– Множественные осколочные ранения, – сказала Александра, – поверхностные…
   – Да, это так, – неожиданно произнес за ее спиной скрипучий мужской голос.
   Александра поднялась с корточек, обернулась.
   Прямо перед ней стоял главный хирург госпиталя Александр Суренович Папиков.
   – За носилками! – приказал Папиков санитарам, и те, не помня себя от счастья, кинулись исполнять приказание. – Вы стреляли?
   – Пришлось. – Александра потупилась.
   Немецкий юноша смотрел на них молча, но в глазах его затеплилась надежда.
   – Я вас что-то не знаю, – сказал Папиков.
   – Военфельдшер Александра Домбровская!
   – С гражданки фельдшер?
   – Так точно. Старшая операционная сестра Н-ского госпиталя.
   – О-о! – Папиков взглянул на нее внимательно, изучающе. Громкое имя московского госпиталя, который назвала Александра, возымело свое действие.
   – А я из Питера, – сказал Папиков.
   – Кто же вас не знает!
   – Так, – сказал Папиков, – и лучше его не в процедурную, а сразу в операционную – здесь есть, что чистить. Начинайте его распеленывать, а я пока переговорю с кем надо. Немецкий солдат в нашем госпитале – это тебе не шутка.
   Скоро прибежали санитары с носилками, положили на них раненого, понесли.
   – Прямо в операционную! – приказала Александра. – Не летите! – И пошла впереди санитаров. Она понимала, что должна идти впереди. Немецкий солдат в русском госпитале – это действительно не шутка. Как военнопленного, его полагалось тут же сдать "компетентным органам", но без немедленной медицинской помощи он, конечно, не выживет.
   Немецкая операционная сияла чистотой, и все в ней было на месте, каждая мелочь под рукой. Для Александры оборудование операционной не было в новинку – точь-в-точь такое привезли из Германии в 1939 году в их московскую больницу, и Александра успела с ним поработать. До войны у нас с Германией были наилучшие отношения. Немцы поставляли нам точное оборудование, а мы им взамен зерно, руду, древесину… Тогда в России работало много немецких специалистов. Некоторые даже изучали наше военное дело, например, Гудериан на секретном Казанском танковом полигоне[18]. Стажировались немецкие врачи и в больнице Александры. В школе и в училище Сашенька учила немецкий, с тренером по акробатике, урожденной немкой Матильдой Ивановной, они иногда даже разговаривали по-немецки. Перед войной немецкий язык был у нас в большой моде. Английский тогда считался бесполезным – вся техническая документация шла на немецком языке.[19]
   Размачивая перекисью водорода присохшие к ранам бинты, глядя, как шипит перекись и как бы приподнимает белыми пузырьками марлю над ранами, Александра попыталась заговорить с пациентом по-немецки, но тот ничего не мог ей ответить. Хотел, а из горла вырывался только клекот.
   – Ладно, терпи, – привычными резкими движениями отдирая размоченные бинты, сказала ему Александра по-русски, – терпи, казак, атаманом будешь!
   В операционную вошел Папиков.
   – Договорился. Пока побудет. Что тут у него? Да, надо чистить. – Он прошел к раковине и стал мыть руки. – Удивительно, даже водопровод у них в порядке!
   – Орднунг! – сказала Александра, осваиваясь с новым знакомым.
   Вот так первым пациентом русского госпиталя на Сандомирском плацдарме стал вражеский солдат.

III

   Маленькая комната в доме Глафиры Петровны была узкая – два с половиной метра в ширину и четыре в длину, с небольшим, заплаканным от осенних дождей одинарным окошком и крохотной форточкой, открывающейся при помощи прибитой в край скользкой кожаной тесемки. До того как привезли в дом Адама, комнатку безраздельно занимала сама хозяйка, а теперь она переселилась к дочке и внуку – в большую, квадратную, четыре на четыре метра.
   Кровать с голубыми железными спинками, на которой разместили Адама, стояла в углу, у дальней от окошка стены, так, чтобы, когда распахивали форточку, на него не дуло. На стене у кровати висел обычный в этих местах коврик, написанный маслом на обратной стороне клеенки. Рисовали на таких ковриках всякое, но обычно что-то торжественное или умилительное. На коврике над кроватью Адама был изображен лебедь с непропорционально длинной, причудливо изогнутой шеей, плывущий то ли по какому-то экзотическому пруду, то ли по луже, окруженной красными, желтыми, лиловыми цветками, явно нездешней красоты.
   Домик у Глафиры Петровны был саманный, очень теплый зимой и прохладный летом. Она, ее муж и Катерина месили глину на саманы голыми ногами и сами формовали их в дощатых формочках. Месила ту глину Глафира Петровна для мирной жизни, месила с удовольствием – она до сих пор иногда вспоминала, как продавливалась между пальцами ее ног жирная глина с соломой. Эх, как это было славно! Месила ту глину она двумя ногами, сильными, ладными, высоко подоткнув легкую холстинковую юбку, так, что белые заголенные ноги ее сияли на солнце и никакой загар не приставал к их молочной белизне, только капельки глины, разлетавшейся из-под пританцовывающих ступней.
   Перед самой войной ее муж даже постелил в доме деревянные полы – в простых домах полы были земляные. Домик удался такой теплый, что на топку шло мало кизяку[20], фактически до самой зимы хватало того тепла, что давала печка в большой комнате, когда на ней готовили или кипятили чай, грели воду, чтобы обиходить Адама.
   Вокруг раны на голове у постояльца, которую они обнаружили в первый же день, Глафира Петровна аккуратно выстригла слипшиеся от крови волосы. Потом обработали рану самогоном и не стали перевязывать голову.
   "Нехай так подсыхает, ранка хоть и большая, но неглубокая", – решила Глафира Петровна. Рана действительно была обширная, но непроникающая, голова была не пробита, а как бы стесана тупым предметом.
   Десять суток пролежал Адам, не приходя в сознание. Глафира Петровна, ее дочь Катерина и соседская девочка Ксения Половинкина все эти дни и ночи ухаживали за ним неусыпно, по очереди сменяя друг друга.
   Сыну Катерины, альбиносу Ваньку, дежурства не доверяли. Ванек был мальчишка бесхитростный и не скрывал своей неприязни к найденному им же самим постояльцу. По молчаливому сговору между Глафирой Петровной, Катериной и Ксенией они и впредь ни на минуту не оставляли Ванька один на один с больным. И во все дни беспомощности Адама этот сговор ни разу не был нарушен.
   Глафира Петровна протирала Адама мокрой чистой тряпицей, оторванной уголком от ее ветхой простыни, напитывала тело больного влагой. Катерине подобная процедура вообще не доверялась, а Ксения протирала только лицо Адама, шею и предплечья.
   – И што ты яго трешь-трешь? Дырка будить! Он и так чистый – дохляк ваш! – как-то в запальчивости выкрикнул Ксении Ванек, и в его блекло-голубых глазах сверкнул нехороший огонек, в котором было все сразу: и беспомощность, и ненависть, и зависть…
   – Иди, Ванечка, отсюда быстренько, – тихим, бесстрастным голосом проговорила Ксения, продолжая протирать влажной тряпицей высокий, чистый лоб Адама. – Иди, Ванечка, – повторила она чуть настойчивее, но так, как будто была лет на пятнадцать старше него. – Иди-иди…
   И Ванек убрался из дома.
   Иногда Глафира Петровна смачивала водой ватку и смазывала пересохшие губы Адама. А то выжимала из ватки мелкие капельки на его зубы – она знала, как важно подавать воду по чуть-чуть, чтобы, не дай Бог, не попала в дыхательное горло.
   На третий день после того как они привезли Адама из заросшего бурьяном оврага в дом, пожаловал председатель колхоза – одноногий Иван Ефремович Воробей, тот самый, что давал телегу.
   Считалось, что Иван Ефремович потерял ногу в гражданскую войну, когда доблестно воевал за красных. Хотя, что было с его ногой на самом деле и за кого он воевал и воевал ли вообще, никто в поселке не знал и знать не мог. Иван Ефремович появился здесь уже на одной ноге и обращался с костылями так ловко, как будто вырос на них.
   Он прибыл в поселок в первый год нэпа и все время торговой вольницы работал фотографом на базаре – с утра до вечера, обещал своим клиентам «птичку», которая вот-вот вылетит из его фотоаппарата. А когда нэп как корова языком слизнула, Иван Ефремович быстренько свернул свое частное дело и устроился фотографом при паспортном столе поселковой милиции, а там и до загса было рукой подать…
   Поглядел Иван Ефремович на беспамятного Адама и сказал Глафире Петровне:
   – Парень из наших бойцов, а скорее из офицеров – глянь, руки без мозолей, без единого даже мозолика. А раздели его догола мои архаровцы, да разве они сознаются!.. Тебе же, Глаша, совет: определись с ним, нельзя быть человеку никем и звать никак.
   – Приходил он ко мне в загс с молодайкой, а вспомнить ни имя, ни фамилию, хоть убей, не могу. Расписывала я его, Ваня, с законным браком… а все сгорело!
   – Можешь не можешь, а определиться надо! – строго сказал Иван Ефремович и добавил шепотом, по-свойски: – Сама знаешь, сколько у нас… – Он не стал договаривать. Глафира Петровна поняла его без слов и вдруг хлопнула себя по лбу и выкрикнула:
   – Да то братка мой, Леха!
   – Ладно, артистка! – засмеялся Иван Ефремович, и его карие близко посаженные глаза, про которые острая на язык Глафира говорила, что у него "глаза кучкой", лукаво блеснули. – Братка так братка. Пойду, а то твой внучонок Ванек не удержит под уздцы мою горячую кобыленку и ускачет она вместе с таратайкой.
   На одиннадцатый день Адам приоткрыл глаза и долго смотрел в одну точку – на розовый клюв лебедя на прикроватном коврике. Посмотрел, посмотрел и опять смежил веки еще на сутки. Зато у него восстановился глотательный рефлекс, и его стали подкармливать бульоном. Для бульона Катерина зарубила одну из трех куриц, которыми была богата их семья.
   – Ничего, – вздохнула по этому поводу Глафира Петровна, – куры у нас будут, главное – парня выходить.
   Еще месяц Адам пребывал в пограничном сумеречном состоянии, когда стали пробиваться в его сознание какие-то отрывочные ощущения. То это было тепло рук, которые к нему прикасались, то, как сквозь шум моря и гул какой-то неясной, обрывочной, но мелодичной музыки стал он слышать даже отдельные слова, и не просто слышать, но и понимать их значение: "Поверни!", "Пролежни!", "Катька, не пялься!", "Ксюша, голову!". А потом опять наплывали гул, шум листвы под ветром, звуки далекой музыки, такой знакомой и такой недосягаемой, как белый лебедь, который время от времени проплывал над ним…
   Глафира Петровна не стала играть в прятки ни со своей дочерью Катериной, ни с соседской девочкой Ксюшей. Ни даже с Ваньком. В тот же вечер, как уехал от них на подрессоренной двуколке председатель колхоза Иван Ефремович Воробей, она собрала всех в большой комнате и сказала:
   – Зарубите себе на носу: сегодня я узнала по родинке, что наш постоялец – младший мой братик Леха. Я считала, что он умер в тридцать третьем у нас на Украине с голоду, а он живой…
   – А где та родинка? – заинтересованно спросила Катерина.
   – Где надо, там и есть. На левой ляжке, изнутри.
   – Коло причинного места?! – фыркнула смешливая Катерина.
   – А то не твоего ума дело! Тебе на нее пялиться ни к чему! – резко оборвала дочь Глафира Петровна.
   – Эка невидаль! – хихикнула Катерина. – У меня так…
   – Помолчи! – гаркнула Глафира Петровна.
   Ванек тупо смотрел перед собой, и по его лицу никак нельзя было угадать, понял ли он что-нибудь. Заподозрил бабку во лжи или нет? В определенном смысле веснушчатое маленькое блеклоглазое лицо Ванька с белыми бровями, белыми ресницами и белыми волосами на голове представлялось совершенно замечательным: прочесть на нем можно было столько же, сколько на чистом листе бумаги.
   – Ну ты у меня смотри, язык оторву! – тем не менее, грозно взглянув на Ванька, сказала Глафира Петровна. – Так кто мне постоялец? Кто? Говори! – нависла она над внучонком.
   – Та братка твой, братка, – поспешно отвечал Ванек, потому что знал, какая тяжелая рука у бабки.
   – Мне брат, а тебе дед двоюродный, понял?
   – Понял. Дед двоюродный, – как эхо, отвечал Ванек и на всякий случай зашмыгал носом, как будто приготавливаясь заплакать.
   С Ксенией было проще всего. Она выросла в семье, хорошо подготовленной к превратностям жизни: ее отца арестовали, потом выпустили перед самой войной. А два родных дяди сгинули неизвестно где "без права переписки". Хотя Ксениина мама и бабушка старательно молчали о семейных несчастьях, девочка уже давно кое-что поняла и сделала свои выводы, смысл которых заключался в том, что в мире много враждебного и надо держать язык за зубами, а душу на замке. Слушая Глафиру Петровну, Ксения еще раз убедилась в правильности своих житейских навыков и только кивала на ее слова в знак полного и безоговорочного согласия. Щеки ее разрумянились, серые глаза заблестели и даже пробор светло-русых волос на голове стал темным. Если бы кто-то взглянул на этот ее пробор, то увидел бы воочию, что значит "покраснеть до корней волос".
   Райцентр, в который занесла судьба Адама Домбровского, был ни селом, ни городом, а так – населенным пунктом на девять тысяч человек, согласно переписи населения 1940 года.
   До войны здесь работали комбикормовый завод и маслобойня. Воздух в поселке был пропитан запахом подсолнечного жмыха, который прессовали в квадратные серые, маслянисто-блестящие пластины – сантиметра три толщиной со сторонами квадрата примерно по пятьдесят сантиметров. А под огромными навесами маслобойни до зимы лежали темно-серые горы семечек – их привозили сюда со всей округи и даже из соседних районов.
   Еще были в поселке кирпичный завод, две МТС[21], два колхоза[22]. В первые два года войны все это скукожилось и почти сошло на нет. Но, к счастью, немец так и не занял райцентр, и постепенно все в нем стало восстанавливаться, возвращаться в строй. Жили и работали в поселке, в основном, старики и старухи, дети, а главное, женщины, незамужние, вдовые или те, что еще ждали весточек с фронта, твердо надеясь на победу.
   Поскольку домик загса со всеми его бумажками сгорел дотла, Глафире Петровне выделили комнатку в паспортном столе райотдела милиции. На обзаведение дали письменный стол, стул и темно-зеленый стальной сейф с двумя литыми ключами. Большой сейф, очень тяжелый, как было сказано о нем в накладной: "несгораемый шкаф насыпной, вес 302 кг".
   Загс существовал в поселке потому, что здесь был райцентр со всеми необходимыми району службами. Тем более что почти половина жителей имела паспорта, как и полагалось тогда служащим и рабочим. Паспортов не было в те годы только у военнослужащих, заключенных и колхозников.[23]
   Когда Глафира Петровна получила из областного центра под расписку чистые бланки документов и заперла их в свой зеленый сейф, душа ее стала томиться какой-то неясной отвагой. Раз, другой, третий она вынимала из сейфа чистый бланк метрики, и ее так и подмывало взять и заполнить своим круглым, красивым почерком тот зеленоватый бланк на толстой бумаге, ту метрику, и пришлепнуть вверху штампик «дубликат», а внизу поставить свою подпись и скрепить печатью. Печать, слава Богу, осталась цела – не зря она хранила ее дома в красной коробочке. То, что сохранилась печать, играло очень большую роль. Печать в данном случае была, как знамя, вынесенное с поля боя.
   Когда она в четвертый раз вынула из сейфа чистый бланк метрики, то все свершилось само собой, как бы помимо ее воли. Метрику она заполнила на имя Серебряного Алексея Петровича, и штампик поставила и печать, и расписалась честь честью. Будь что будет!
   Под горячую руку договорилась Глафира Петровна и с начальником паспортного стола, чтобы выдали найденному «братке» паспорт. Потом вдруг до нее дошло: какой же паспорт без фотографии? Тут снова пригодился Иван Ефремович Воробей. Как только Адам стал почаще открывать глаза, они его щелкнули. Получилось нормально, только глаза у «братки» вышли какие-то неживые. Но для дела это не имело значения.
   – Нормально! Все вылупляются, как с перепугу, – сказал Иван Ефремович, отдавая ей фотографии. – Сойдет!
   И сошло…Таким образом, еще находящийся в полубеспамятстве "найденный брат" во второй раз стал гражданином СССР. К счастью, никто не совал нос в дела Глафиры Петровны, никто не мог знать ее родословной, потому что она была не местная, а пришлая.
   Сюда, в южно-русскую степь, она добралась с пятнадцатилетней дочкой Катериной из Харьковской области, с Украины, где все мёрли с голоду.[24]
   Родилась и выросла Глафира Петровна в Харькове, а точнее, на той огромной узловой железнодорожной станции, что славилась на всю Российскую империю, через которую шли поезда и в Крым, и на Кавказ, и на Москву и Санкт-Петербург. Как и многие харьковчане, Глафира с детства свободно говорила по-русски и по-украински. Отец ее был русский, мать украинка. В нее она и удалась красотой и благонравием. Отец Глафиры, Петр Серебряный, работал помощником машиниста пассажирских поездов, как тогда говорили, "на линии", или "на плече", Харьков – Санкт-Петербург. По тем временам это была должность довольно высокой квалификации, так что семья не бедствовала. Но, как только началась война 1914 года, жизнь пошла наперекосяк: отца перевели на военное положение, и он теперь приходил домой лишь раз в неделю; мама стала прибаливать, а тут еще и старшего брата Глафиры Николая призвали служить матросом на Черноморский флот, а младший брат Алексей сломал руку, и она плохо срослась. В 1916 году против воли родителей Глафира выскочила замуж, а через год, как раз после Февральской революции, когда все ходили такие счастливые, с красными бантами на верхней одежде, у нее родилась Катерина. За годы гражданской войны родители умерли, от старшего брата Николая Серебряного не было ни слуху, ни духу, и муж Глафиры тоже пропал без вести. Так что осталась она с дочерью Катериной и младшим братом Алешей Серебряным, а теперь и его нет давным-давно… Зато явился вместо него найденный брат.
   Когда осенью 1933 года на товарных поездах, а последние километры пешком они с Катериной добрались до поселка, Глафира Петровна была едва жива. Ноги ее так сильно распухли, что, если надавить пальцем, вмятина оставалась надолго. Она понимала, что это значит…Вот тут-то и набрели на поселок, и она упала у первого же кособокого домика, на трухлявом крылечке которого стояла худая скрюченная старуха с черным лицом, – во всяком случае, так показалось Глафире Петровне. Так падали последние отблески погожего дня на длинное лицо старухи.
   – Бабушка, поможьте! – упала перед ней на колени Катерина. – Поможьте, родненькая!
   – Носят вас черти! – громко и зло сказала старуха, повернулась, чтобы идти в дом, но вдруг сменила гнев на милость. – Мать она тебе? – кивнула на пытавшуюся подняться на четвереньки Глафиру Петровну.
   – Мамка! Мамка! А то хто ж? Родная!
   – Надоели, – сказала старуха и боком спустилась с крыльца. – Таскай ее под мышки! Счас подмогу! – Старуха доковыляла до Глафиры и с удивительными для ее возраста силою и проворством подняла незваную гостью на ноги, ловко подлезла под нее и потащила в дом.
   У бабы Мани, а так звали старуху, была удивительная черта характера – на любую просьбу она с ходу отвечала «нет», а потом тут же говорила «да». Всегда получалось так в жизни Глафиры Петровны, что в самые тяжкие минуты ее выручали незнакомые люди. Вот и сейчас, на самом краю бездны, вдруг возникла эта скрюченная темноликая старушонка и выцепила ее своими железными пальцами прямо с того света.
   Баба Маня была одинокая. На участке при домике она содержала огород, в подполе у нее хранились и картошка, и овощи, было в доме немножко муки и немножко подсолнечного масла. Не дала баба Маня умереть им с голоду. А молодая Катерина так быстро набралась силенок, что уже через неделю побежала знакомиться с поселком и, конечно же, не обошла своим вниманием ни маслобойню, ни комбикормовый завод – везде постояла у заборов, в первый же вечер принесла домой кусок подсолнечного жмыха и с тех пор стала таскать его каждый день. На этом сладком жмыхе они и отъелись по-настоящему. А пятнадцатилетняя Катерина еще и умудрилась забеременеть. Точно она и сама не знала от кого – могла от любого, кому удалось вынести за проходную кусок жмыха и поделиться им с бойкой податливой хохлушечкой.
   Как человек грамотный, в 1934 году Глафира Петровна уже работала одним из сотрудников загса. Понесли они с Катериной записывать новорожденного Ванька, а ей тут же предложили работу, правильнее будет сказать, просыпали на нее манну небесную. Начальником загса был тогда Иван Ефремович Воробей. Понравилась ему Глафира, слов нет, а вышло так, что уже через три месяца женился на ней его младший брат, воюющий ныне на Волховском фронте.
   В 1938 году Ивана Ефремовича избрали председателем одного их двух поселковых колхозов. В те времена в их маленьком районе, как и по всей стране, командный состав убывал очень споро, и места освобождались одно за другим. На свое бывшее место Воробей рекомендовал Глафиру Петровну – так она и возглавила районный загс. Возглавила – это, конечно, громко сказано. Кроме начальницы, в загсе работали две учетчицы и уборщица.
   Хотя Глафира Петровна и шпыняла всю жизнь свою незадачливую дочь Катерину за ее неуемную блудливость, но всегда помнила, что откормила ее жмыхом Катерина, что именно благодаря ее "в подоле принесенному" Ваньку попала она на работу в загс, вышла в люди.
   Как и многие красивые женщины, с юных лет не обделенные вниманием мужчин, Глафира Петровна отличалась устойчивой добродетельностью. Ей не нужно было завлекать мужчин. Лет с четырнадцати она думала только о том, как отбиться от назойливых ухажеров. А против наглых, сразу распускающих руки у нее выработалось что-то похожее на рефлекс – на дух она их не переносила. Так что чем-чем, а хамоватым натиском покорить ее никому не удавалось. Иван же Ефремович Воробей был как раз из таких удальцов. Он стал приставать к Глафире Петровне с первого дня, и тут нашла коса на камень. Конечно, она очень боялась потерять работу, но и терпеть всякие двусмысленности от нахрапистого колченогого мужичонки ей было тяжко и с каждым днем все противнее. Неожиданно он сам выручил Глафиру. В тот день, когда она решилась подать заявление об уходе, Иван Ефремович познакомил ее со своим неженатым младшим братом – таким же вертким, худеньким, но на двух ногах и очень застенчивым. Все решилось само собой в пользу младшенького, лишь бы ускользнуть от старшего.
   Потом началась война. Мужа мобилизовали на третий день. Баба Маня, вынянчившая Ванька с младенчества, в июле 1941 года умерла, и осталась Глафира Петровна с Катериной и белоголовым внучонком.
   Опять возобновились приставания Ивана Ефремовича. Пришлось ей приложить руку – с тех пор он успокоился. И мстить не мстил, а зауважал Глафиру Петровну как явление природы, хотя и не очень ему понятное, но значительное, важное.
   Потом была она на окопах, где и оторвало ей ногу. Семь месяцев лечилась, пошла на работу и работала одна на весь загс. И вроде снова появилась в ее жизни какая-то равномерность, плохая ли хорошая, но колея, а тут бац тебе – братка Лёха… Сама привезла, сама нарекла, сама снабдила документами по всей форме…Хорошо, пока он лежит без ясной памяти, а придет в себя?! И вспомнит, кто он такой? А она ему что? "Здравствуй, братка Леха Серебряный"?
   А назад ходу нет. Бумажки прицепились к бумажкам, и копии отправились в архив, в область…
   Назад ходу нет. Мало того что сама вляпалась, так еще и Ивана Ефремовича Воробья фактически сделала соучастником преступления.

IV

   Как и подобает светилу, Папиков делал только самые сложные операции. Порой ему ассистировали наиболее подготовленные хирурги госпиталя, что навсегда становилось для каждого из них ярким штрихом в биографии, чем-то вроде пожизненного знака отличия. Тот, кто получал право сказать: "Я ассистировал Папикову", – мог рассчитывать не просто на уважение, а на почитание в медицинском мире всей страны.