Среди молящихся соотечественников в таинственном полумраке храма, глядя на золотые язычки возженных свечей, вдыхая запахи ладана, воска и свечного нагара, Мария вдруг почувствовала себя так, словно она спала тяжелым, мучительным сном, а мама притронулась к ее плечу, разбудила и сказала: "Маруся, очнись. Надо жить дальше. Уныние – тяжкий грех".
   Мария поставила свечки за упокой папа2, во здравие мамы, Сашеньки, Ули, и на душе ее посветлело, сердца коснулась благодать. И, когда она вышла из теплого сумрака церкви под промозглый ветер и косой дождь, жизнь больше не казалась ей конченной, загнанной в тупик, как порожние вагоны.
   В середине февраля из Франции приплыли на сухогрузе мебель и белый кабриолет, купленный в Марселе.
   Обставлять дом приехала Николь, и на неделю они с Марией погрузились в радостную заполошную суету.
   Новоселье отмечали в последнее воскресенье февраля 1939 года узким кругом: Шарль и Николь, Клодин и Франсуа, само собой, господин Хаджибек с женами; архитектор Пиккар; контр-адмирал Михаил Александрович Беренц – ныне корректор тунисской типографии, а в недалеком прошлом командующий последней эскадрой Российского Императорского флота; одна из попечительниц храма Александра Невского – молоденькая учительница математики, дочь командира эсминца «Жаркий» – Анастасия Манштейн.[37]
   Господин Хаджибек подарил антикварную напольную вазу, очень похожую на ту, что когда-то он подарил губернатору и о которой Хадижа сказала: "На ней мои глаза остались"; Фатима – плед из верблюжьей шерсти; Хадижа – кованую жаровню для бедуинского кофе.
   Мсье Пиккар принес керамическую танцовщицу, склеенную когда-то Марией и убранную в серебряную сеточку. Мсье Пиккар подтвердил, что танцовщица изваяна задолго до падения Карфагена.
   Доктор Франсуа подарил свою многолетнюю работу – составленный им и отпечатанный тиражом в двести экземпляров французско-туарегский словарь. Анастасия Манштейн – иконку Казанской Божьей Матери, которая была у нее еще со времен детства, проведенного на корабле-общежитии "Георгий Победоносец" в бизертинской бухте.
   Михаил Александрович Беренц преподнес Марии самый милый подарок – крохотного беспородного щенка, только-только раскрывшего на мир свои маленькие, еще мутные глазки.
   – А какой он породы? – спросила Николь.
   – Думаю, в нем не меньше восемнадцати пород, – с нарочитой серьезностью отвечал адмирал Беренц. – Он происходит от тех собак, которых мы привезли на кораблях из России.
   – Я обожаю дворняжек! – сказала Николь. – В нем весу не больше фунта. А какая белая кисточка на хвосте, прелесть!
   – Эй, Фунтик! – тут же окрестила щенка Мария. – Иди-ка сюда, я устрою твой домик.
   Служанка принесла небольшую коробку с ветошью, блюдце с молоком и поставила все там, где указала Мария, – под лестницей на второй этаж. Едва державшийся на ногах щенок пустил на мрамор струю и устроился в ящике, куда его положила Мария.
   Как обычно, в конце февраля в этих краях распустились розы. Господин Хаджибек принес на новоселье большущий букет белых роз. Сначала его поставили на обеденный стол, но потом перенесли на сверкающий черным лаком рояль. Букет был такой большой, что мешал сидящим за столом видеть друг друга.
   Для приготовления праздничного обеда был доставлен дворцовый повар Александер с подручными. Они же привезли продукты, именно те, которые с точки зрения Александера годились по такому случаю. Николь предложила Марии заказать Александеру баранину по-бордосски, и та, смеясь, согласилась:
   – Давай, Николь, эта баранина напомнит мне детство, наш первый с тобой обед!
   – Я вижу перед собой десять желанных гостей, – начала застолье Мария. – Десять, как говорил Пифагор, – совершенное число, заключающее в себе всю природу чисел. Десять – символ вечного Космоса. Ваше здоровье, друзья! – Мария говорила стоя, и, когда она закончила, все также встали приветствовать ее поднятыми бокалами.
   – И давайте по-русски чокаться! – горячо вступила Николь. – Я очень люблю по-русски!
   Звон хрустальных бокалов вмиг оживил гостиную.
   Хадижа и Фатима только сделали вид, что пригубили шампанское.
   – Нет, нет, девочки! – тут же обратила на них внимание Николь. – Первый тост надо пить до дна!
   – До дна! – подхватила Мария. – Все пьют до дна!
   Жены господина Хаджибека испуганно воззрились на своего повелителя.
   Господин Хаджибек покраснел, замялся и промямлил что-то неразборчивое.
   Николь толкнула под столом Шарля. Губернатор принял ее игру, откашлялся и сурово произнес:
   – Полагаю, что вы, господин Хаджибек, человек светский. Мари и Николь правы. Первый бокал все гости должны выпить до дна – у русских такой народный обычай.
   – Да-да, конечно, ваше сиятельство, – с льстивой поспешностью согласился господин Хаджибек. – Пейте до дна! – приказал он женам. – Пейте народный обычай, – закончил он полной несуразицей.
   Пересиливая себя, морщась, Хадижа и Фатима выпили шампанское.
   Николь зааплодировала, и вслед за ней все присутствующие захлопали в ладоши, ребячливо радуясь совращению жен господина Хаджибека.
   Предложение выпить первый бокал до дна оказалось весьма уместным. Уже через несколько минут всем стало по-свойски просто, весело, свободно. Хадижа еще пыталась быть чопорно-важной, а никогда прежде не пробовавшая вина Фатима, что называется, «поплыла» и вскоре уже хохотала до слез над какой-то шуткой Николь, как будто это была не мадам губернаторша, а ее бедуинская подружка и сидели они не за чинным столом, а у костра в пустыне.
   После обеда Мария предложила "посмотреть в сторону России", и разгоряченные гости с удовольствием вышли на огромную, опоясавшую дом террасу второго этажа, с которой открывался вид на все четыре стороны света. Было прохладно, накрапывал дождь. Россию увидели только русские. Как-то само собой разговорились по интересам: генерал с адмиралом, ученый археолог с ученым языковедом, бездетная Николь с бездетной Хадижей, молоденькая Фатима с Анастасией, Клодин, желающая побольше узнать о том, что носят и как причесываются в Париже, с Марией. И только господин Хаджибек остался в одиночестве. Но оно его не тяготило, он ликовал: сам губернатор почти что в его доме, и он, Хаджибек, только что сидел с ним за одним столом, как равный с равным. Нет-нет, ему не нужны были никакие собеседники. Он настолько вырос в собственных глазах, что, пожалуй, без ущерба для самолюбия мог бы поговорить тет-а-тет только с самим губернатором.
   Мария болтала с Клодин, но видела и слышала каждого: и генерала Шарля, который говорил с адмиралом Беренцем о недавней большой войне, закончившейся разгромом Германии, и Николь с Хадижей, обсуждавших типы мигреней, и Фатиму с Анастасией, хихикавших от переполнявшей их молодости и радости существования, и Пиккара с доктором Франсуа.
   – Всё, этой весной я уже не буду работать здесь, в термах Антония Пия. Теперь я буду искать храм Согласия. Это один из главных храмов Карфагена. Известно, что он был, а где – неизвестно. Но я примерно знаю местечко. Это на холме, там, где был храм Эшмуна – самый важный храм карфагенян. Рядышком должен быть храм Согласия…
   – А я возьмусь за большой берберский словарь, как только выйду в отставку…
   Перед кофе Мария и Николь пели неаполитанские песни, а генерал аккомпанировал им на новеньком рояле. Как всегда, испытанный концертный номер получился очень хорошо.
   – Мари, а вы не могли бы спеть русскую песню? – попросил доктор Франсуа. – Мне очень хочется узнать строй русских песен.
   – Спою. Вам грустную или веселую? Народную или популярный романс?
   – А нельзя все подряд? – воодушевилась Николь.
   – Охотно, – улыбнулась Мария.
   Она села за рояль и исполнила "Мой костер", "Очи черные", "Зачем тебя я, милый мой, узнала", после чего все принялись с детским восторгом разучивать, вторя Марии, знаменитую "Калинку".
 
Калинка, малинка,
Малинка моя,
В саду ягода малинка,
Малинка моя!
 
   Зажигательный темп песни захватил всех, и «Калинка» рвалась из приоткрытых окон и летела за синее море на родину.

Х

   Хотя за столом и царила видимость веселья, но для Марии все было пусто, вымученно, заданно. И только когда она проводила гостей (всех до единого, хотя мсье Пиккар, видимо, рассчитывал остаться) и легла спать одна на огромной кровати в огромном доме, только тогда пелена принужденности как бы спала с ее души, и она почувствовала полное одиночество свое в этом мире.
   За высоким венецианским окном бушевал ливень. Раскаты грома и дальние всполохи молний вместе с овладевшей Марией бессонницей делали все вокруг не вполне реальным, выморочным… Она остро чувствовала, что сейчас для нее есть только одна "неприкосновенная подлинность": "Наш дом на чужбине случайной, где мирен изгнанника сон, как ветром, как морем, как тайной, Россией всегда окружен".
   А что она помнит о России? Только самое чистое, светлое…
   …Севастополь – такой белый и синий. Торжественный, как Андреевский флаг. Оттого что в Севастополе всегда был русский флот и летом жарко, по городу прогуливалось много молодежи в белом.
   Белые шляпки и белые кисейные платья на барышнях, кипенно-белые кители на офицерах, приветливое сияние глаз на молодых, чистых лицах. Даже серые груботканные матросские робы отдавали стерильной белесостью. А раскаленные на солнце, изъеденные волнами прибрежные камни как бы светились на фоне синего моря белыми пятнами. И еще белые глицинии… Уйма белых глициний, и кое-где – фиолетовые. Какая прелесть была во всем, какой порядок! Не дисциплина, не принуждение, не страх, а порядок… Божественный порядок во всем. И в житейских мелочах, и в общем движении жизни, и в движениях души…
   На кораблях Императорского черноморского флота каждые полчаса сухим и чистым звуком били склянки, по вечерам играл на набережной духовой оркестр, особенно часто – модные в те дни "Амурские волны". И сердце сжималось от гордости: где Севастополь, а где Амур. Боже мой! И все – Россия!..
   Голова у Марии была ясная, и казалось, что внутренним взором она может видеть сейчас далеко-далеко… Она закрыла глаза и увидела маму, а рядом с ней взрослую девушку, конечно, Сашу. Мария видела, что они сидят на табуретках в какой-то странной комнате с окном в потолке и почему-то разговаривают между собой на украинском языке. Мария не могла разобрать, о чем они говорят, до нее долетали только обрывки фраз мамы, ее голос, который она никогда не спутала бы ни с каким другим: "Змыри хордыню, доню, змыри!" – "Да хай будуть, мабуть, нада" – "У школе був чоловик, записывав на медичек. Я казала – пыши Галушко".
   "О, Боже, опять этот Галушко! Почему? Какая странность… За этим явно стоит что-то из ряда вон выходящее, какая-то тайна…"
   Синяя молния полыхнула у самого окна, и гром прогремел так сильно и так близко, что зазвенели стекла. Хорошо, что не повылетали. В наступившей тишине Мария услышала, как скулит Фунтик. Она поднялась с постели и прошла вниз. Щенок вылез из коробки и пытался вскарабкаться на лестничную ступеньку, поближе к своей хозяйке.
   – Ты моя лапонька, – умилилась Мария, – страшно тебе, маленькому! – Она подняла его на руки, прижала к груди и понесла в спальню. Щенок так дрожал, что Мария взяла его в постель. – Не бойся, маленький, теперь мы вместе, ничего не бойся! – прошептала Мария.
   Фунтик поверил и скоро заснул на плече хозяйки. Рядом с теплым живым комочком и ей стало не так мрачно. Ливень затихал, и незаметно для себя она уснула.

XI

   "Летели дни, кружась пчелиным роем… летели дни, кружась… летели дни…", – назойливо мелькала в памяти строка из Александра Блока. Действительно, летели дни… Казалось, вчера был февраль и праздновали новоселье, а сегодня июнь, и скоро можно будет ехать в пустыню навещать Улю.
   В тот памятный день Мария осталась дома, чтобы просмотреть финансовые документы за полугодие, подчистить огрехи, выстроить отчетность так, чтобы комар носа не подточил. Подобные работы на внимание удавались Марии только в тиши ее нового дома, в рабочем кабинете с окнами на север. Здесь не было ничего лишнего: широкий двухтумбовый стол, крытый зеленым сукном, застекленные шкафы с книгами, большой сейф, а за столом не кресло, а простенький жесткий стул. В левом углу стола – фотография мамы у их николаевского малахитового камина с Сашенькой на руках, фотография 1920 года, сделанная накануне бегства из Севастополя. И ведь осталась не фотография, а только обрывок: лицо мамы и вся ее фигура в длинном траурном платье, ручонка Сашеньки в белой пелеринке, часть камина, а половина маминой головы, плечо, к которому прижималась Сашенька, да и сама сестричка исчезли вместе с другой частью фотографии. И еще фотография Ульяны Жуковой. Обе фотографии в строгих рамках из палисандра; ну и керамическая танцовщица в серебряной сеточке, изваяная еще до падения Карфагена и помещавшаяся теперь, как на пьедестале, на стальном сейфе, оклеенном тонкими пластинами ливанского кедра.
   Отрываясь от бумаг, Мария смотрела обычно или на море, или на карфагенскую танцовщицу с ее безукоризненными формами, или на маму с угадываемой Сашенькой, или в чистое смышленое лицо своей названной сестренки, отнятой у нее естественным ходом жизни.
   Большое венецианское окно было слева от письменного стола, и сейф слева, но чуть позади, на уровне стула. Так, чтобы тяжелая дверца всегда была под рукой. Вход в комнату находился справа от стола. На всю жизнь запомнила Мария, что ее отец адмирал обычно садился к дверям спиной, беззащитным бритым затылком… Он был слишком уверен в себе и слишком доверчив, он не ожидал настигшего его выстрела в затылок… А у Марии сложилась совсем иная жизнь. Она всегда была начеку, и даже револьвер, подаренный ей однажды генералом Шарлем, неукоснительно лежал в ее сейфе с полной обоймой.
   К одиночеству, как и к хроническому недомоганию, недосыпанию, недоеданию, нельзя привыкнуть, но можно притерпеться, можно втянуться в эту лямку. После отъезда Ули Мария нашла в себе силы и втянулась. Втянулась настолько, что в последнее время стала даже находить в одиночестве тихую радость. Конечно, круг общения Марии пока еще был велик, но состоял, в основном, из людей, желавших получить от ее щедрот, деловых партнеров и подчиненных или таких же, как и она сама, не познавших радости материнства Николь и Хадижи. С ними ей было приятнее всего. Они не лезли к ней в душу, понимали ее в главном, как самих себя, бодрились изо всех сил и не раз отодвигали Марию от приступов глухого отчаяния, как от края бездны.
   С раннего утра с удовольствием Акакия Акакиевича из гоголевской «Шинели» Мария копалась в бумажках. Цифры всегда завораживали и даже словно пленяли ее, каждую она ощущала, как живую. Были среди них любимчики: 9, 1, 7, 3… Были и такие, к которым душа ее относилась довольно холодно: 6, 8, 5, а были и средненькие, не плохие и не хорошие, но вполне терпимые: 2, 4. Она думала заниматься до глубокого вечера.
   В четыре часа дня Мария сладко потянулась и решила сделать перерыв, сварить кофе, но едва она поднялась из-за стола, как в грудь вдруг толкнулся знакомый холодок – холодок, всегда сопутствовавший в ее жизни нечаемой опасности. Инстинктивно она даже протянула руку к приоткрытой дверце сейфа за револьвером… напрягла слух, затаила дыхание – нет, во всем доме стояла полная тишина… А в груди толкнуло еще раз… Сомнений не оставалось: надо бросать все и немедленно ехать на фирму. Ехать сию минуту, потому что счет пошел именно на минуты, иначе ей не успеть… Куда? Зачем? Кто его знает, но медлить нельзя. Быстренько покидала в сейф бумажки и, прежде чем закрыть его, поколебавшись секунду, все-таки вынула револьвер и бросила в свою дамскую сумочку, отчего та сразу стала тяжеловатой. Наряжаться было некогда, и Мария вышла из дома в том же холстинковом платье и тех же удобных берберских сандалиях на толстой подошве и с закрытой пяткой, в которых работала за столом. Щенок Фунтик хватал ее за подол платья, пытаясь не выпустить из дома. Мария погладила пса, потрепала его мордочку с отвислыми темно-коричневыми ушами, потом подняла указательный палец, что означало непреклонность ее решения: "Жди, Фунтик, жди". Обиженный, щенок забился под лестницу.
   Солнце пекло по-настоящему и, хотя сместилось на запад, было еще почти такое же белое, маленькое, убийственное для всего живого, как в полдень. Да все живое и попряталось с утра по норам и расщелинам, и ни одна мошка не высовывалась, а волнистый воздух дрожал над землей, как над раскаленной печкой. Чтобы не возвращаться в дом самой (пути не будет), Мария попросила служанку сходить за широкополой Улиной шляпой и холщовой сумкой да заодно бросить туда немножко лимонов и апельсинов – по такой жаре не помешает освежиться в дороге.
   Купленный в Марселе белый кабриолет доставлял ей истинное наслаждение. Насколько хватало глаз, белая известковая дорога была пустынна, и Мария с удовольствием прибавила газу. Мощный поток встречного воздуха сбивал зной, и ехать было вполне комфортно, тем более в шляпе с широкими полями, предусмотрительно завязанной тесемками под подбородком.
   В сердце опять толкнуло знакомым холодком. Вскоре показались вдали те самые серые осыпи, у которых стреляли в нее туареги. Еще раз толкнуло в груди, и в ту же секунду плотная тень накрыла машину и над головой Марии что-то взревело, залязгало, загрохотало!.. Мария чуть не выпустила руль и автоматически сбросила скорость. Прямо перед ней на дорогу садился аэроплан. Когда она подъехала к нему, открылся прозрачный фонарь кабины, и пилот, сорвав с головы шлем, громко крикнул:
   – Я приветствую вас, мадемуазель!
   – Надо говорить: "Я приветствую вас, мадемуазель Мари", – в наступившей тишине заглохших двигателей холодно поправила его она.
   Ловко спрыгнув на землю, летчик направился к авто.
   – Я приветствую вас, Антуан!
   – О, вы помните мое имя?! – В карих глазах пилота вспыхнула лучистая улыбка и так осветила его угрюмое большелобое лицо, что перед Марией вдруг предстал совершенно другой, необыкновенно обаятельный человек.
   – Какая вы хорошенькая! – просто и доверительно проговорил Антуан, и в его светоносных глазах блеснули кураж и удаль.
   Мария даже замешкалась с ответом.
   – Какой вы нахал! – наконец улыбнулась она. – Редкий нахал! – И засмеялась серебристо и призывно.
   – Нахальство – это у меня родовое, – как бы сожалея, подтвердил он, вплотную подходя к сидящей в авто Марии. – Я случайно бросил на землю взгляд, увидел, как вы скучно тащитесь, и решил вас развеселить: тихо спланировал, а потом дал форсаж… Вам понравилось?
   – Еще бы! Кому не понравится, если вдруг над его головой ударят в медные тазы тысячи чертей!
   – Я рад, что доставил вам удовольствие. А не хотите ли прокатиться на моем Россинанте?
   – Какая же Дульсинея откажется! – неожиданно для себя согласилась Мария.
   – Тогда вперед! – И он любезно приоткрыл дверку авто, но не как лакей, а как равный равному. – А-а, вон, я вижу, у вас плед на заднем сидении, возьмите его с собой.
   – Зачем?
   – Вверху холодно. Я в летной куртке и в комбинезоне, а вы закутаетесь в плед. Мой старикашка, конечно, дышит на ладан, но тысяч на шесть мы еще сможем вскарабкаться. Это "Потез"[38] – он предназначен для аэрофотосъемок, но на моем оборудование давно демонтировано.
   Мария поставила машину на обочину. Хотела прихватить с собой еще и холщовую сумку с лимонами и апельсинами, но не дотянулась до нее со своей левой стороны, а обходить машину поленилась: "Пусть полежит полчасика…".
   Антуан помог пассажирке сесть на дальнее сидение за креслом пилота, а потом сел сам. И хотя его спина в вытертой кожаной куртке заслонила обзор, Мария поймала себя на мысли, что она впервые в жизни так надежно, так уверенно чувствует себя за спиной мужчины.
   – А нам хватит разбега? – спросила она, имея в виду осыпи, до которых было метров триста.
   – Посмотрим, – бесцветным голосом отвечал Антуан, заводя двигатель.
   Самолет затрясся на месте, большой деревянный пропеллер стремительно набирал обороты. Марии показалось, что прошла целая вечность. Наконец тронулись, и все быстрей, быстрей, все ближе к серым осыпям, вырастающим на глазах прямо-таки до гигантских размеров. Казалось, всё… Но самолет оторвался от земли и взмыл так близко от подножия осыпи, что Мария увидела пыль, поднявшуюся над остроугольной вершиной.
   Первые четверть часа самолет круто полз вверх, и скоро в кабине стало холодно. Мария запахнулась концами пледа, подстеленного на сиденье кресла. Из-за гула мотора говорить было бессмысленно. Причудливо разграфленная земля внизу уходила все дальше, а в кабине становилось все холодней. Мария почувствовала освежающую, пьянящую разреженность поднебесья. Она не видела облачка, что летело прямо по курсу самолета, и, когда они вдруг очутились в его серой мгле, стало страшновато. Благо, это длилось не дольше двух минут – и снова ударил свет. Только крупные капли воды на стеклах фонаря еще несколько секунд свидетельствовали о том, что они побывали в облаке, но вскоре капли исчезли, оставив после себя только легкие кружочки пятен.
   Наконец Антуан выключил мотор, и самолет словно повис в воздушном потоке, медленно спускаясь по нему, как по отлогому склону.
   – Замерзли?
   – Почти.
   – Возьмите наушники внутренней связи, чтобы вы могли командовать мной в полете. – Антуан протянул через плечо круглые мягкие наушники и точно такие же надел на себя.
   – Как меня слышите?
   – Не кричите.
   – Ясно. А теперь повелевайте, куда мы двинем.
   – В Сахару! – не задумываясь, выпалила Мария.
   – Она большая.
   – Я в курсе.
   – А вы бывали в Сахаре?
   – Да.
   – Тогда нам нужно хотя бы перелететь горы Берегового Атласа. – Он включил двигатель и, медленно разворачиваясь по большой дуге, стал наращивать скорость. Теперь солнце осталось справа и не мешало обозревать землю под крылом. Они летели не выше пятисот метров, и это было прекрасно – вся земля как на ладони. У северных отрогов серо-желтых выжженных гор Антуан заметно поднял самолет, но, едва они перелетели высшую точку, заскользил по южным склонам все ниже и ниже. Скоро Мария поняла, что он гонится за стадом газелей, то ловко накрывая их тенью от самолета, то будто отпуская на волю.
   – Эй! – Мария постучала кулачком по затянутой в кожу спине пилота. – Прекратите!
   – Я просто хотел, чтобы вы рассмотрели их поближе.
   – Я рассмотрела, – с открытой враждебностью в голосе сказала Мария. – Вам нравится преследовать беззащитных?!
   – Не очень.
   – Слава Богу! А то я решила, что вы не только нахал, но еще и садист!
   – О, мадемуазель Мари, я иногда бываю редкой сволочью, но чаще всего не от жестокосердия, а по глупости.
   – Ее у вас в избытке!
   – Не кричите, я вас прекрасно слышу. Кстати сказать, в наушниках ваш голос становится каким-то мяукающим.
   – А ваш лающим.
   Мария не стала продолжать разговор, хотя пикировка с Антуаном приятно щекотала ей нервы. Замолчал и Антуан. Теперь он выровнял самолет и летел без всяких фокусов, как и было приказано, в Сахару.
   – И откуда вы взялись на мою голову? – наконец не выдержала Мария.
   – Я отвозил почту в дальний форт и через четверть часа должен был приземлиться на базе, но неожиданно мы встретились… – миролюбиво отвечал Антуан.
   Внизу показалась так называемая «гамада» – каменистая равнина, похожая с высоты на стиральную доску. Разновысокие камни вздымались на ней гребень за гребнем. В основном это был черный гранит, целое море гранита. Марии стало не по себе. Почему-то мелькнула мысль, что если вдруг откажет мотор…
   – Вон впереди начинается серир, – словно уловив ее тревогу, сказал Антуан.
   "Серир", а по-русски «галька», действительно поплыл под крылом совсем скоро, но на душе у Марии легче от этого не стало.
   – А мы не прошли точку возврата?
   Антуан ничего не ответил и снял наушники. Мария поняла, что пилот чем-то обеспокоен, к чему-то прислушивается. Она тоже сняла наушники. Не зря ведь на танковом заводе «Рено» ее звали "слухачкой".