среду, когда я пришел домой из школы, она пригласила меня к чаю, и кого бы,
вы думали, я там встретил? Не кого иного, как маленькую Агнесу. Она залилась
ярким румянцем. Потом она подошла ко мне, подставила мне свою щечку для
поцелуя и расплакалась. Ах, как горько она плакала! Все трое, бывшие в
комнате, дружно всхлипывали. (Как ясно вижу я перед собой эту комнату,
выходившую в сад, старинные голубые чашечки с драконами и большой серебряный
чайник!) Да, там было трое, и все трое - пятидесятилетняя дама,
тринадцатилетний мальчик и маленькая девочка восьми лет от роду - горько
плакали. Угадайте, что было дальше? Пятидесятилетняя дама, разумеется,
вспомнила, что забыла очки, и отправилась за ними, наверх, и тогда малютка
открыла мне свое сердце и рассказала милому Денни, как она по нем
соскучилась и как жители Приората на него сердятся - до того сердятся, что
не велят никогда упоминать его имя.
- Так сказал шевалье и другие джентльмены тоже, а особенно мистер
Джозеф. Он стал ужасно злой после своего несчастья, и однажды, когда ты
приходил, он спрятался за дверью с большой плеткой и сказал, что впустит
тебя в прихожую, а потом всю душу из тебя вытрясет, но миссис Уэстон
заплакала, а мистер Джеймс сказал: "Не будь дураком, Джо". Но ты, наверное,
что-нибудь сделал мистеру Джозефу, милый Денни, - ведь когда он слышит твое
имя, он становится просто бешеный и бранится так, что слушать страшно.
Почему он так на тебя сердит?
- Значит, он и вправду подстерегал меня с плеткой? Тогда я знаю, что
мне надо делать. Я теперь и шагу не ступлю без пистолета. Я уже подстрелил
одного молодчика, и если кто-нибудь станет мне угрожать, я буду защищаться,
- воскликнул я.
Моя дорогая Агнеса сказала, что в Приорате все очень к ней добры; хоть
мистера Джозефа она терпеть не может, что к ней приставили хороших учителей
и собираются отправить ее в хорошую школу, которую содержит одна
католическая дама в Эренделе. И ах, как она мечтает, чтобы ее Денни принял
католичество, и она всегда, всегда за него молится! Впрочем, если уж на то
пошло, я тоже знаю одного человека, который никогда - ни утром, ни вечером -
не забывает в своих молитвах эту маленькую девочку. Святой отец приходит
давать ей уроки три или четыре раза в неделю, и она учит уроки наизусть,
прогуливаясь по зеленой дорожке в огороде ежедневно в одиннадцать часов
утра. Я отлично знал этот огород! Окружавшая его стена, одна из древних стен
монастыря, выходила на Норт-лейн, а в конце зеленой дорожки росла высокая
груша. Да, именно там она всегда и учила свои уроки.
Тут как раз в комнату вернулась миссис Барнард со своими очками. И
сейчас, когда я снимаю с носа очки и закрываю глаза, перед ними встает эта
памятная сцена моего детства, - осенний сад в лучах заходящего солнца, -
маленькая девочка с румяными, как персик, щечками и блестящими кудряшками и
милая, добрая старая дама, которая говорит: "А теперь, детки, пора и по
домам".
В этот вечер мне нужно было возвращаться в школу, но перед уходом я
сбегал на Норт-лейн поглядеть на древнюю стену и на росшую за нею грушу. Не
мешало бы попробовать залезть на эту стену, подумал я, и вообразите - сразу
же нашел в старой каменной кладке большую щель, вскарабкался наверх и сквозь
ветви дерева увидел внизу огород, а дальше, в глубине сада, дом. Значит, это
и есть та самая дорожка, на которой Агнеса учит уроки? Юный мистер Дени
Дюваль очень скоро затвердил этот урок наизусть.
Так-то оно так, но однажды во время рождественских каникул, когда на
дворе стоял жестокий мороз, а каменная стена до того обледенела, что,
карабкаясь на свой наблюдательный пункт, мистер Дени Дюваль поранил себе
руку и изорвал штаны, Агнеса не учила свои уроки, сидя под деревом, и,
разумеется, только осел мог вообразить, что она выйдет из дому в такой день.
Но кто это шагает взад-вперед по дорожке, побелевшей от инея? Не кто
иной, как сам Джозеф Уэстон со своей повязкой на глазу. К несчастью, у него
еще оставался один глаз, которым он меня и увидел, и в ту же секунду я
услышал взрыв чудовищной брани, и мимо моей головы со свистом пролетел
огромный камень - так близко, что чуть было не вышиб мне глаз, а заодно и
мозги.
Я мигом скатился со стены, - благо, она была достаточно скользкой, - и
еще два или три камня были пущены а mon adresse {По моему адресу (франц.).},
но, к счастью, ни один из них не попал в цель.
Об истории с камнями я рассказал дома одному только мосье де ла Мотту,
опасаясь, как бы матушка снова не принялась за старое и не отодрала меня за
уши, для чего я, по моему мнению, слишком уже вырос. Я и вправду стал
большим мальчиком. Когда мне исполнилось тринадцать лет, из шестидесяти
учеников школы Поукока едва ли набралось бы с полдюжины таких, которые могли
бы задать мне трепку, но даже и этим долговязым забиякам я не давал спуску,
рискуя, впрочем, быть битым, и изо всех сил старался оставить на носу или
под глазом у соперника какой-нибудь уродливый знак. Особенно запомнился мне
мальчишка по имени Том Пэррот, - он был на три года меня старше, и победить
его я мог с таким же успехом, как фрегат - семидесятичетырехпушечный
корабль, однако мы все равно подрались, но после нескольких схваток Том
сунул руку в карман и со странным выражением на лице, которое придавал ему
наставленный мною синяк под глазом, заявил:
- Знаешь, Денни, я, конечно, могу показать тебе, почем фунт лиха,
впрочем, ты это и сам знаешь, да что-то мне сегодня лень драться. - А когда
один из его подручных захихикал, Том влепил ему такую затрещину, что, смею
вас уверить, у него надолго пропала охота смеяться. Кстати, благородное
искусство кулачного боя, которое я изучил в школе, потом весьма пригодилось
мне на море, в кубриках множества кораблей королевского военного флота.
Что до шлепков и подзатыльников дома, то, сдается мне, мосье де ла Мотт
беседовал с матушкой и убедил ее, что подобное обращение для большого
мальчика уже не годится. И в самом деле, когда мне стукнуло четырнадцать, я
догнал ростом деда, и если б мне довелось померяться с ним силой, я бы
наверняка за каких-нибудь пять минут с легкостью положил его на обе лопатки.
Но, быть может, я говорю о нем с неподобающей фамильярностью? Я не намерен
притворяться, будто любил его, а уважения к нему я и вовсе никогда не питал.
Кое-какие его проделки заставили меня от него отвернуться, а его громкие
разглагольствования только усиливали мое недоверие. Monsieur mon fils, если
вы когда-нибудь женитесь и у вас родится сын, надеюсь, что дедом у этого
мальчугана будет честный человек, а когда я усну вечным сном, вы сможете
сказать: "Я его любил".
Итак, ла Мотт добился "отмены пыток" в нашем доме, за что я был ему
весьма признателен. Странные чувства испытывал я к этому человеку. Когда ему
хотелось, он был истинным джентльменом, отличался щедростью, остроумием
(правда, несколько сухим и жестким) и нежно любил Агнесу. Eh bien! {Так вот!
(франц.).} Когда я смотрел на его красивое смуглое лицо, мороз подирал меня
по коже, хотя в то время я еще не знал, что отец Агнесы погиб от его роковой
руки.
Когда я сообщил ему о каменном залпе мистера Джо Уэстона, он мрачно
нахмурился. Я тогда же рассказал ему о том, что особенно меня поразило, а
именно, что, увидев меня на стене, Уэстон кричал и бранился теми же самыми
словами, что и человек с черным крепом на лице, в которого я стрелял из
кареты.
- Bah, betise! {А, глупости! (франц.).} - воскликнул ла Мотт. - Что ты
делал на стене? В твои лета груши уже не воруют. Должен сознаться, что я
покраснел.
- Я услышал знакомый голос... Если уж говорить всю правду, я услышал,
что в саду поет Агнеса и... и я залез на стену на нее посмотреть.
- Как! Ты... ты, сын жалкого цирюльника, карабкаешься на стену, чтоб
поговорить с мадемуазель Агнесой де Саверн, принадлежащей к одной из
знатнейших лотарингских фамилий? - с дьявольской усмешкой вскричал шевалье.
Parbleu! {Черт побери! (франц.)} Мосье Уэстон хорошо сделал!
- Сэр! - чувствуя, как во мне закипает гнев, возразил я. - Хоть я и
цирюльник, но предки мои были почтенными протестантскими священнослужителями
в Эльзасе; - я и, уж во всяком случае, мы ничуть не хуже разбойников с
большой дороги! Цирюльник! Как бы не так! Я готов присягнуть, что человек,
который меня проклинал, и человек, которого я подстрелил на дороге, - одно и
то же лицо, и я пойду к доктору Барнарду и повторю это под присягой!
Лицо шевалье исказилось от ярости.
- Tu me menaces, je crois, petit manant! {Ты, кажется, мне угрожаешь,
деревенщина ты этакий (франц.).} - прохрипел он сквозь зубы. - Это уж
слишком. Вот что, Дени Дюваль! Держи язык за зубами, а не то попадешь в
беду. Ты наживешь себе врагов - самых непримиримых, самых страшных, слышишь?
Я поселил мадемуазель Агнесу де Саверн у этой достойнейшей женщины, миссис
Уэстон потому что в Приорате она сможет вращаться в обществе, которое
приличествует ее благородному происхождению более, нежели то, которое она
найдет под вывеской твоего деда, parbleu! Ага! Ты посмел забраться на стену,
чтоб! посмотреть на мадемуазель де Саверн? Gare aux капканов mon garcon!
{Берегись... мой мальчик! (франц.).} Vive Dieu {Видит бог (франц.).}, если я
увижу тебя на этой стене, я выстрелю в тебя, moi le premier! {Я первый!
(франц.)} Ты домогаешься мадемуазель Агнесы. Ха-ха-ха! - Тут он осклабился -
точь-в-точь как господин с раздвоенным копытом, о котором толковал доктор
Барнард.
Я понял, что с этих пор между мною и ла Моттом объявлена война. В те
дни я внезапно возмужал и уже не походил на того покладистого болтливого
мальчугана, каким был еще год назад. Я объявил деду, что не потерплю больше
его наказаний, а когда матушка однажды собралась было меня ударить, я
схватил ее за руку и сжал так больно, что она даже испугалась. С того дня
она никогда больше не поднимала на меня руку. Мне даже кажется, что она
ничуть на меня не рассердилась, а наоборот, стала всячески меня баловать. Не
было такой вещи, которая была бы для меня слишком хороша. Я знаю, откуда
брали шелк на мой великолепный новый жилет и батист на сорочки, но сильно
сомневаюсь, платили ли за них пошлину. Не скрою, что, отправляясь в церковь,
я с независимым видом шагал по улице, заломив набекрень шляпу. Когда Том
Биллие, сын пекаря, стал насмехаться над моим шикарным костюмом, я сказал
ему:
- Если тебе так уж хочется, Том, я в понедельник скину на полчаса
камзол и жилет и задам тебе хорошую трепку, но сегодня будем жить в мире и
пойдем в церковь.
Что до церкви, то тут я хвастаться не намерен. Сей возвышенный предмет
человеку надлежит рассматривать наедине со своею совестью. Я знавал мужей,
нерадивых в вере, но чистых и справедливых в жизни, подобно тому как мне
встречались весьма многоречивые христиане, в делах своих, однако,
безнравственные и жестокосердые. Дома у нас был старичок - помоги ему бог! -
именно подобного сорта, и когда я поближе познакомился с его делами, его
утренние и вечерние проповеди стали доводить меня до такого неистовства, что
достойно удивления, как я не сделался безбожником и злодеем. Я знавал многих
молодых людей, которые отпали от веры и безнадежно погрязли в грехе, потому
что ярмо благочиния слишком сильно на них давило, и еще потому, что на их
пути встретился проповедник, сам распущенный и ничтожный, но без конца
упражнявшийся в пустословии. Вот почему я исполнен благодарности за то, что
у меня был наставник более достойный, нежели мой дед со своим ремнем и
палкой, а также за то, что правильный (уповаю и верю) образ мыслей внушил
мне человек столь же мудрый, сколь благожелательный и чистый. Это был мой
добрый друг доктор Барнард, и я до сего дня вспоминаю беседы, которые вел с
ним, и совершенно уверен, что они оказали влияние на мою будущую жизнь. Будь
я человеком совершенно отчаянным и безрассудным, как большая часть наших
знакомых и соседей, он забыл бы обо мне и думать и, вместо того чтобы носить
королевские эполеты (которые, надеюсь, я не опозорил), я, быть может, драил
бы лодку контрабандиста или, вооружившись пистолетами и саблей, глубокой
ночью сопровождал обозы, груженные бочонками с вином, чем, по его же
собственным словам, занимался несчастный де ла Мотт. Моя добрая матушка,
хоть и забросила контрабанду, никогда не видела в ней ничего дурного, а
напротив, смотрела на это дело как на игру, в которой вы ставите ставку и
либо выигрываете, либо проигрываете. Сама она бросила играть не потому, что
это было дурно, а потому, что это уже перестало быть выгодным, и мистер
Дени, ее сын, был причиной того, что она отказалась от этого старинного
ремесла.
Я с благодарностью признаю, что мне самому более серьезный взгляд на
эти вещи внушили не только проповеди доктора (два-три поучения на тему
"кесарю - кесарево" он таки произнес - к великой ярости множества своих
прихожан), но и его многочисленные со мною беседы, когда он доказывал мне,
что нельзя нарушать законы своей страны, которым я, как всякий
добропорядочный гражданин, обязан беспрекословно повиноваться. Он звал (хотя
никогда мне об этом не говорил, и его молчание по этому поводу было,
разумеется, в высшей степени гуманно), что мой бедный отец умер от ран,
полученных в стычке с таможенниками, но он также доказал мне, что подобная
жизнь безнравственна, беззаконна, двойственна и греховна; что она непременно
заставит человека связаться с компанией отъявленных головорезов и приведет
его к открытому неповиновению законной власти кесаря, а быть может, даже и к
убийству.
- Матушке твоей я приводил другие аргументы, Денни, - мягко сказал он.
- Мы с адмиралом хотим сделать из тебя джентльмена. Твой старый дед
достаточно богат чтобы помочь нам, если он того пожелает. Я не став слишком
дотошно расспрашивать, откуда взялись все эти деньги {* Увы! Куда часть из
них девалась, это мне сейчас придется рассказать, - Д. Д.}, но совершенно
очевидно, что мы не можем сделать джентльмена из юного контрабандиста,
которого любой день могут сослать на каторгу или, в случае вооруженного
сопротивления... - Тут мой добрый доктор приложил руку к уху, намекая на
весьма распространенное в дни моей молодости наказание за пиратство. - Мой -
милый Денни не хочет скакать верхом с черным крепом на лице и палить из
пистолетов в таможенных чиновников. Нет! Молю бога, чтобы ты всегда мог
открыто и честно смотреть на мир. Ты воздашь кесарю кесарево, и... ну, а
дальше, ты и сам знаешь, сын мой.
Кстати, я заметил, что когда этот человек касался известного предмета,
его невольно охватывал благоговейный трепет, и он тотчас умолкал при одной
лишь мысли об этой священной теме. Мой несчастный дед (а также и некоторые
другие проповедники, коих мне доводилось слушать) - тот совсем другое дело.
Он, бывало, читая свои проповеди, поминал имя божие всуе не хуже всякого
другого, и... но кто я такой, чтобы его судить? И к тому же, мой бедный
старый дедушка, разве есть хоть малейшая надобность в том, чтобы спустя
такое великое множество лет вытаскивать trabem in oculo tuo {Бревно из глаза
твоего (лат.).}... И все же в тот вечер, когда я возвращался с чая у моего
дорогого доктора, я дал себе клятву, что отныне буду стремиться к честной
жизни, говорить одну только правду и не запятнаю руки своей тайными
преступлениями. Не успел я произнести эти слова, как увидел, что в окне моей
дорогой девочки мерцает огонек, а в небе горят звезды, и тут я почувствовал
себя... впрочем, кто мог бы почувствовать себя более отважным и счастливым?
Идти в школу по Вест-стрит, разумеется, значило сделать detour {Крюк
(франц.).}. Я мог бы выбрать дорогу попрямее, но ТОГДА мне не удалось бы
посмотреть на некое окошко - маленькое мерцающее окошко под самым коньком
крыши Приората, где свет обыкновенно гасили ровно в девять часов. Некоторое
время тому назад, когда мы сопровождали короля Франции в Кале (экспедицией
командовал его королевское высочество герцог Кларенс), я нанял в Дувре
карету только для того, чтобы взглянуть на это старинное окошко в Приорате
Уинчелси. Я снова пережил отчаяние, трагедию и слезы давно минувших дней.
Спустя сорок лет я вздыхал так же чувствительно, как если бы вновь был
охвачен infandi dolores {Невыразимым горем (лат.).} и вновь превратился в
ученика, который уныло плетется в школу, бросая прощальный взгляд на свою
единственную радость. Мальчишкой я, бывало, старался пройти мимо этого окна
в девять часов, и я до сих пор помню молитву, которая произносилась за
здравие обитательницы той светелки. Она знала, когда у меня нет уроков и в
котором часу я хожу из школы в школу. Смею полагать, что если моя дорогая
малютка вывешивала в этом окне известные знаки (например, платок,
означающий, что все хорошо, или особенным способом подвязанную занавеску),
то это едва ли можно было счесть за непростительную хитрость. Мы сошлись на
том что она - пленница во вражеском стане, и у нас не было иных средств
сообщения, кроме этих невинных уловок равно законных и на войне и в любви.
Мосье де ла Мотт продолжал жить в нашем доме, частенько отлучаясь по делам,
но, как я уже сказал, после вышеописанной перебранки мы с ним почти не
разговаривали и никогда больше не водили дружбы.
Шевалье предостерег меня относительно еще одного врага, и события самым
удивительным образом подтвердили его предостережение. Одним воскресным
вечером, когда я шел в школу, на меня снова обрушился град камней, и на сей
раз щегольской шляпе, которую подарила мне матушка, так сильно досталось,
что она совсем потеряла свою изысканную форму. Я рассказал доктору Барнарду
об этой вторичной атаке, и добрый доктор был немало озадачен. Он начал
думать, что не так уж ошибался, когда усмотрел бревно в глазу Джозефа
Уэстона. Однако мы решили умолчать об этом происшествии, и в следующее
воскресенье, когда я обычным своим путем возвращался в школу, навстречу мне
попался не кто иной, как доктор, а с ним мистер Уэстон! За городскими
воротами простиралось поле, обнесенное низкой стеною, и, проходя этим полем
за четверть часа до того времени, когда я обыкновенно шел этой дорогой,
доктор Барнард повстречал Джозефа Уэстона, который прогуливался за каменной
оградой!
- Добрый вечер, Денни. В тебя больше не кидали камнями, дитя мое? -
спросил доктор, поравнявшись со мною. Его угрюмый спутник не проронил ни
слова.
Я ответил, что ничего не боюсь. У меня хороший пистолет, и на этот раз
он заряжен пулей.
- Он подстрелил разбойника в тот самый день, когда вы поранили себя
своим ружьем, - сказал доктор мистеру Уэстону.
- Вот как? - прорычал тот.
- И ваше ружье было заряжено дробью того же калибра, какой Денни задал
перцу тому злодею. Интересно, попал ли в рану злодея хоть кусочек черного
крепа, - продолжал доктор.
- На что вы намекаете, сэр? - осведомился мистер Уэстон, сопроводив
свой вопрос страшными проклятьями.
- Точно такими же словами бранился молодчик, в которого стрелял Денни,
когда мы с вашим братом ехали в Лондон. Мне очень неприятно слышать, что вы
изъясняетесь на языке подобных мерзавцев, мистер Уэстон.
- Если вы осмеливаетесь подозревать меня в поступках, недостойных
джентльмена, я вынужден буду прибегнуть к защите закона, господин пастор! -
проревел Уэстон.
- Denis, mon garcon, tire ton pistolet de suite, et vise moi bien cet
homme la {Дени, дитя мое, сейчас же достань свой пистолет и возьми на мушку
этого человека (франц.).}, - говорит доктор и, схватив Уэстона за плечо,
засовывает руку ему в карман и вытаскивает оттуда второй пистолет! Он потом
сказал мне, что, когда шел рядом с Уэстоном, заметил, что у него из кармана
торчит медная рукоятка.
- Как! - вскричал Уэстон. - Значит, этот жалкий ублюдок будет
разгуливать с пистолетом и хвастаться, что хочет меня убить, а мне нельзя
даже защищаться? Я из-за него шагу не могу ступить спокойно!
- Сдается мне, что вы взяли себе в привычку путешествовать с
пистолетами, мистер Уэстон, и что вам известно, когда люди проезжают с
деньгами в собственных каретах.
- Ах ты, мерзавец... ты, ты, мальчишка! Я призываю тебя в свидетели. Ты
слышал, что сказал этот человек. Он оскорбил меня, возвел на меня клевету, и
не будь я Джо Уэстоном, если я не подам на него в суд!
- Отлично, мистер Джозеф Уэстон, - в бешенстве отвечал ему доктор. - Я
попрошу хирурга мистера Блейдса принести дробинки, которые он извлек из
вашего глаза, и кусочки черного крепа, снятые с вашей физиономии, и мы
отправимся в суд, как только вам будет угодно!
Я снова с тяжелой болью в сердце подумал о том, что Агнеса живет в доме
этого человека и что эта ссора еще больше отдалит ее от меня, - ведь теперь
ей не позволят ходить в гости к доктору, в этот славный нейтральный дом, где
я надеялся хоть изредка с нею встречаться.
Подать в суд Уэстон, разумеется, только грозился. На суде непременно
всплыли бы некоторые щекотливые обстоятельства, коим ему трудно было бы
найти объяснение и хотя он утверждал, что несчастье случилось с ним накануне
нашей встречи с beau masque {Прекрасной маской (франц.).} на Дартфордской
пустоши, у нас была маленькая свидетельница, готовая подтвердить, что мистер
Джо Уэстон выехал из Приората на рассвете того дня, когда мы отправились в
Лондон, что на следующее утро, воротившись с завязанным глазом, он послал за
нашим городским хирургом мистером Блейдсом. Моя маленькая свидетельница не
спала, и, выглянув из своего окошка, увидела, как Уэстон вскочил в седло
возле фонаря, висящего у дверей конюшни, и услыхала, как, выезжая из ворот,
он бранил конюха. Брань беспрепятственно сыпалась с языка этого джентльмена,
и его пример лишний раз подтверждает, что дурные слова всегда сопровождают
дурные поступки.
Уэстоны, равно как и наш постоялец шевалье, часто отлучались из дому. В
такие дни моей дорогой малютке позволяли нас навестить, или же она
потихоньку выскальзывала из садовой калитки и бежала к няне Дюваль, - она
всегда называла так мою матушку. Я сначала не понимал, что Уэстоны запрещают
Атнесе ходить к нам в гости, и не знал, что в этом доме меня так страшно
ненавидят.
Желая сохранить мир и покой в доме, а также остаться честным человеком,
я был очень рад, что матушка не противилась моему решению оставить
контрабанду, которой все еще занималось наше семейство. Всякому, кто
осмеливался перечить матушке в ее собственном доме, смею вас уверить,
приходилось весьма несладко, но при всем том она понимала, что, если она
хочет сделать своего сына джентльменом, ей не следует отдавать его в ученье
контрабандисту. Поэтому когда шевалье, к которому матушка обратилась за
советом, пожал плечами и заявил что умывает руки, она сказала:
- Eh bien, М. de la Motte {Что ж, господин де ла Мотт (франц.).}. Мы уж
как-нибудь обойдемся без вас и без вашего покровительства. Сдается мне, что
оно не всегда шло людям на пользу.
- Да, - со вздохом отвечал шевалье, бросив на нее мрачный взгляд, -
быть может, моя дружба приносит людям вред, но вражда моя еще страшнее,
entendez-vous? {Слышите? (франц.)}
- Ладно, ладно, Денисоль и сам не робкого десятка, - отвечала упрямая
старуха. - Что вы мне тут толкуете про вражду к невинному ребенку, господин
шевалье?
Я уже рассказывал, как в день похорон графини де Саверн мосье де ла
Мотт посылал меня за своей макрелью. Среди этих людей был отец одного из
моих приятелей, моряк по имени Хукем. С ним случилось несчастье, - он
надорвался и некоторое время не мог работать. Будучи человеком
непредусмотрительным, Хукем задолжал арендную плату моему деду, который, как
я имею основания опасаться, был далеко не самым человеколюбивым кредитором
на свете. Когда я возвращался домой из Лондона, мой добрый покровитель сэр
Питер Дени дал мне две гинеи, а миледи его супруга - еще одну. Если б я
получил эти деньги в начале своего достославного визита в Лондон, я бы их,
разумеется, истратил, но в нашем маленьком Уинчелси не было никаких
соблазнов, если не считать охотничьего ружья в лавке ростовщика, о котором я
давно уже мечтал. Однако мосье Трибуле просил за ружье четыре гинеи, у меня
же было всего только три, а залезать в долги я не хотел. Ростовщик готов был
продать ружье в кредит и несколько раз предлагал мне эту сделку, но я
мужественно отказывался, хотя частенько слонялся возле его лавки, то и дело
заходя полюбоваться великолепной вещью. Ружье было превосходной работы и
приходилось мне как раз по плечу.
- Почему бы вам не взять это ружье, мистер Дюваль? Четвертую гинею вы
сможете уплатить, когда вам будет угодно, - сказал мне однажды мосье
Трибуле. - Многие господа к нему приценивались, но мне, право, было бы жаль,
если б такая отличная штука уплыла из нашего города.
Когда я - наверняка уже в десятый раз - беседовал с Трибуле, в лавку
явилась какая-то женщина, принесла телескоп, заложила его за пятнадцать
шиллингов и ушла.
- Как, разве вы не знаете, кто это такая? - спросил Трибуле (он был
отчаянным сплетником). - Это жена Джона Хукема. После беды, которая
стряслась с Джоном, им приходится очень туго. У меня тут хранится еще
кое-что из их добра и, entre nous {Между нами (франц.).}, у Джона очень
строгий хозяин, а срок аренды уже на носу.
Я отлично знал, что у Джона строгий хозяин, ибо это был не кто иной,
как мой собственный дед. "Если я отнеси Хукему три золотых, он, быть может,
наскребет остаток аренды", - подумал я. Он так и сделал, и три моих гинеи
перешли из моего кармана в дедушкин, а охотничье ружье о котором я так
мечтал, купил, наверное, кто-нибудь другой.
- Это вы дали мне деньги, мистер Дени? - прохрипел бедняга Хукем.
вы думали, я там встретил? Не кого иного, как маленькую Агнесу. Она залилась
ярким румянцем. Потом она подошла ко мне, подставила мне свою щечку для
поцелуя и расплакалась. Ах, как горько она плакала! Все трое, бывшие в
комнате, дружно всхлипывали. (Как ясно вижу я перед собой эту комнату,
выходившую в сад, старинные голубые чашечки с драконами и большой серебряный
чайник!) Да, там было трое, и все трое - пятидесятилетняя дама,
тринадцатилетний мальчик и маленькая девочка восьми лет от роду - горько
плакали. Угадайте, что было дальше? Пятидесятилетняя дама, разумеется,
вспомнила, что забыла очки, и отправилась за ними, наверх, и тогда малютка
открыла мне свое сердце и рассказала милому Денни, как она по нем
соскучилась и как жители Приората на него сердятся - до того сердятся, что
не велят никогда упоминать его имя.
- Так сказал шевалье и другие джентльмены тоже, а особенно мистер
Джозеф. Он стал ужасно злой после своего несчастья, и однажды, когда ты
приходил, он спрятался за дверью с большой плеткой и сказал, что впустит
тебя в прихожую, а потом всю душу из тебя вытрясет, но миссис Уэстон
заплакала, а мистер Джеймс сказал: "Не будь дураком, Джо". Но ты, наверное,
что-нибудь сделал мистеру Джозефу, милый Денни, - ведь когда он слышит твое
имя, он становится просто бешеный и бранится так, что слушать страшно.
Почему он так на тебя сердит?
- Значит, он и вправду подстерегал меня с плеткой? Тогда я знаю, что
мне надо делать. Я теперь и шагу не ступлю без пистолета. Я уже подстрелил
одного молодчика, и если кто-нибудь станет мне угрожать, я буду защищаться,
- воскликнул я.
Моя дорогая Агнеса сказала, что в Приорате все очень к ней добры; хоть
мистера Джозефа она терпеть не может, что к ней приставили хороших учителей
и собираются отправить ее в хорошую школу, которую содержит одна
католическая дама в Эренделе. И ах, как она мечтает, чтобы ее Денни принял
католичество, и она всегда, всегда за него молится! Впрочем, если уж на то
пошло, я тоже знаю одного человека, который никогда - ни утром, ни вечером -
не забывает в своих молитвах эту маленькую девочку. Святой отец приходит
давать ей уроки три или четыре раза в неделю, и она учит уроки наизусть,
прогуливаясь по зеленой дорожке в огороде ежедневно в одиннадцать часов
утра. Я отлично знал этот огород! Окружавшая его стена, одна из древних стен
монастыря, выходила на Норт-лейн, а в конце зеленой дорожки росла высокая
груша. Да, именно там она всегда и учила свои уроки.
Тут как раз в комнату вернулась миссис Барнард со своими очками. И
сейчас, когда я снимаю с носа очки и закрываю глаза, перед ними встает эта
памятная сцена моего детства, - осенний сад в лучах заходящего солнца, -
маленькая девочка с румяными, как персик, щечками и блестящими кудряшками и
милая, добрая старая дама, которая говорит: "А теперь, детки, пора и по
домам".
В этот вечер мне нужно было возвращаться в школу, но перед уходом я
сбегал на Норт-лейн поглядеть на древнюю стену и на росшую за нею грушу. Не
мешало бы попробовать залезть на эту стену, подумал я, и вообразите - сразу
же нашел в старой каменной кладке большую щель, вскарабкался наверх и сквозь
ветви дерева увидел внизу огород, а дальше, в глубине сада, дом. Значит, это
и есть та самая дорожка, на которой Агнеса учит уроки? Юный мистер Дени
Дюваль очень скоро затвердил этот урок наизусть.
Так-то оно так, но однажды во время рождественских каникул, когда на
дворе стоял жестокий мороз, а каменная стена до того обледенела, что,
карабкаясь на свой наблюдательный пункт, мистер Дени Дюваль поранил себе
руку и изорвал штаны, Агнеса не учила свои уроки, сидя под деревом, и,
разумеется, только осел мог вообразить, что она выйдет из дому в такой день.
Но кто это шагает взад-вперед по дорожке, побелевшей от инея? Не кто
иной, как сам Джозеф Уэстон со своей повязкой на глазу. К несчастью, у него
еще оставался один глаз, которым он меня и увидел, и в ту же секунду я
услышал взрыв чудовищной брани, и мимо моей головы со свистом пролетел
огромный камень - так близко, что чуть было не вышиб мне глаз, а заодно и
мозги.
Я мигом скатился со стены, - благо, она была достаточно скользкой, - и
еще два или три камня были пущены а mon adresse {По моему адресу (франц.).},
но, к счастью, ни один из них не попал в цель.
Об истории с камнями я рассказал дома одному только мосье де ла Мотту,
опасаясь, как бы матушка снова не принялась за старое и не отодрала меня за
уши, для чего я, по моему мнению, слишком уже вырос. Я и вправду стал
большим мальчиком. Когда мне исполнилось тринадцать лет, из шестидесяти
учеников школы Поукока едва ли набралось бы с полдюжины таких, которые могли
бы задать мне трепку, но даже и этим долговязым забиякам я не давал спуску,
рискуя, впрочем, быть битым, и изо всех сил старался оставить на носу или
под глазом у соперника какой-нибудь уродливый знак. Особенно запомнился мне
мальчишка по имени Том Пэррот, - он был на три года меня старше, и победить
его я мог с таким же успехом, как фрегат - семидесятичетырехпушечный
корабль, однако мы все равно подрались, но после нескольких схваток Том
сунул руку в карман и со странным выражением на лице, которое придавал ему
наставленный мною синяк под глазом, заявил:
- Знаешь, Денни, я, конечно, могу показать тебе, почем фунт лиха,
впрочем, ты это и сам знаешь, да что-то мне сегодня лень драться. - А когда
один из его подручных захихикал, Том влепил ему такую затрещину, что, смею
вас уверить, у него надолго пропала охота смеяться. Кстати, благородное
искусство кулачного боя, которое я изучил в школе, потом весьма пригодилось
мне на море, в кубриках множества кораблей королевского военного флота.
Что до шлепков и подзатыльников дома, то, сдается мне, мосье де ла Мотт
беседовал с матушкой и убедил ее, что подобное обращение для большого
мальчика уже не годится. И в самом деле, когда мне стукнуло четырнадцать, я
догнал ростом деда, и если б мне довелось померяться с ним силой, я бы
наверняка за каких-нибудь пять минут с легкостью положил его на обе лопатки.
Но, быть может, я говорю о нем с неподобающей фамильярностью? Я не намерен
притворяться, будто любил его, а уважения к нему я и вовсе никогда не питал.
Кое-какие его проделки заставили меня от него отвернуться, а его громкие
разглагольствования только усиливали мое недоверие. Monsieur mon fils, если
вы когда-нибудь женитесь и у вас родится сын, надеюсь, что дедом у этого
мальчугана будет честный человек, а когда я усну вечным сном, вы сможете
сказать: "Я его любил".
Итак, ла Мотт добился "отмены пыток" в нашем доме, за что я был ему
весьма признателен. Странные чувства испытывал я к этому человеку. Когда ему
хотелось, он был истинным джентльменом, отличался щедростью, остроумием
(правда, несколько сухим и жестким) и нежно любил Агнесу. Eh bien! {Так вот!
(франц.).} Когда я смотрел на его красивое смуглое лицо, мороз подирал меня
по коже, хотя в то время я еще не знал, что отец Агнесы погиб от его роковой
руки.
Когда я сообщил ему о каменном залпе мистера Джо Уэстона, он мрачно
нахмурился. Я тогда же рассказал ему о том, что особенно меня поразило, а
именно, что, увидев меня на стене, Уэстон кричал и бранился теми же самыми
словами, что и человек с черным крепом на лице, в которого я стрелял из
кареты.
- Bah, betise! {А, глупости! (франц.).} - воскликнул ла Мотт. - Что ты
делал на стене? В твои лета груши уже не воруют. Должен сознаться, что я
покраснел.
- Я услышал знакомый голос... Если уж говорить всю правду, я услышал,
что в саду поет Агнеса и... и я залез на стену на нее посмотреть.
- Как! Ты... ты, сын жалкого цирюльника, карабкаешься на стену, чтоб
поговорить с мадемуазель Агнесой де Саверн, принадлежащей к одной из
знатнейших лотарингских фамилий? - с дьявольской усмешкой вскричал шевалье.
Parbleu! {Черт побери! (франц.)} Мосье Уэстон хорошо сделал!
- Сэр! - чувствуя, как во мне закипает гнев, возразил я. - Хоть я и
цирюльник, но предки мои были почтенными протестантскими священнослужителями
в Эльзасе; - я и, уж во всяком случае, мы ничуть не хуже разбойников с
большой дороги! Цирюльник! Как бы не так! Я готов присягнуть, что человек,
который меня проклинал, и человек, которого я подстрелил на дороге, - одно и
то же лицо, и я пойду к доктору Барнарду и повторю это под присягой!
Лицо шевалье исказилось от ярости.
- Tu me menaces, je crois, petit manant! {Ты, кажется, мне угрожаешь,
деревенщина ты этакий (франц.).} - прохрипел он сквозь зубы. - Это уж
слишком. Вот что, Дени Дюваль! Держи язык за зубами, а не то попадешь в
беду. Ты наживешь себе врагов - самых непримиримых, самых страшных, слышишь?
Я поселил мадемуазель Агнесу де Саверн у этой достойнейшей женщины, миссис
Уэстон потому что в Приорате она сможет вращаться в обществе, которое
приличествует ее благородному происхождению более, нежели то, которое она
найдет под вывеской твоего деда, parbleu! Ага! Ты посмел забраться на стену,
чтоб! посмотреть на мадемуазель де Саверн? Gare aux капканов mon garcon!
{Берегись... мой мальчик! (франц.).} Vive Dieu {Видит бог (франц.).}, если я
увижу тебя на этой стене, я выстрелю в тебя, moi le premier! {Я первый!
(франц.)} Ты домогаешься мадемуазель Агнесы. Ха-ха-ха! - Тут он осклабился -
точь-в-точь как господин с раздвоенным копытом, о котором толковал доктор
Барнард.
Я понял, что с этих пор между мною и ла Моттом объявлена война. В те
дни я внезапно возмужал и уже не походил на того покладистого болтливого
мальчугана, каким был еще год назад. Я объявил деду, что не потерплю больше
его наказаний, а когда матушка однажды собралась было меня ударить, я
схватил ее за руку и сжал так больно, что она даже испугалась. С того дня
она никогда больше не поднимала на меня руку. Мне даже кажется, что она
ничуть на меня не рассердилась, а наоборот, стала всячески меня баловать. Не
было такой вещи, которая была бы для меня слишком хороша. Я знаю, откуда
брали шелк на мой великолепный новый жилет и батист на сорочки, но сильно
сомневаюсь, платили ли за них пошлину. Не скрою, что, отправляясь в церковь,
я с независимым видом шагал по улице, заломив набекрень шляпу. Когда Том
Биллие, сын пекаря, стал насмехаться над моим шикарным костюмом, я сказал
ему:
- Если тебе так уж хочется, Том, я в понедельник скину на полчаса
камзол и жилет и задам тебе хорошую трепку, но сегодня будем жить в мире и
пойдем в церковь.
Что до церкви, то тут я хвастаться не намерен. Сей возвышенный предмет
человеку надлежит рассматривать наедине со своею совестью. Я знавал мужей,
нерадивых в вере, но чистых и справедливых в жизни, подобно тому как мне
встречались весьма многоречивые христиане, в делах своих, однако,
безнравственные и жестокосердые. Дома у нас был старичок - помоги ему бог! -
именно подобного сорта, и когда я поближе познакомился с его делами, его
утренние и вечерние проповеди стали доводить меня до такого неистовства, что
достойно удивления, как я не сделался безбожником и злодеем. Я знавал многих
молодых людей, которые отпали от веры и безнадежно погрязли в грехе, потому
что ярмо благочиния слишком сильно на них давило, и еще потому, что на их
пути встретился проповедник, сам распущенный и ничтожный, но без конца
упражнявшийся в пустословии. Вот почему я исполнен благодарности за то, что
у меня был наставник более достойный, нежели мой дед со своим ремнем и
палкой, а также за то, что правильный (уповаю и верю) образ мыслей внушил
мне человек столь же мудрый, сколь благожелательный и чистый. Это был мой
добрый друг доктор Барнард, и я до сего дня вспоминаю беседы, которые вел с
ним, и совершенно уверен, что они оказали влияние на мою будущую жизнь. Будь
я человеком совершенно отчаянным и безрассудным, как большая часть наших
знакомых и соседей, он забыл бы обо мне и думать и, вместо того чтобы носить
королевские эполеты (которые, надеюсь, я не опозорил), я, быть может, драил
бы лодку контрабандиста или, вооружившись пистолетами и саблей, глубокой
ночью сопровождал обозы, груженные бочонками с вином, чем, по его же
собственным словам, занимался несчастный де ла Мотт. Моя добрая матушка,
хоть и забросила контрабанду, никогда не видела в ней ничего дурного, а
напротив, смотрела на это дело как на игру, в которой вы ставите ставку и
либо выигрываете, либо проигрываете. Сама она бросила играть не потому, что
это было дурно, а потому, что это уже перестало быть выгодным, и мистер
Дени, ее сын, был причиной того, что она отказалась от этого старинного
ремесла.
Я с благодарностью признаю, что мне самому более серьезный взгляд на
эти вещи внушили не только проповеди доктора (два-три поучения на тему
"кесарю - кесарево" он таки произнес - к великой ярости множества своих
прихожан), но и его многочисленные со мною беседы, когда он доказывал мне,
что нельзя нарушать законы своей страны, которым я, как всякий
добропорядочный гражданин, обязан беспрекословно повиноваться. Он звал (хотя
никогда мне об этом не говорил, и его молчание по этому поводу было,
разумеется, в высшей степени гуманно), что мой бедный отец умер от ран,
полученных в стычке с таможенниками, но он также доказал мне, что подобная
жизнь безнравственна, беззаконна, двойственна и греховна; что она непременно
заставит человека связаться с компанией отъявленных головорезов и приведет
его к открытому неповиновению законной власти кесаря, а быть может, даже и к
убийству.
- Матушке твоей я приводил другие аргументы, Денни, - мягко сказал он.
- Мы с адмиралом хотим сделать из тебя джентльмена. Твой старый дед
достаточно богат чтобы помочь нам, если он того пожелает. Я не став слишком
дотошно расспрашивать, откуда взялись все эти деньги {* Увы! Куда часть из
них девалась, это мне сейчас придется рассказать, - Д. Д.}, но совершенно
очевидно, что мы не можем сделать джентльмена из юного контрабандиста,
которого любой день могут сослать на каторгу или, в случае вооруженного
сопротивления... - Тут мой добрый доктор приложил руку к уху, намекая на
весьма распространенное в дни моей молодости наказание за пиратство. - Мой -
милый Денни не хочет скакать верхом с черным крепом на лице и палить из
пистолетов в таможенных чиновников. Нет! Молю бога, чтобы ты всегда мог
открыто и честно смотреть на мир. Ты воздашь кесарю кесарево, и... ну, а
дальше, ты и сам знаешь, сын мой.
Кстати, я заметил, что когда этот человек касался известного предмета,
его невольно охватывал благоговейный трепет, и он тотчас умолкал при одной
лишь мысли об этой священной теме. Мой несчастный дед (а также и некоторые
другие проповедники, коих мне доводилось слушать) - тот совсем другое дело.
Он, бывало, читая свои проповеди, поминал имя божие всуе не хуже всякого
другого, и... но кто я такой, чтобы его судить? И к тому же, мой бедный
старый дедушка, разве есть хоть малейшая надобность в том, чтобы спустя
такое великое множество лет вытаскивать trabem in oculo tuo {Бревно из глаза
твоего (лат.).}... И все же в тот вечер, когда я возвращался с чая у моего
дорогого доктора, я дал себе клятву, что отныне буду стремиться к честной
жизни, говорить одну только правду и не запятнаю руки своей тайными
преступлениями. Не успел я произнести эти слова, как увидел, что в окне моей
дорогой девочки мерцает огонек, а в небе горят звезды, и тут я почувствовал
себя... впрочем, кто мог бы почувствовать себя более отважным и счастливым?
Идти в школу по Вест-стрит, разумеется, значило сделать detour {Крюк
(франц.).}. Я мог бы выбрать дорогу попрямее, но ТОГДА мне не удалось бы
посмотреть на некое окошко - маленькое мерцающее окошко под самым коньком
крыши Приората, где свет обыкновенно гасили ровно в девять часов. Некоторое
время тому назад, когда мы сопровождали короля Франции в Кале (экспедицией
командовал его королевское высочество герцог Кларенс), я нанял в Дувре
карету только для того, чтобы взглянуть на это старинное окошко в Приорате
Уинчелси. Я снова пережил отчаяние, трагедию и слезы давно минувших дней.
Спустя сорок лет я вздыхал так же чувствительно, как если бы вновь был
охвачен infandi dolores {Невыразимым горем (лат.).} и вновь превратился в
ученика, который уныло плетется в школу, бросая прощальный взгляд на свою
единственную радость. Мальчишкой я, бывало, старался пройти мимо этого окна
в девять часов, и я до сих пор помню молитву, которая произносилась за
здравие обитательницы той светелки. Она знала, когда у меня нет уроков и в
котором часу я хожу из школы в школу. Смею полагать, что если моя дорогая
малютка вывешивала в этом окне известные знаки (например, платок,
означающий, что все хорошо, или особенным способом подвязанную занавеску),
то это едва ли можно было счесть за непростительную хитрость. Мы сошлись на
том что она - пленница во вражеском стане, и у нас не было иных средств
сообщения, кроме этих невинных уловок равно законных и на войне и в любви.
Мосье де ла Мотт продолжал жить в нашем доме, частенько отлучаясь по делам,
но, как я уже сказал, после вышеописанной перебранки мы с ним почти не
разговаривали и никогда больше не водили дружбы.
Шевалье предостерег меня относительно еще одного врага, и события самым
удивительным образом подтвердили его предостережение. Одним воскресным
вечером, когда я шел в школу, на меня снова обрушился град камней, и на сей
раз щегольской шляпе, которую подарила мне матушка, так сильно досталось,
что она совсем потеряла свою изысканную форму. Я рассказал доктору Барнарду
об этой вторичной атаке, и добрый доктор был немало озадачен. Он начал
думать, что не так уж ошибался, когда усмотрел бревно в глазу Джозефа
Уэстона. Однако мы решили умолчать об этом происшествии, и в следующее
воскресенье, когда я обычным своим путем возвращался в школу, навстречу мне
попался не кто иной, как доктор, а с ним мистер Уэстон! За городскими
воротами простиралось поле, обнесенное низкой стеною, и, проходя этим полем
за четверть часа до того времени, когда я обыкновенно шел этой дорогой,
доктор Барнард повстречал Джозефа Уэстона, который прогуливался за каменной
оградой!
- Добрый вечер, Денни. В тебя больше не кидали камнями, дитя мое? -
спросил доктор, поравнявшись со мною. Его угрюмый спутник не проронил ни
слова.
Я ответил, что ничего не боюсь. У меня хороший пистолет, и на этот раз
он заряжен пулей.
- Он подстрелил разбойника в тот самый день, когда вы поранили себя
своим ружьем, - сказал доктор мистеру Уэстону.
- Вот как? - прорычал тот.
- И ваше ружье было заряжено дробью того же калибра, какой Денни задал
перцу тому злодею. Интересно, попал ли в рану злодея хоть кусочек черного
крепа, - продолжал доктор.
- На что вы намекаете, сэр? - осведомился мистер Уэстон, сопроводив
свой вопрос страшными проклятьями.
- Точно такими же словами бранился молодчик, в которого стрелял Денни,
когда мы с вашим братом ехали в Лондон. Мне очень неприятно слышать, что вы
изъясняетесь на языке подобных мерзавцев, мистер Уэстон.
- Если вы осмеливаетесь подозревать меня в поступках, недостойных
джентльмена, я вынужден буду прибегнуть к защите закона, господин пастор! -
проревел Уэстон.
- Denis, mon garcon, tire ton pistolet de suite, et vise moi bien cet
homme la {Дени, дитя мое, сейчас же достань свой пистолет и возьми на мушку
этого человека (франц.).}, - говорит доктор и, схватив Уэстона за плечо,
засовывает руку ему в карман и вытаскивает оттуда второй пистолет! Он потом
сказал мне, что, когда шел рядом с Уэстоном, заметил, что у него из кармана
торчит медная рукоятка.
- Как! - вскричал Уэстон. - Значит, этот жалкий ублюдок будет
разгуливать с пистолетом и хвастаться, что хочет меня убить, а мне нельзя
даже защищаться? Я из-за него шагу не могу ступить спокойно!
- Сдается мне, что вы взяли себе в привычку путешествовать с
пистолетами, мистер Уэстон, и что вам известно, когда люди проезжают с
деньгами в собственных каретах.
- Ах ты, мерзавец... ты, ты, мальчишка! Я призываю тебя в свидетели. Ты
слышал, что сказал этот человек. Он оскорбил меня, возвел на меня клевету, и
не будь я Джо Уэстоном, если я не подам на него в суд!
- Отлично, мистер Джозеф Уэстон, - в бешенстве отвечал ему доктор. - Я
попрошу хирурга мистера Блейдса принести дробинки, которые он извлек из
вашего глаза, и кусочки черного крепа, снятые с вашей физиономии, и мы
отправимся в суд, как только вам будет угодно!
Я снова с тяжелой болью в сердце подумал о том, что Агнеса живет в доме
этого человека и что эта ссора еще больше отдалит ее от меня, - ведь теперь
ей не позволят ходить в гости к доктору, в этот славный нейтральный дом, где
я надеялся хоть изредка с нею встречаться.
Подать в суд Уэстон, разумеется, только грозился. На суде непременно
всплыли бы некоторые щекотливые обстоятельства, коим ему трудно было бы
найти объяснение и хотя он утверждал, что несчастье случилось с ним накануне
нашей встречи с beau masque {Прекрасной маской (франц.).} на Дартфордской
пустоши, у нас была маленькая свидетельница, готовая подтвердить, что мистер
Джо Уэстон выехал из Приората на рассвете того дня, когда мы отправились в
Лондон, что на следующее утро, воротившись с завязанным глазом, он послал за
нашим городским хирургом мистером Блейдсом. Моя маленькая свидетельница не
спала, и, выглянув из своего окошка, увидела, как Уэстон вскочил в седло
возле фонаря, висящего у дверей конюшни, и услыхала, как, выезжая из ворот,
он бранил конюха. Брань беспрепятственно сыпалась с языка этого джентльмена,
и его пример лишний раз подтверждает, что дурные слова всегда сопровождают
дурные поступки.
Уэстоны, равно как и наш постоялец шевалье, часто отлучались из дому. В
такие дни моей дорогой малютке позволяли нас навестить, или же она
потихоньку выскальзывала из садовой калитки и бежала к няне Дюваль, - она
всегда называла так мою матушку. Я сначала не понимал, что Уэстоны запрещают
Атнесе ходить к нам в гости, и не знал, что в этом доме меня так страшно
ненавидят.
Желая сохранить мир и покой в доме, а также остаться честным человеком,
я был очень рад, что матушка не противилась моему решению оставить
контрабанду, которой все еще занималось наше семейство. Всякому, кто
осмеливался перечить матушке в ее собственном доме, смею вас уверить,
приходилось весьма несладко, но при всем том она понимала, что, если она
хочет сделать своего сына джентльменом, ей не следует отдавать его в ученье
контрабандисту. Поэтому когда шевалье, к которому матушка обратилась за
советом, пожал плечами и заявил что умывает руки, она сказала:
- Eh bien, М. de la Motte {Что ж, господин де ла Мотт (франц.).}. Мы уж
как-нибудь обойдемся без вас и без вашего покровительства. Сдается мне, что
оно не всегда шло людям на пользу.
- Да, - со вздохом отвечал шевалье, бросив на нее мрачный взгляд, -
быть может, моя дружба приносит людям вред, но вражда моя еще страшнее,
entendez-vous? {Слышите? (франц.)}
- Ладно, ладно, Денисоль и сам не робкого десятка, - отвечала упрямая
старуха. - Что вы мне тут толкуете про вражду к невинному ребенку, господин
шевалье?
Я уже рассказывал, как в день похорон графини де Саверн мосье де ла
Мотт посылал меня за своей макрелью. Среди этих людей был отец одного из
моих приятелей, моряк по имени Хукем. С ним случилось несчастье, - он
надорвался и некоторое время не мог работать. Будучи человеком
непредусмотрительным, Хукем задолжал арендную плату моему деду, который, как
я имею основания опасаться, был далеко не самым человеколюбивым кредитором
на свете. Когда я возвращался домой из Лондона, мой добрый покровитель сэр
Питер Дени дал мне две гинеи, а миледи его супруга - еще одну. Если б я
получил эти деньги в начале своего достославного визита в Лондон, я бы их,
разумеется, истратил, но в нашем маленьком Уинчелси не было никаких
соблазнов, если не считать охотничьего ружья в лавке ростовщика, о котором я
давно уже мечтал. Однако мосье Трибуле просил за ружье четыре гинеи, у меня
же было всего только три, а залезать в долги я не хотел. Ростовщик готов был
продать ружье в кредит и несколько раз предлагал мне эту сделку, но я
мужественно отказывался, хотя частенько слонялся возле его лавки, то и дело
заходя полюбоваться великолепной вещью. Ружье было превосходной работы и
приходилось мне как раз по плечу.
- Почему бы вам не взять это ружье, мистер Дюваль? Четвертую гинею вы
сможете уплатить, когда вам будет угодно, - сказал мне однажды мосье
Трибуле. - Многие господа к нему приценивались, но мне, право, было бы жаль,
если б такая отличная штука уплыла из нашего города.
Когда я - наверняка уже в десятый раз - беседовал с Трибуле, в лавку
явилась какая-то женщина, принесла телескоп, заложила его за пятнадцать
шиллингов и ушла.
- Как, разве вы не знаете, кто это такая? - спросил Трибуле (он был
отчаянным сплетником). - Это жена Джона Хукема. После беды, которая
стряслась с Джоном, им приходится очень туго. У меня тут хранится еще
кое-что из их добра и, entre nous {Между нами (франц.).}, у Джона очень
строгий хозяин, а срок аренды уже на носу.
Я отлично знал, что у Джона строгий хозяин, ибо это был не кто иной,
как мой собственный дед. "Если я отнеси Хукему три золотых, он, быть может,
наскребет остаток аренды", - подумал я. Он так и сделал, и три моих гинеи
перешли из моего кармана в дедушкин, а охотничье ружье о котором я так
мечтал, купил, наверное, кто-нибудь другой.
- Это вы дали мне деньги, мистер Дени? - прохрипел бедняга Хукем.