Страница:
Корнев совершенно логично полагал, что основой выполнения месячного плана является неуклонное выполнение дневного задания на каждом участке и в каждой без малейшего исключения бригаде, что бы там ни случилось. Пусть половина бригады заболела или умерла, все равно. Это есть самое святое для советского человека. План! И никаких послаблений и остатков на завтра. План! Разве он был неправ?
И если на каком-нибудь участке промокшие до мозга костей ЛЮДИ поднимались на-гора, не додав трех-четырех вагонеток угля до планового сменного задания, то по телефону (Корневу докладывали домой в любое время дня и ночи – он ведь всего себя отдавал делу социализма!), поступало распоряжение: "Вернуть людей назад!"
Их снова спускали в шахту. Докачают задание – пусть выходят.
– Вызвать конвой и отправить в жилую зону!
Топайте в свои бараки, сушите портянки и чуни. Газета "Шахтер" призывала общественность следовать примеру передовиков.
У иного человека, кроме корневских сменных заданий, есть свое собственное бессменное задание, добровольно взятое на себя. Ему он посвящает каждое мгновение своей жизни. Мы верили, ошибались и снова возрождались в вере, храня в самой глубине сознания мечту: не умереть, пока не сделаешь что-то важное для всех людей, что-то прекрасное, нужное, смелое…
Грише не дали осуществить эту мечту – так пусть его смерть доскажет людям то, что он не успел выговорить при жизни.
Мы входили в ячейку печатников, объединявшую комсомольцев редакции и типографии тогдашней донбасской газеты – "Всесоюзной кочегарки". Ребята создали эстрадный коллектив "Синяя блуза", популярный среди молодежи. Синеблузники выступали на эстраде профсоюзного клуба со стихами, пением, маленькими сценками. Отдельного комсомольского клуба мы не имели. Большинство стихов для "Синей блузы" писал Борис Горбатов.[26] Он писал их очень быстро и совсем недурно. Он приходил в нашу квартиру (кто-то назвал ее "салоном мадам Баглюк") один, без любимой девушки, если не считать музу поэзии. Гриша был влюблен и в музу, и в свою молодую жену, Костя Горошко (с которым мы впоследствии, освободившись вместе из лагеря в мае 1941, уехали в Киров) – в Маню, остальные ребята – в других девушек из нашей ячейки.
Клуб печатников не во всем походил на мои старые клубы в Одессе. Сюда мы ходили не ежевечерне, а только в дни собраний и занятий "Синей блузы". Остальные вечера кружок друзей проводил у нас. Объединял нас, скорее всего, Гриша. И еще – литература.
Мы не читали вслух – разве что Борис прочтет иногда свое или чужое стихотворение – а читал он превосходно. Организованных собеседований тоже не проводили, а так, сидели, разговаривали или пили чай с бубликами. Уже тогда выпивка стала завоевывать утерянные было позиции. У нас был уговор – спиртного в нашем доме не пьют. Гриша, выросший в беспросветно пьяной слободе, не терпел водки. Мы в ней не нуждались.
Заразительный хохот Гриши сотрясал стекла. О радио мы еще не имели понятия. Патефон в те времена еще не получил окончательной реабилитации – да и танцевать мы не умели, даже петь умели далеко не все. Но снова и снова приходили и ребята, и девушки. Никто их не тащил и не уговаривал.
Однажды Боря прочел нам "Гренаду". На моей памяти ничьи стихи не нашли сразу такого единодушного и искреннего признания. В "Гренаде" Светлов задел наиболее высоко звучавшую в наших душах с первых дней революции струну – ту, которая пела гимн интернационализму и всемирной победе рабочих и крестьян.
Гриша нам своих стихов не читал. Он вообще писал как-то незаметно. Ни в одном из своих стихов он не воспевал обушок – а обушок служил подпоркой таланту многих начинающих донецких поэтов. Но замысел описать процесс труда никогда не оставлял его, и мы часто беседовали об этом. Уж он бы изобразил хозяйство, где начальником тов. Корнев…
Кроме умения видеть необыкновенное в обычном, настоящего писателя отличает еще и бесстрашие. Конечно, и читателям, и даже самому себе неприятно признаваться в трусости. И у пишущего исподволь вырабатывается некий психологический заслон от самообвинения, и его "внутренний цензор" получает новое имя: ответственность, сознание необходимости, убежденность – и тому подобные красивые слова. А покопаться – тот же внутренний цензор, та же оглядка.
Гриша не то что роман написать, подобно Ажаеву,[27] – он ни одного слова лжи не умел и не желал выговорить. Говорить одну правду – с этого он начал как рабкор. Этим он продолжал, став писателем. И это привело его к смерти.
13. Дни и вечера без романтики
14. Каин, Авель и "Платформа 83-х"[28]
И если на каком-нибудь участке промокшие до мозга костей ЛЮДИ поднимались на-гора, не додав трех-четырех вагонеток угля до планового сменного задания, то по телефону (Корневу докладывали домой в любое время дня и ночи – он ведь всего себя отдавал делу социализма!), поступало распоряжение: "Вернуть людей назад!"
Их снова спускали в шахту. Докачают задание – пусть выходят.
– Вызвать конвой и отправить в жилую зону!
Топайте в свои бараки, сушите портянки и чуни. Газета "Шахтер" призывала общественность следовать примеру передовиков.
У иного человека, кроме корневских сменных заданий, есть свое собственное бессменное задание, добровольно взятое на себя. Ему он посвящает каждое мгновение своей жизни. Мы верили, ошибались и снова возрождались в вере, храня в самой глубине сознания мечту: не умереть, пока не сделаешь что-то важное для всех людей, что-то прекрасное, нужное, смелое…
Грише не дали осуществить эту мечту – так пусть его смерть доскажет людям то, что он не успел выговорить при жизни.
* * *
Когда в Артемовск приехала Ева с ребенком, мы вчетвером (Гриша только что женился) поселились в общей квартире. Нет, не в коммунальной квартире со случайными соседями. (Мы могли бы жить отдельно – каждая семья в своей квартире, но нам хотелось быть поближе друг к другу). Наша квартира состояла из трех комнат, и мы превратили среднюю, самую большую, в общую столовую. В ней почти каждый вечер собирались наши друзья – много друзей.Мы входили в ячейку печатников, объединявшую комсомольцев редакции и типографии тогдашней донбасской газеты – "Всесоюзной кочегарки". Ребята создали эстрадный коллектив "Синяя блуза", популярный среди молодежи. Синеблузники выступали на эстраде профсоюзного клуба со стихами, пением, маленькими сценками. Отдельного комсомольского клуба мы не имели. Большинство стихов для "Синей блузы" писал Борис Горбатов.[26] Он писал их очень быстро и совсем недурно. Он приходил в нашу квартиру (кто-то назвал ее "салоном мадам Баглюк") один, без любимой девушки, если не считать музу поэзии. Гриша был влюблен и в музу, и в свою молодую жену, Костя Горошко (с которым мы впоследствии, освободившись вместе из лагеря в мае 1941, уехали в Киров) – в Маню, остальные ребята – в других девушек из нашей ячейки.
Клуб печатников не во всем походил на мои старые клубы в Одессе. Сюда мы ходили не ежевечерне, а только в дни собраний и занятий "Синей блузы". Остальные вечера кружок друзей проводил у нас. Объединял нас, скорее всего, Гриша. И еще – литература.
Мы не читали вслух – разве что Борис прочтет иногда свое или чужое стихотворение – а читал он превосходно. Организованных собеседований тоже не проводили, а так, сидели, разговаривали или пили чай с бубликами. Уже тогда выпивка стала завоевывать утерянные было позиции. У нас был уговор – спиртного в нашем доме не пьют. Гриша, выросший в беспросветно пьяной слободе, не терпел водки. Мы в ней не нуждались.
Заразительный хохот Гриши сотрясал стекла. О радио мы еще не имели понятия. Патефон в те времена еще не получил окончательной реабилитации – да и танцевать мы не умели, даже петь умели далеко не все. Но снова и снова приходили и ребята, и девушки. Никто их не тащил и не уговаривал.
Однажды Боря прочел нам "Гренаду". На моей памяти ничьи стихи не нашли сразу такого единодушного и искреннего признания. В "Гренаде" Светлов задел наиболее высоко звучавшую в наших душах с первых дней революции струну – ту, которая пела гимн интернационализму и всемирной победе рабочих и крестьян.
Гриша нам своих стихов не читал. Он вообще писал как-то незаметно. Ни в одном из своих стихов он не воспевал обушок – а обушок служил подпоркой таланту многих начинающих донецких поэтов. Но замысел описать процесс труда никогда не оставлял его, и мы часто беседовали об этом. Уж он бы изобразил хозяйство, где начальником тов. Корнев…
Кроме умения видеть необыкновенное в обычном, настоящего писателя отличает еще и бесстрашие. Конечно, и читателям, и даже самому себе неприятно признаваться в трусости. И у пишущего исподволь вырабатывается некий психологический заслон от самообвинения, и его "внутренний цензор" получает новое имя: ответственность, сознание необходимости, убежденность – и тому подобные красивые слова. А покопаться – тот же внутренний цензор, та же оглядка.
Гриша не то что роман написать, подобно Ажаеву,[27] – он ни одного слова лжи не умел и не желал выговорить. Говорить одну правду – с этого он начал как рабкор. Этим он продолжал, став писателем. И это привело его к смерти.
13. Дни и вечера без романтики
Тихий провинциальный Артемовск был тогда административным центром Донбасса. Мы жили на главной площади маленького города. На работу, в редакцию – шагов триста. И вообще – шагать почти некуда.
До угольных шахт, химических и металлургических заводов добирались рабочими поездами. Значительная часть заводских рабочих жила в селах, за много километров от места работы. Добрая половина рабочих Краматорского завода проводила в рабочем поезде не один час времени утром и вечером. В вагоне играли в карты, спали, сидя, бывало, и пили.
Шахтеры жили близко, для них имелись казенные бараки, рассчитанные на то, что шахтер – человек кочевой. Возле бараков не росло ни травинки, только уборные стояли впереди, ближе к улице. Такая уж была архитектура. Не говорили "с работы домой", а "с работы в казарму". Гриша очень точно написал в своих стихах:
Сезонные приливы и отливы никак не согласуются с механизацией работы в шахтах; вот почему внимание нашей газеты постоянно было приковано к Собачевкам и Нахаловкам. "Кочегарка" имела несколько сот рабочих корреспондентов – то были годы расцвета рабкоровского движения. Нигде не учившиеся простые рабочие, разбуженные к размышлению над жизнью, страстно изучали и описывали ее.
Четвертая часть газеты непременно отводилась их письмам. Я был готов вступить врукопашную с редактором за малейшее посягательство на "мою" страницу.
"Кочегарку" редактировал Давид Брагинский. Семнадцатилетним юношей он стрелял в виленского полицмейстера по поручению эсеровской организации; за это его приговорили к пожизненной каторге. Революция освободила его, он стал большевиком, а на руках остались синие полосы от кандалов. В 1937 году его постигла участь многих других…
Почему, когда хочешь описать лучшие дни своей жизни, ты обнаруживаешь, что ничего особенного в них не было? Все будничное: работа, друзья, жена, ребенок. Но не все будничные дни одинаковые. Есть предпраздничные, когда ждешь и готовишься, и есть понедельники.
Вот небольшая черта, которая, может быть, даст вам представление о нас, тогдашних. Наш малыш не называл нас папой и мамой, мы учили его звать нас по именам. Так нам казалось ближе к коммунистическому воспитанию. Наша девочка, моложе брата на четыре года, начала со слова "мама".
В первый (и в последний – разрешаю себе невинное хвастовство) раз я получил путевку в дом отдыха. Святогорск – чудное, райское место. В синий быстрый Донец глядится высокая гора, поросшая густым лесом. На горе – бывший монастырь, у подножия – дом отдыха, и снова лес, и река, и лодки. Но ни лодки, ни отдых, ни вкусные обеды не удержали меня. На вторую неделю я сбежал из Святых гор в свой душный и пыльный Артемовск. Темными украинскими вечерами бродили мы с Гришей по улицам.
Не одного меня пленяла прозрачность его души, какая-то удивительная внутренняя чистота, не принимающая ни прямого, ни косвенного – наиболее распространенного – подкупа, и та редкая человеческая гордость, которая не позволяет кланяться опасностям, свистящим вокруг тебя наподобие пуль. Один из тогдашних донецких молодых писателей, осмотрительный человечек, недавно рассказывал мне:
– Я носом учуял, что в окружкоме партии меняется отношение к нему.
– Сколько раз я ему говорил – уезжай, пока цел, уматывай из Артемовска! Не послушался – а уехал бы, и жив бы остался.
Нет, Гриша не уцелел бы ни в Москве, ни в захолустье. От самого себя не уезжают.
Спокойные вечера, когда бы мы с Гришей могли разговаривать подолгу, выпадали не часто. Однажды в летнюю, обволакивающую душу ночь мы так увлеклись разговором, что прошатались по улицам до утра, как двое влюбленных. Гриша говорил о своем детстве и о своей будущей книге. Она будет почти о нем, почти автобиографической: мальчик работает саночником, он наблюдает взрослых и сам взрослеет. Гришино восприятие мира было восприятием человека со взрослым умом и открытым сердцем ребенка.
Литературная страница "Кочегарки" выходила еженедельно, молодая писательская организация росла. Борис Горбатов уехал в Краматорск и поступил рабочим на завод, – не все знали, что он готовит свою "Ячейку". Вскоре уехал и Гриша – сперва в институт журналистики, куда его послали, как способнейшего из нашей молодежи, потом в армию.
Уже давно поступали в редакцию тревожные письма, особенно из Дружковки; рабкоры писали о недостойном коммуниста поведении директора Дружковского завода, о его наглом обращении с рабочими. Рабкоры не знали, что директор приходится свояком кому-то в окружкоме. Еще несколько ответственных работников окружкома приходились друг другу свояками и зятьями. Все они, видимо, считали, что эпоху самоограничения пора прикончить: страна восстанавливается, и она не такая нищая, чтобы ответственные работники столь важного промышленного центра не могли позволить себе выпить в узком кругу. Сору из избы никто не вынесет – все свои! Они превратили Артемовский округ в свою семейную вотчину. Присланных Центральным комитетом из других организаций они не принимали, делая при этом эдакий гордо-пролетарский вид: "Мы, донецкие рабочие, не нуждаемся в подкреплении из других мест!".
Ни Гриша, ни я не знали близко высоких окружных руководителей, с нас хватало знакомства с секретарем исполкома. Это был исполнительный винтик. В домашней обстановке – а мы жили с ним бок о бок – его службистские качества не проявлялись, но Гриша ненавидел его, угадывая за угодливостью натуру бюрократа. Этот аппаратный сверчок не шел ни в какое сравнение с другими окружными чинами. В домах председателя окружного суда и начальника милиции творились чудеса, а город не знал тайн.
После очередной попойки произошла трагическая история – одна из ответственных жен застрелилась. "Кочегарка" не набралась сил размотать клубок. Брагинского к этому времени успели выжить из Донбасса. Когда газета напечатала маленький фельетон о директоре Дружковского завода, издавшем приказ, чтобы все жители поселка обрезали крылья своим гусям, ибо они нарушают порядок, залетая во двор его дома, – зав. агитпропом окружкома возмутился до глубины души. Так возмутился, что мне, вынесшему сор из избы, предложили выметаться из Донбасса. Пришлось уезжать в Харьков. Но сердце мое осталось с друзьями в Донбассе.
Прошло четыре года со дня смерти Ленина. Не слишком ли быстро стиль поведения артемовских деятелей обратился в "групповую обывательскую спайку"?
Рабкоровские письма – а я читал их без счета – рисовали невеселую картину. В то время рабкоры писали почти исключительно о недостатках – это, конечно, само по себе было "временным недостатком" их деятельности, требующим срочного искоренения. Все рабкоры, сообщая редакции свою фамилию, настойчиво просили печатать не ее, а псевдоним: Игла, Колючка, Заноза, Зубило, Острый глаз и т. д.
В народе нарождался страх. Перестали верить в то, что рабочий может без опаски резать правду в глаза начальству. Рабкоровские псевдонимы – не единичное, не исключительно артемовское явление.
В эти годы, стало быть, уже имелись зажимщики. И невольно возвращаешься к вопросу, который я задал себе, когда писал заметки в первой своей тетради: была ли возможна уже через четыре года после смерти Ленина партийная чистка в том же, в ленинском стиле? Решился ли бы рабкор Острый глаз выступить открыто не только против секретаря окружкома Михиенко, но и против своего гусиного директора? А ведь "артемовщину" вскрыли именно рабкоры.
Рабочие и сельские корреспонденты – рабселькоры – интереснейшее явление революционного времени. Это не выдвинутые из масс руководители, а люди, остающиеся в массе, чувствующие то, что чувствует масса, и острее кого бы то ни было воспринимающие всякое зло.
Разница между рабочими и сельскими корреспондентами состояла в предмете их обличения, в разновидности зла, с которым они боролись. Селькор воевал с кулаком, а рабкор – с бюрократом. Перед селькором стоял враг явный, различимый и не пользующийся поддержкой государства, а перед рабкором – враг, замаскированный в слугу государства. В селькора могли стрелять: в те годы нашумело дымовское дело – в селе Дымовка на Николаевщине кулаки убили селькора Малиновского. В рабкора не стреляли – его только увольняли с работы или прижимали в заработке. Быть уволенным – не прямая угроза жизни человека; это косвенный, но точный удар по его семье, по его детям. Немного найдется людей, не убоявшихся такой угрозы.
… В первый год моей жизни в Артемовске я чувствовал себя счастливым, несмотря на ее будничность. Почему? – объяснить трудно. Был молод, согрет дружбой с Гришей и другими ребятами, мало задумывался. Но уже через год-полтора стало хуже на душе. Особенно угнетали меня известия о том, что делается в нашем округе. В печати появилось далеко не все (и притом много позже). А в редакции знали больше, чем где бы то ни было. Рассказывали друг другу, возмущались, негодовали – про себя. А в газете даже написать про директора завода оказалось непросто.
До угольных шахт, химических и металлургических заводов добирались рабочими поездами. Значительная часть заводских рабочих жила в селах, за много километров от места работы. Добрая половина рабочих Краматорского завода проводила в рабочем поезде не один час времени утром и вечером. В вагоне играли в карты, спали, сидя, бывало, и пили.
Шахтеры жили близко, для них имелись казенные бараки, рассчитанные на то, что шахтер – человек кочевой. Возле бараков не росло ни травинки, только уборные стояли впереди, ближе к улице. Такая уж была архитектура. Не говорили "с работы домой", а "с работы в казарму". Гриша очень точно написал в своих стихах:
Поселки Донбасса, какими тогда еще были теперешние города Горловка, Краматорск, Константиновка, утопали в черной, замешанной на угольной пыли, липкой грязи. Их окраины неизменно носили клички: Шанхай, Собачевка, Нахаловка. Был Шанхай горловский и Шанхай краматорский, и Нахаловки были такие же. Испокон веков на донецкие шахты приезжали на зимний сезон крестьяне из беднейших малоземельных районов центральной и западной полосы. Они и составляли на шахтах большинство рабочих.
Я вырос там, где без романтики
Проходят дни и вечера.
Сезонные приливы и отливы никак не согласуются с механизацией работы в шахтах; вот почему внимание нашей газеты постоянно было приковано к Собачевкам и Нахаловкам. "Кочегарка" имела несколько сот рабочих корреспондентов – то были годы расцвета рабкоровского движения. Нигде не учившиеся простые рабочие, разбуженные к размышлению над жизнью, страстно изучали и описывали ее.
Четвертая часть газеты непременно отводилась их письмам. Я был готов вступить врукопашную с редактором за малейшее посягательство на "мою" страницу.
"Кочегарку" редактировал Давид Брагинский. Семнадцатилетним юношей он стрелял в виленского полицмейстера по поручению эсеровской организации; за это его приговорили к пожизненной каторге. Революция освободила его, он стал большевиком, а на руках остались синие полосы от кандалов. В 1937 году его постигла участь многих других…
Почему, когда хочешь описать лучшие дни своей жизни, ты обнаруживаешь, что ничего особенного в них не было? Все будничное: работа, друзья, жена, ребенок. Но не все будничные дни одинаковые. Есть предпраздничные, когда ждешь и готовишься, и есть понедельники.
Вот небольшая черта, которая, может быть, даст вам представление о нас, тогдашних. Наш малыш не называл нас папой и мамой, мы учили его звать нас по именам. Так нам казалось ближе к коммунистическому воспитанию. Наша девочка, моложе брата на четыре года, начала со слова "мама".
В первый (и в последний – разрешаю себе невинное хвастовство) раз я получил путевку в дом отдыха. Святогорск – чудное, райское место. В синий быстрый Донец глядится высокая гора, поросшая густым лесом. На горе – бывший монастырь, у подножия – дом отдыха, и снова лес, и река, и лодки. Но ни лодки, ни отдых, ни вкусные обеды не удержали меня. На вторую неделю я сбежал из Святых гор в свой душный и пыльный Артемовск. Темными украинскими вечерами бродили мы с Гришей по улицам.
Не одного меня пленяла прозрачность его души, какая-то удивительная внутренняя чистота, не принимающая ни прямого, ни косвенного – наиболее распространенного – подкупа, и та редкая человеческая гордость, которая не позволяет кланяться опасностям, свистящим вокруг тебя наподобие пуль. Один из тогдашних донецких молодых писателей, осмотрительный человечек, недавно рассказывал мне:
– Я носом учуял, что в окружкоме партии меняется отношение к нему.
– Сколько раз я ему говорил – уезжай, пока цел, уматывай из Артемовска! Не послушался – а уехал бы, и жив бы остался.
Нет, Гриша не уцелел бы ни в Москве, ни в захолустье. От самого себя не уезжают.
Спокойные вечера, когда бы мы с Гришей могли разговаривать подолгу, выпадали не часто. Однажды в летнюю, обволакивающую душу ночь мы так увлеклись разговором, что прошатались по улицам до утра, как двое влюбленных. Гриша говорил о своем детстве и о своей будущей книге. Она будет почти о нем, почти автобиографической: мальчик работает саночником, он наблюдает взрослых и сам взрослеет. Гришино восприятие мира было восприятием человека со взрослым умом и открытым сердцем ребенка.
Литературная страница "Кочегарки" выходила еженедельно, молодая писательская организация росла. Борис Горбатов уехал в Краматорск и поступил рабочим на завод, – не все знали, что он готовит свою "Ячейку". Вскоре уехал и Гриша – сперва в институт журналистики, куда его послали, как способнейшего из нашей молодежи, потом в армию.
Уже давно поступали в редакцию тревожные письма, особенно из Дружковки; рабкоры писали о недостойном коммуниста поведении директора Дружковского завода, о его наглом обращении с рабочими. Рабкоры не знали, что директор приходится свояком кому-то в окружкоме. Еще несколько ответственных работников окружкома приходились друг другу свояками и зятьями. Все они, видимо, считали, что эпоху самоограничения пора прикончить: страна восстанавливается, и она не такая нищая, чтобы ответственные работники столь важного промышленного центра не могли позволить себе выпить в узком кругу. Сору из избы никто не вынесет – все свои! Они превратили Артемовский округ в свою семейную вотчину. Присланных Центральным комитетом из других организаций они не принимали, делая при этом эдакий гордо-пролетарский вид: "Мы, донецкие рабочие, не нуждаемся в подкреплении из других мест!".
Ни Гриша, ни я не знали близко высоких окружных руководителей, с нас хватало знакомства с секретарем исполкома. Это был исполнительный винтик. В домашней обстановке – а мы жили с ним бок о бок – его службистские качества не проявлялись, но Гриша ненавидел его, угадывая за угодливостью натуру бюрократа. Этот аппаратный сверчок не шел ни в какое сравнение с другими окружными чинами. В домах председателя окружного суда и начальника милиции творились чудеса, а город не знал тайн.
После очередной попойки произошла трагическая история – одна из ответственных жен застрелилась. "Кочегарка" не набралась сил размотать клубок. Брагинского к этому времени успели выжить из Донбасса. Когда газета напечатала маленький фельетон о директоре Дружковского завода, издавшем приказ, чтобы все жители поселка обрезали крылья своим гусям, ибо они нарушают порядок, залетая во двор его дома, – зав. агитпропом окружкома возмутился до глубины души. Так возмутился, что мне, вынесшему сор из избы, предложили выметаться из Донбасса. Пришлось уезжать в Харьков. Но сердце мое осталось с друзьями в Донбассе.
* * *
Центральные газеты не дали заглохнуть слухам об артемовских чудесах, их описал "Пролетарий", и "артемовщина" обнаружилась перед народом во всей красе. Кроме пьянства, открылось и нечто посерьезнее. Произвол и пренебрежение к рабочим царили не в одной Дружковке с ее гусиным директором. В постановлении Всеукраинского совета профсоюзов говорилось о "неправильном использовании милиции в конфликтах с рабочими" (нетрудно представить себе характер этого "использования"). Центральный комитет партии вынес специальное решение по артемовскому делу. В решении говорилось: "Ввиду нездоровых явлений групповой обывательской спайки в рядах части ответственных работников и потакания некоторым разложившимся элементам…, а также отсутствия выдвижения на окружную ответственную работу рабочих из низового актива (ни одного случая выдвижения рабочего за 1926-27 годы), пересмотреть состав руководящих работников…"Прошло четыре года со дня смерти Ленина. Не слишком ли быстро стиль поведения артемовских деятелей обратился в "групповую обывательскую спайку"?
Рабкоровские письма – а я читал их без счета – рисовали невеселую картину. В то время рабкоры писали почти исключительно о недостатках – это, конечно, само по себе было "временным недостатком" их деятельности, требующим срочного искоренения. Все рабкоры, сообщая редакции свою фамилию, настойчиво просили печатать не ее, а псевдоним: Игла, Колючка, Заноза, Зубило, Острый глаз и т. д.
В народе нарождался страх. Перестали верить в то, что рабочий может без опаски резать правду в глаза начальству. Рабкоровские псевдонимы – не единичное, не исключительно артемовское явление.
В эти годы, стало быть, уже имелись зажимщики. И невольно возвращаешься к вопросу, который я задал себе, когда писал заметки в первой своей тетради: была ли возможна уже через четыре года после смерти Ленина партийная чистка в том же, в ленинском стиле? Решился ли бы рабкор Острый глаз выступить открыто не только против секретаря окружкома Михиенко, но и против своего гусиного директора? А ведь "артемовщину" вскрыли именно рабкоры.
Рабочие и сельские корреспонденты – рабселькоры – интереснейшее явление революционного времени. Это не выдвинутые из масс руководители, а люди, остающиеся в массе, чувствующие то, что чувствует масса, и острее кого бы то ни было воспринимающие всякое зло.
Разница между рабочими и сельскими корреспондентами состояла в предмете их обличения, в разновидности зла, с которым они боролись. Селькор воевал с кулаком, а рабкор – с бюрократом. Перед селькором стоял враг явный, различимый и не пользующийся поддержкой государства, а перед рабкором – враг, замаскированный в слугу государства. В селькора могли стрелять: в те годы нашумело дымовское дело – в селе Дымовка на Николаевщине кулаки убили селькора Малиновского. В рабкора не стреляли – его только увольняли с работы или прижимали в заработке. Быть уволенным – не прямая угроза жизни человека; это косвенный, но точный удар по его семье, по его детям. Немного найдется людей, не убоявшихся такой угрозы.
… В первый год моей жизни в Артемовске я чувствовал себя счастливым, несмотря на ее будничность. Почему? – объяснить трудно. Был молод, согрет дружбой с Гришей и другими ребятами, мало задумывался. Но уже через год-полтора стало хуже на душе. Особенно угнетали меня известия о том, что делается в нашем округе. В печати появилось далеко не все (и притом много позже). А в редакции знали больше, чем где бы то ни было. Рассказывали друг другу, возмущались, негодовали – про себя. А в газете даже написать про директора завода оказалось непросто.
14. Каин, Авель и "Платформа 83-х"[28]
В Артемовске, работая в газете, я сильно увлекался местными делами, к которым питал профессиональный, журналистский интерес, и весьма мало – общесоюзными. Между тем, назревали события, чрезвычайно важные для всей страны. Готовился 15 съезд партии. "Платформу 83-х", распространяемую подпольно, я прочел не в Донбассе, где ее вряд ли кто и в руках держал, а в Одессе, куда летом того года ездил в командировку. Там я встретился с Марусей и несколькими другими друзьями. Рафа давно уже работал в Москве, в ЦК ВЛКСМ.
Письмо Ленина[29] к съезду (оно оглашалось делегатам 13-го съезда), теперь обычно именуемое его завещанием, я впервые прочел позже, уже живя в Харькове. Оно было также напечатано подпольно на стеклографе. В течение тридцати лет его скрывали от партии. Да не просто скрывали, а утверждали (когда приходилось его упомянуть – т. е. в протоколах следствия), что это – не ленинское письмо, а троцкистская фальшивка, антисоветский документ.
Начиная с 1917 года, существовали и заявляли о себе внутрипартийные оппозиции – и при Ленине, и после его смерти. Точку зрения ленинских оппонентов мы знаем из его сочинений. Он добросовестно излагал их доводы, разбирая пункт за пунктом, и те никогда не жаловались, что их слова искажены. Об оппозициях, возникавших при Сталине, известно гораздо меньше. Он излагал чужие мысли недобросовестно, а часто и вовсе не излагал: наклеит ярлык, и дело с концом. Если ленинское письмо он не постеснялся объявить выдумкой – что говорить о письмах и речах других?
После Октября при жизни Ленина Троцкий дважды был к нему в оппозиции: по поводу Брестского мира, положившего конец войне с Германией в 1918 году, и по вопросу о профсоюзах. И в обоих случаях Ленин, споря с ним и с другими оппонентами, не лишал их своего доверия.
При Сталине же вновь возникшие разногласия приняли небывалую ранее острую форму, и притом – с первого дня. Потому что за теоретической дискуссией всех после ленинских лет стоял тот спор, который Ленин предвидел, диктуя свое завещание и предупреждая, что он способен "ненароком привести к расколу" – спор о власти.
В дни Бреста, при Ленине, дело шло о жизни и смерти молодой советской республики, но спора о власти, о руководстве не было, и дискуссия закончилась, как кончается всякое нормальное партийное обсуждение. В разгоревшейся после смерти Ленина новой дискуссии мирного окончания быть не могло – один из соперников должен был уйти. И каждый боролся, применяя те средства, какие ему позволяла его совесть.
Сталин применил самое крайнее средство – убийство противника. Но убивать за неправильные (с его точки зрения) взгляды – слишком напоминает инквизицию. И он приписал противникам фантастические, им самим придуманные преступления, а народу сумел внушить, что эти преступления действительно были совершены вот этими людьми, сидящими на скамье подсудимых. И их расстреляли.
Можно допустить, что целью Сталина действительно было единство партии. Но методами ее достижения были: клевета, ложь, демагогия, подделка истории и расстрелы. И все это – в невероятных масштабах. Никогда за всю историю человечества борьба идей не была столь кровавой. За сто (сто!) лет преследования гугенотов в средневековой Франции католики убили 300 тысяч человек, в том числе – 50 тысяч в Варфоломеевскую ночь, вошедшую в историю, как самая черная ночь католицизма. А сталинский режим за два года – 1937-38 – выполнил не менее двух кровавых СТОЛЕТОК.
Мы обязаны ясно различать средства, которые руководитель предлагал до начала своей акции, от средств, которые он потом применил на деле. К примеру: Сталин не предлагал семнадцатому съезду партии принять резолюцию о расстреле шестидесяти процентов своего состава через три года. Он предлагал резолюции совсем другие, и невозможно вообразить, чтобы единогласным голосованием делегаты одобрили свой саморасстрел. Дела Сталина, его практические действия не соответствовали резолюциям. Предлагалось ведь укрепить партию и ее руководство, а не убить большую часть ее ЦК. Мало того, что низкие средства порочат высокую цель. Они приводят к совершенно другим, непредвиденным, нежеланным и часто обратным задуманному результатам.
Не впервые в истории тайный замысел деятеля в корне отличается от провозглашенного им вслух. Но где присутствует такой замысел, там честным средствам места не остается, а бесчестные неизбежны. И тут-то, в действиях, которые в конечном итоге все же раскрываются, обнаруживается и суть скрытого замысла. Средства разоблачают цель.
И мы, знающие (далеко не все!) о массовых убийствах, должны были бы спросить себя: что мы думаем об их действительной цели? Можем ли мы считать, что она совпадает с произнесенной вслух? И если массовые убийства дозволены для достижения социализма, то не обязаны ли мы понять, зачем их скрывали?
Перед нами документ, подделать или скрыть который теперь уже невозможно: завещание Ленина. Это важнейшее и первое по времени своего сокрытия доказательство преступлений Сталина. Оно опубликовано – хорошо. Но надо еще сопоставить намеченную в нем задачу – сохранение партийного единства – с теми способами, какими Сталин ее осуществлял. Эти способы и были его первым преступлением.
Между тем, именно оно изучено слабее других. Доныне так и не ясно: кто же на самом деле преступник – те, кого убили, или тот, кто убивал. Доныне при перечислении имен людей, работавших с Лениным при его жизни, перечисляются лишь имена людей, умерших своей смертью, а вместо имен убитых пишется "и др." Доныне рассказы о первых годах революции зияют бесчисленными умолчаниями. Доныне никто не рассеял ложь, бросающую тень на имя Ленина, будто пятеро, названные в завещании и по всему его, завещания, смыслу пользовавшиеся доверием Ленина, не были настоящими коммунистами (а кто же им был? шестой? или он тоже нет?). Доныне забывается, что изо всех шести, упомянутых в завещании, Ленин предлагал съезду сменить и переместить лишь одного – и именно Сталина – а о смещении остальных вопроса не поднимал. Между тем, пятеро остальных были не только смещены, но и убиты, и их убийство Сталин включил в свое осуществление марксизма, в свою историческую заслугу.
Наши современные историки очень энергично критикуют многие давние точки зрения. Критика звучит особенно обоснованной благодаря тому, что чужая точка зрения излагается не по способу документирования, а по методу вольного пересказа: приписывают оппоненту явную нелепость, а затем ее убедительно опровергают. Таков был излюбленный прием Сталина, и ученики отлично его усвоили.
Платформа оппозиции, сперва распространявшаяся нелегально, была затем в основных чертах воспроизведена в контр-тезисах оппозиции к 15-му съезду. Они публиковались в официальном партийном издании, в "Дискуссионном листке", который выпускала "Правда" в ноябре 1927 года, накануне съезда. Если интересующимся удастся прочесть комплект "Правды" тех дней, они сами увидят, как своеобразно излагается сегодня наше вчера.
В свете прошедших с той поры сорока лет наиболее интересно, видимо, ознакомиться с предложениями оппозиции по крестьянскому вопросу. Главные из них: принудительный стомиллионный заем для распространения среди кулаков с тем, чтобы заставить подписаться на него не более десяти процентов всех крестьян, и реализация ленинского плана постепенного кооперирования крестьянства (т. е. коллективизация) на основе технической революции в сельском хозяйстве: внедрение машин, введение многопольного севооборота и применение искусственных удобрений.
В тезисах о промышленности важное место занимали предложения об ускоренной индустриализации народного хозяйства, а также требование не увеличивать косвенные налоги и не расширять выпуск водки. Мой сверхкраткий пересказ основных положений контр-тезисов оппозиции не может, конечно, заменить чтения их в подлиннике.
На одном пункте я все же остановлюсь подробнее – пункте о косвенных налогах, с той поры выросших неимоверно. При Ленине их вообще не было, взимались только прямые налоги – главным образом сельхозналог и подоходный. Сейчас существует налог на оборот, взимаемый в основном с торгующих организаций. По бюджету СССР, рассмотренному сессией Верховного Совета в декабре 1970 года, налог на оборот составил в том году 48,8 миллиарда рублей, а на 1971 год был утвержден в еще большей сумме – 54,1 миллиарда. Это почти две пятых всех доходов (145,9 млрд.) государства. Сопоставив сумму налога с оборота с самим товарооборотом (130 млрд.) мы увидим, какую значительную часть бюджета семьи он съедает, составляя более трети расходов каждого из нас на покупку пищи, одежды и прочих предметов первой необходимости. Из каждых 130 копеек, уплаченных нами в кассу магазина, 50 копеек идет на погашение косвенного налога.
Письмо Ленина[29] к съезду (оно оглашалось делегатам 13-го съезда), теперь обычно именуемое его завещанием, я впервые прочел позже, уже живя в Харькове. Оно было также напечатано подпольно на стеклографе. В течение тридцати лет его скрывали от партии. Да не просто скрывали, а утверждали (когда приходилось его упомянуть – т. е. в протоколах следствия), что это – не ленинское письмо, а троцкистская фальшивка, антисоветский документ.
Начиная с 1917 года, существовали и заявляли о себе внутрипартийные оппозиции – и при Ленине, и после его смерти. Точку зрения ленинских оппонентов мы знаем из его сочинений. Он добросовестно излагал их доводы, разбирая пункт за пунктом, и те никогда не жаловались, что их слова искажены. Об оппозициях, возникавших при Сталине, известно гораздо меньше. Он излагал чужие мысли недобросовестно, а часто и вовсе не излагал: наклеит ярлык, и дело с концом. Если ленинское письмо он не постеснялся объявить выдумкой – что говорить о письмах и речах других?
После Октября при жизни Ленина Троцкий дважды был к нему в оппозиции: по поводу Брестского мира, положившего конец войне с Германией в 1918 году, и по вопросу о профсоюзах. И в обоих случаях Ленин, споря с ним и с другими оппонентами, не лишал их своего доверия.
При Сталине же вновь возникшие разногласия приняли небывалую ранее острую форму, и притом – с первого дня. Потому что за теоретической дискуссией всех после ленинских лет стоял тот спор, который Ленин предвидел, диктуя свое завещание и предупреждая, что он способен "ненароком привести к расколу" – спор о власти.
В дни Бреста, при Ленине, дело шло о жизни и смерти молодой советской республики, но спора о власти, о руководстве не было, и дискуссия закончилась, как кончается всякое нормальное партийное обсуждение. В разгоревшейся после смерти Ленина новой дискуссии мирного окончания быть не могло – один из соперников должен был уйти. И каждый боролся, применяя те средства, какие ему позволяла его совесть.
Сталин применил самое крайнее средство – убийство противника. Но убивать за неправильные (с его точки зрения) взгляды – слишком напоминает инквизицию. И он приписал противникам фантастические, им самим придуманные преступления, а народу сумел внушить, что эти преступления действительно были совершены вот этими людьми, сидящими на скамье подсудимых. И их расстреляли.
Можно допустить, что целью Сталина действительно было единство партии. Но методами ее достижения были: клевета, ложь, демагогия, подделка истории и расстрелы. И все это – в невероятных масштабах. Никогда за всю историю человечества борьба идей не была столь кровавой. За сто (сто!) лет преследования гугенотов в средневековой Франции католики убили 300 тысяч человек, в том числе – 50 тысяч в Варфоломеевскую ночь, вошедшую в историю, как самая черная ночь католицизма. А сталинский режим за два года – 1937-38 – выполнил не менее двух кровавых СТОЛЕТОК.
Мы обязаны ясно различать средства, которые руководитель предлагал до начала своей акции, от средств, которые он потом применил на деле. К примеру: Сталин не предлагал семнадцатому съезду партии принять резолюцию о расстреле шестидесяти процентов своего состава через три года. Он предлагал резолюции совсем другие, и невозможно вообразить, чтобы единогласным голосованием делегаты одобрили свой саморасстрел. Дела Сталина, его практические действия не соответствовали резолюциям. Предлагалось ведь укрепить партию и ее руководство, а не убить большую часть ее ЦК. Мало того, что низкие средства порочат высокую цель. Они приводят к совершенно другим, непредвиденным, нежеланным и часто обратным задуманному результатам.
Не впервые в истории тайный замысел деятеля в корне отличается от провозглашенного им вслух. Но где присутствует такой замысел, там честным средствам места не остается, а бесчестные неизбежны. И тут-то, в действиях, которые в конечном итоге все же раскрываются, обнаруживается и суть скрытого замысла. Средства разоблачают цель.
И мы, знающие (далеко не все!) о массовых убийствах, должны были бы спросить себя: что мы думаем об их действительной цели? Можем ли мы считать, что она совпадает с произнесенной вслух? И если массовые убийства дозволены для достижения социализма, то не обязаны ли мы понять, зачем их скрывали?
Перед нами документ, подделать или скрыть который теперь уже невозможно: завещание Ленина. Это важнейшее и первое по времени своего сокрытия доказательство преступлений Сталина. Оно опубликовано – хорошо. Но надо еще сопоставить намеченную в нем задачу – сохранение партийного единства – с теми способами, какими Сталин ее осуществлял. Эти способы и были его первым преступлением.
Между тем, именно оно изучено слабее других. Доныне так и не ясно: кто же на самом деле преступник – те, кого убили, или тот, кто убивал. Доныне при перечислении имен людей, работавших с Лениным при его жизни, перечисляются лишь имена людей, умерших своей смертью, а вместо имен убитых пишется "и др." Доныне рассказы о первых годах революции зияют бесчисленными умолчаниями. Доныне никто не рассеял ложь, бросающую тень на имя Ленина, будто пятеро, названные в завещании и по всему его, завещания, смыслу пользовавшиеся доверием Ленина, не были настоящими коммунистами (а кто же им был? шестой? или он тоже нет?). Доныне забывается, что изо всех шести, упомянутых в завещании, Ленин предлагал съезду сменить и переместить лишь одного – и именно Сталина – а о смещении остальных вопроса не поднимал. Между тем, пятеро остальных были не только смещены, но и убиты, и их убийство Сталин включил в свое осуществление марксизма, в свою историческую заслугу.
Наши современные историки очень энергично критикуют многие давние точки зрения. Критика звучит особенно обоснованной благодаря тому, что чужая точка зрения излагается не по способу документирования, а по методу вольного пересказа: приписывают оппоненту явную нелепость, а затем ее убедительно опровергают. Таков был излюбленный прием Сталина, и ученики отлично его усвоили.
Платформа оппозиции, сперва распространявшаяся нелегально, была затем в основных чертах воспроизведена в контр-тезисах оппозиции к 15-му съезду. Они публиковались в официальном партийном издании, в "Дискуссионном листке", который выпускала "Правда" в ноябре 1927 года, накануне съезда. Если интересующимся удастся прочесть комплект "Правды" тех дней, они сами увидят, как своеобразно излагается сегодня наше вчера.
В свете прошедших с той поры сорока лет наиболее интересно, видимо, ознакомиться с предложениями оппозиции по крестьянскому вопросу. Главные из них: принудительный стомиллионный заем для распространения среди кулаков с тем, чтобы заставить подписаться на него не более десяти процентов всех крестьян, и реализация ленинского плана постепенного кооперирования крестьянства (т. е. коллективизация) на основе технической революции в сельском хозяйстве: внедрение машин, введение многопольного севооборота и применение искусственных удобрений.
В тезисах о промышленности важное место занимали предложения об ускоренной индустриализации народного хозяйства, а также требование не увеличивать косвенные налоги и не расширять выпуск водки. Мой сверхкраткий пересказ основных положений контр-тезисов оппозиции не может, конечно, заменить чтения их в подлиннике.
На одном пункте я все же остановлюсь подробнее – пункте о косвенных налогах, с той поры выросших неимоверно. При Ленине их вообще не было, взимались только прямые налоги – главным образом сельхозналог и подоходный. Сейчас существует налог на оборот, взимаемый в основном с торгующих организаций. По бюджету СССР, рассмотренному сессией Верховного Совета в декабре 1970 года, налог на оборот составил в том году 48,8 миллиарда рублей, а на 1971 год был утвержден в еще большей сумме – 54,1 миллиарда. Это почти две пятых всех доходов (145,9 млрд.) государства. Сопоставив сумму налога с оборота с самим товарооборотом (130 млрд.) мы увидим, какую значительную часть бюджета семьи он съедает, составляя более трети расходов каждого из нас на покупку пищи, одежды и прочих предметов первой необходимости. Из каждых 130 копеек, уплаченных нами в кассу магазина, 50 копеек идет на погашение косвенного налога.