французы уже произвели высадку. Помню, как из церкви
бросились наутек все до одного, в том числе самые отчаянные хвастуны,
которые прежде вопили: "Пусть они посмеют явиться!" Только мы с матушкой да
капитан Пирсон остались на своих местах и дослушали проповедь, из которой
доктор Барнард не выбросил ни единой строчки, что, признаться, показалось
мне чрезвычайно досадным и мучительным. Он произнес благословение еще более
медлительно и торжественно, чем всегда, и ему пришлось самому отворить дверь
кафедры и спуститься по ступеням безо всякой свиты, ибо причетник его
тихонько выскользнул из-за аналоя и удрал вместе со всею паствой. Доктор
Барнард пригласил меня к себе на обед. У матушки хватило сообразительности
не обидеться, что ее обошли этой любезностью. Когда она приносила миссис
Барнард корзинку с духами и кружевами, то всегда стояла перед нею, как и
подобает представительнице торгового сословия. "Ты, сынок, дело другое. Я
хочу, чтоб ты стал джентльменом", - говаривала она, бывало. И, смею
надеяться, я сделал все, чтобы исполнить желание этой доброй женщины.
Война, возможность высадки французов и способы борьбы со вторжением,
естественно, составляли тему застольной беседы, и хотя тогда я не понимал
еще всего происходящего, впоследствии мне пришлось все это постигнуть, и
потому я могу спокойно упомянуть здесь об обстоятельствах, прояснившихся для
меня значительно позже. Голуби доставляли во Францию определенные сведения в
обмен на те, которые они же оттуда приносили. С помощью этих и других гонцов
наше правительство было отлично осведомлено о планах и приготовлениях
неприятеля, и я помню, как говорили, что его величество имеет во Франции
своих тайных корреспондентов, чьи донесения отличаются поразительною
точностью. Господин Люттерлох между делом занимался сбором сведений. В
Америке он был солдатом, в Англии вербовщиком и бог весть кем еще, но
сведения, которые он доставлял, давались по указаниям его хозяев, которым
он, в свою очередь, сообщал сведения, полученные им из Франции. Короче
говоря, сей достойный джентльмен был самым настоящим шпионом, и хотя ему не
суждено было болтаться на виселице, он понес жестокую кару за свое
вероломство, о чем я в свое время еще расскажу. Что до мосье де ла Мотта, то
джентльмены были склонны полагать, что его ремеслом была контрабанда, а не
государственная измена, и что это занятие связывает его с десятками, а то и
сотнями разных людей. Одного из них - моего богобоязненного деда - я знал
сам, двое других жили в Приорате, и я мог бы перечислить еще многих даже и в
нашем городке - хотя бы всю "макрель", за которой меня посылали в день
похорон несчастной госпожи де Саверн.
Когда я собрался уходить, капитан Пирсон крепко пожал мне руку, а по
взгляду, которым окинул меня добрый доктор, я догадался, что он готовит мне
какой-то приятный сюрприз. Я получил его очень скоро и как раз в ту минуту,
когда погрузился в бездну самого мрачного отчаяния.
Хотя моя дорогая Агнеса жила в доме этих злодеев Уэстонов, ей разрешали
навещать миссис Барнард, и добрая леди никогда не упускала случая известить
меня о визите моей маленькой возлюбленной. То мне сообщали, что доктор
просит Дени вернуть сказки "Тысячи и одной ночи", то милейшая миссис Барнард
присылала мне записку: "Если ты выучил математику, приходи пить чай", или:
"Сегодня у тебя будет урок французского языка", - или еще что-нибудь в этом
роде, - и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут.
Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео
полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась
наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце,
сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений.
Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение
писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные
только нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком
по-французски, ответы Ромео, по правде говоря не отличались безукоризненным
правописанием. Где только не хранились poste restante {До востребования
(франц.).} наши письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин,
наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два
юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и
драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая
контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в
прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью:
"Заряжено", но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал
докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима,
украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали
листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали...
угадайте, что? Мы писали на них слова песни; которую распевают юноши и
девушки с тех самых пор, как люди научились петь. "Amo, arnas" {Люблю,
любишь (лат.).} и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу,
хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эй! самые слова!
Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на
гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там
только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из
этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не
было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand
serieux {Важность (франц.).} (разумеется, с полным на то правом), сказал,
что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в
бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме
упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной
леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в
более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего
знакомства она была мне самым верным другом и благодетельницей! Однако этой
любезной сердцу, счастливейшей поре и моей жизни (а именно такою я сохранил
ее в памяти хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен
благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю,
который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз
головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже
упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он
проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали
только двое - Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и
не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона,
Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя,
подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан
Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник
узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще
больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал
нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и
стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот
почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль,
эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по
саду.
Однажды вечером... суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница...
[Пропуск в рукописи мистера Теккерея.]
После чая у миссис Барнард мне разрешили проводить мою дорогую девочку
к Уэстонам в Приорат, который находится всего лишь в какой-нибудь сотне
ярдов от дома доктора. За столом весь вечер говорили о битвах и опасностях,
о вторжении и о новостях с театров военных действий во Франции и в Америке.
Моя дорогая девочка молча сидела за вышиваньем, время от времени поднимая
свои большие глаза на собеседников. Наконец пробило девять - час, когда мисс
Агнесе пора было возвращаться в дом своего опекуна. Я имел честь
сопровождать ее, мысленно желая, чтобы короткое расстояние между обоими
домами увеличилось, по крайней мере, раз в десять.
"Доброй ночи, Агнеса!" - "Доброй ночи, Дени! До воскресенья!" Еще
минуту мы шепчемся под звездами, маленькая нежная рука ненадолго
задерживается в моей, потом на мраморном полу прихожей слышатся шаги
служанки, и я исчезаю. Как-то так получалось, что днем и ночью, за уроками и
в часы досуга я всегда думал об этой маленькой девочке.
"До воскресенья!" А ведь была пятница! Даже такой срок казался мне
страшно долгим. Ни один из нас не мор и подозревать, какая долгая предстоит
нам разлука и сколько приключений, тревог и опасностей придется мае
пережить, прежде чем я снова смогу пожать эту любимую руку.
Дверь за Агнесой закрылась, и я пошел вдоль церковной стены по
направлению к дому. Я вспоминал о той блаженной незабываемой ночи, когда мне
дано было сделаться орудием спасения моей дорогой девочки от ужасающей
смерти, о том, как с самого детства лелеял я своем сердце эту заветную
любовь, о том, каким благословением осенила Агнеса всю мою юную жизнь.
Многие годы она была моим единственным другом и утешителем Дома я имел кров,
пищу и даже ласку, - по крайней мере со стороны матушки, - но был лишен
общества, и до тех пор, пока не сблизился с семьею доктора Барнарда, я не
знал ни дружбы, ни доброго расположения. Какова же должна быть благодарность
за этот бесценный дар, которым они меня наделили? О, какие клятвы я твердил
какие возносил молитвы, чтобы мне дано было стать достойным таких друзей, и
вот, когда я, исполненный этих блаженных мыслей, медленно брел к дому, на
меня обрушился удар, в один миг предопределивший всю мою дальнейшую жизнь. -
Это был удар дубиной; он пришелся мне прямо по уху, и я без чувств
свалился на землю. Я смутно помню несколько человек, притаившихся в темном
проулке, куда я должен был свернуть, потасовку, ругань, крик: "Бей его, будь
он проклят!" - а затем я безжизненной глыбой рухнул на холодные гладкие
плиты мостовой. Я пришел в себя почти ослепший от крови, которая заливала
мне лицо Я лежал на дне крытой повозки вместе с другими, испуcкавшими тихие
стоны страдальцами, а когда я тоже принялся стонать, чей-то хриплый голос
грубо выругался и велел мне тотчас замолчать, пригрозив, что еще раз треснет
меня по башке. Очнувшись от страшной боли, я тут же снова потерял сознание.
Когда я наконец немного пришел в себя, меня выволокли из повозки и швырнули
на дно какой-то лодки, где ко мне, по-видимому, присоединились остальные
пассажиры жуткого экипажа. Потом явился какой-то человек и промыл мою рану
соленой водой, от чего голова у меня заболела еще сильнее. Потом этот
человек, шепнув мне на ухо: "Я друг", - плотно стянул мне голову платком.
Между тем лодка подошла к бригу, стоявшему на якоре на возможно близком
расстоянии от берега, и человек, который сначала оглушил меня дубиной, а
потом ругался, непременно пырнул бы меня ножом, когда у меня закружилась
голова и я чуть было не упал за борт, если бы за меня не вступился мой друг.
Это был Том Хукем, семье которого я отдал те самые три гинеи. В тот день он,
без сомнения, спас мне жизнь, ибо грозивший мне злодей впоследствии
сознался, что хотел меня прикончить. Вместе с остальными изувеченными и
стонущими людьми меня затолкали в трюм, и люгер, подгоняемый попутным
ветром, двинулся к месту своего назначения, где бы оно ни находилось. О, что
за жуткая была эта ночь! В бреду мне казалось, что я выношу Агнесу из моря,
и я все время звал ее по имени, о чем рассказал мне Том Хукем, который
явился с фонарем проведать несчастных горемык, валявшихся вповалку на нарах.
Он принес мне воды, и я, дрожа от боли и озноба, кое-как проспал эту
страшную ночь.
Утром наше судно подошло к фрегату, стоявшему на рейде у какого-то
города, и Хукем на руках перенес меня на борт. В эту самую минуту подошла
капитанская шлюпка, и капитан со своими спутниками, а также кучка горемычных
пленников вместе с захватившими нас вербовщиками встретились таким образом
лицом к лицу. Вообразите мое изумление и радость, когда я увидел, что
капитан - не кто иной, как друг моего дорогого доктора, капитан Пирсон. Лицо
мое, закрытое повязкой, было таким бледным и окровавленным, что меня с
трудом можно было узнать.
- Итак, любезный, - сурово произнес капитан, - ты полез в драку? Теперь
ты видишь, что значит сопротивляться людям, состоящим на службе его
величества?
- Я и не думал сопротивляться, капитан Пирсон. На меня напали сзади, -
сказал я.
Капитан удивленно окинул меня надменным взглядом. Этот истерзанный
молодчик едва ли мог внушить ему доверие. Вдруг он воскликнул:
- Боже мой! Да неужто это ты, мой мальчик! Неужто это юный Дюваль!
- Да, сэр, - отвечал я, и то ли от избытка чувства, то ли от потери
крови и слабости голова у меня закружилась, и я без сознания рухнул на
палубу.
Я очнулся на койке в лазарете фрегата "Серапис", где в то время, кроме
меня, лежал всего один пациент. Оказалось, что я целые сутки метался в
горячечном бреду, беспрестанно призывая Агнесу и предлагая перестрелять всех
разбойников. Ко мне приставили очень славного фельдшера, который ухаживал за
мною гораздо внимательнее, чем несчастный раненый в своем жалком и
унизительном положении мог ожидать. На пятый день я поправился, и хотя был
еще очень бледен и слаб, все же смог пойти к капитану, который вызвал меня к
себе. Мой друг фельдшер проводил меня в его каюту.
Капитан Пирсон писал у себя за столом, но тут же отослал секретаря, и
когда тот удалился, дружески пожал мне руку и откровенно заговорил о
странном происшествии, которое привело меня на борт его корабля. Его
помощник, да и сам он получили сведения, что в одном уинчелсийском трактире
можно захватить несколько первоклассных моряков из числа так называемой
"макрели", и помощник его изловил там с полдюжины этих молодчиков, которые
принесут куда больше пользы, если станут служить его величеству на корабле
королевского флота, вместо того чтобы обманывать его на своих собственных.
- Ты попался в эту сеть случайно, - сказал капитан. - Я знаю твою
историю. Я беседовал о тебе с нашими общими друзьями в доме доктора
Барнарда. Несмотря на свою молодость, ты уже сумел приобрести в родном
городе жестоких врагов, и потому тебе лучше оттуда уехать. В тот вечер,
когда мы с тобой познакомились, я обещал нашим друзьям взять тебя к себе на
корабль добровольцем первого класса. Когда настанет время, ты сдашь экзамен
и будешь произведен в корабельные гардемарины. Да, вот еще что. Твоя матушка
находится в Диле. Ты можешь сойти на берег, и она тебя экипирует. Вот тебе
письма. Как только я тебя узнал, я написал доктору Барнарду.
Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать
письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение
и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка,
как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице
"Голубой Якорь" и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что
мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой
шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил,
где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас
отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел
полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану,
что под моими черными волосами ее почти не было видно.
- Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! {Мой бедный мальчик! Как он
бледен! (франц.).} - Какой нежностью заблестели глаза матушки при виде меня!
Добрая женщина непременно хотела собственноручно причесать мне волосы, и,
заплетя их аккуратной косицей, она завязала их черною лентой, Затем мы
отправились в город к портному и заказали костюм, в каком даже сын лорда не