Стоял славный июньский денек с легкими кучевыми облаками в высоком небе, с ласковым, теплым ветерком, что гнал по полю волну за волной, и зелено-голубое поле, особенно вдали, напоминало море в легком волнении.
   – Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
   Зачем ты мне ответил на лю-бовь? – вдруг запела вполголоса баба Клава, хотя и сипловато, но красиво, душевно. А Машеньке стало от этого так смешно, что она с хохотом и визгом убежала вперед по тропинке. Баба Клава не обиделась, а когда догнала поджидавшую ее Машеньку, сказала:
   – Чем хихикать до поросячьего визга, лучше учись. Песня хорошая. Давай, на два голоса.
   Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
   Зачем ты мне ответил на лю-бовь?
   Подхватывай!
   И Машенька стала подпевать, на ходу выучивая слова, память у нее была отличная. Так они собирали васильки и пели:
 
– Ах, лучше бы я горюшка не зна-а-ла,
Не билось бы мое сердечко вновь…
 
   Бабе Клаве была обязана Мария знанием многих как малоизвестных, так и популярных русских народных песен. С мамой они все больше пели романсы, с рыженькой Анечкой – украинские, а с бабой Клавой – русские песни.
   На всю жизнь запомнила Мария ту песню в поле, те васильки, то, как было смешно ей слышать от сморщенной, скрюченной старушки о каком-то милом, о какой-то любви…
   После тридцати все явственнее год от года стала Мария слышать шорох времени, безвозвратно осыпающегося за спиной. После тридцати начала она особенно часто задумываться о ребенке, которого пока так и не дал ей Бог.

IX

   Дом подвели под крышу. Банкир Хаджибек обещал губернаторше Николь закончить внутреннюю отделку к Новому, 1939 году от Рождества Христова. На земле пока еще стоял хрупкий мир, и политики стран – участниц будущей бойни – с нарастающим остервенением клялись друг другу в вечной преданности, незыблемости границ и прочая.
   Уля осваивалась в роли секретаря и помощницы Марии. Семь дней в неделю они ездили на свою фирму при банке господина Хаджибека и проводили там каждый раз не меньше двенадцати часов. Мария спешила наладить работу в портах и на дорогах до больших дождей.
   Уле все было нипочем, а Мария так выматывалась, что у нее разладился сон. Это случилось вовсе не оттого, что у Марии было меньше энергии, чем у Ули, а потому, что работы у них были разные. Уля делала, что ей прикажут, а Мария сама "крутила Гаврилу". Почему-то на верфях в Николаеве так говорили подрядчики, и это застряло в памяти Марии. "Крутить Гаврилу" означало работать со всеми субподрядчиками (к сожалению, досконально вникая в их дела), со всеми кредиторами, с администрацией провинции и еще со многими и многими из тех, кто был прямо или косвенно заинтересован в строительстве. Притом принимать решения Марии приходилось исключительно на свой страх и риск, а рисковала она и своим именем, и своими средствами, и, можно сказать, вообще всей дальнейшей перспективой своей жизни.
   Сон разладился, и по ночам, укутавшись в толстый шерстяной плед, она выходила на широкую каменную веранду виллы господина Хаджибека и бездумно смотрела на темнеющий остов своего будущего дома или в сторону моря. Скоро к ней стала приходить Хадижа и прикатывать с собой жаровню на колесиках, полную мерцающих углей. Хадиже тоже не спалось одной в своей широкой постели. Они садились в шезлонги и грели руки над жаровней.
   Иногда разговаривали, но больше молчали.
   – Я сварю кофе? – предлагала Хадижа под утро, когда начинал зеленеть над морем восток.
   – Свари.
   В такие ночи Мария думала обо всем и ни о чем. Иногда в памяти смутно проносились события ее жизни, а иногда просто как будто туман стоял и в нем изредка возникали тени давно забытых ею знакомых и незнакомых людей, которые мелькнули перед ней только раз в жизни, например, таких, как тот босяк, что прошел мимо нее как ни в чем не бывало, а потом изо всей силы ударил ее по голове кастетом.
   – Выходи за Пиккара, – сказала однажды Хадижа.
   Мария пожала плечами.
   – Почему? Он тебе пара.
   – Не хочу.
   – А-а, это другое дело.
   На этом разговор иссяк, и Хадижа больше никогда не позволяла себе затрагивать больную тему.
   "Не хочу" – это убедительно, тут ничего не скажешь.
   За две недели до католического Рождества Николь объявила Марии, что они с мужем летят в Париж.
   – Хочешь, возьмем тебя? Развеешься. Проведаешь своего морячка в Марселе, а? Давай!
   – Давай! – неожиданно для себя согласилась Мария. – А то я здесь… – Она не договорила, но Николь и присутствовавшая при разговоре Ульяна и так все поняли. Разговор был в приемной Марии. – Остаешься за хозяйку, – обернулась она к Уле. – Ты меня поняла?
   – Поняла, – встала из-за пишущей машинки Ульяна. – Чего ж тут не понять?
   – Когда летим? – спросила Мария.
   – Через три часа, – отвечала Николь.
   – Вот это здорово! Я мигом покидаю в чемодан тряпье – и вперед! – Глаза Марии загорелись…
   Через три часа двухмоторный губернаторский самолет оторвался от взлетной полосы и взял курс на Марсель.
   – Увидишь своего мальчугана, смотри не сдрейфь! – горячо шепнула Марии на ухо губернаторша.
   Лететь было комфортно, салон самолета был отделан с большим вкусом, приятно пахло дорогой кожей. Мария любила этот запах. У Сицилии они заметили в море перископ подводной лодки.
   – Немцы шныряют, – сказал губернатор Шарль, – кажется, вы недалеки от истины, графиня. Кажется, война действительно надвигается.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

   Какие только странности и страсти
   Не объявлялись на родной земле.
А.Т.Твардовский

I

   Благодаря маминой науке верить в Бога Сашеньке было гораздо легче на фронте, чем многим ее сверстникам, воспитанным в духе оголтелого атеизма. Фронтовой опыт показал, что там, где свистят пули, падают бомбы, рвутся снаряды, практически не остается неверующих, – молчком, но верят, втихую, но осеняют крестом бренное тело почти все, а если не умеют креститься (таких много), то шепчут про себя самодельные молитвы.
   За свою жизнь, изобилующую всякого рода превратностями, странностями, неожиданностями и случайностями, замыкающими иногда целые круги однообразных будней, Сашенька не раз и не два наталкивалась на мысль о том, что судьба всякого отдельного человека похожа на цветной клубок настоящего, прошлого и будущего, которое каждое следующее мгновение становится бывшим. И чем дольше живет человек, чем больше сплетается разноцветных нитей, тем сложнее увидеть свою жизнь как бы со стороны, предугадать или найти причинно-следственную связь развития событий: дескать, если бы я пошла туда, то было бы так, а если сюда, то этак…
   "В совершающейся жизни нет прямой зависимости от наших поступков или от нашего выбора, она есть только в совершённой, законченной раз и навсегда, – думала Сашенька. – Нет этой прямой зависимости и в зигзагах судьбы. Не зря говорят: "Знал бы, где упадешь, – соломки подстелил". А тем более если и упадешь – это ведь может быть к лучшему? Так часто случается. Как ни крути, а все в руках Господних. Хотя: "На Бога надейся, а сам не плошай!" И это правда…"
   Стоило Сашеньке только заикнуться перед знакомым медицинским начальством о своем желании поработать в госпитале, как ее быстро (в середине июня) перевели из штурмового батальона морской пехоты в большой госпиталь, который уже в начале июля был передан другому фронту (1-му Украинскому), а в августе она очутилась на Сандомирском плацдарме.
   Казалось, никогда прежде не видела Александра таких красивых кучевых облаков, как в то августовское утро над Вислой. Причудливо клубящиеся белые, серые, голубоватые облака, окаймленные по краям золотым свечением скрытого за ними солнца, плыли над широкой польской рекой так высоко, так медленно, величаво, что невольно приходило на ум: наверное, там, за облаками, и есть рай небесный.
   В вонючем бензиновом дыму автомобили госпиталя переезжали Вислу по гремящему, податливому понтонному мосту, наведенному саперами перед утром. Левый берег, куда перебирались машины, был покрыт по краям редкими купами малорослых плакучих ив и, насколько хватало глаз, зарослями выгоревших за лето серых камышей, за которыми угадывались болотца, но понтонеры умудрились вывести мост на пятачок сухого и чистого пригорка. Вывели и спали теперь, подстелив видавшие виды шинельки, на бережку чужой реки. А впрочем, не совсем чужой – до войны 1914 года эта земля была частью России.
   – Лежат, как камушки! – сказал о спящих при дороге саперах кто-то стоявший за спиной Александры в открытом кузове грузовика.
   Это сейчас наши переезжали Вислу по мосту, а первоначально форсировали реку только на плотах и лодках. Река была широкая, течение быстрое, обстрелы немецкой артиллерии методичные, практически безостановочные, так что построить понтонный мост для тяжелой техники долгое время не представлялось возможным.
   Бой шел далеко-далеко на Западе, урчание канонады едва доносилось из-за кромки безмятежно чистого горизонта. Наши войска отвоевали у немцев плацдарм шириной около шестидесяти и в глубину почти пятьдесят километров. Правда, кое-где упорно оборонявшиеся немецкие войска вдавались в нашу территорию длинными клиньями, похожими на острые зубы, и теперь, во второй половине августа 1944 года, мы ломали эти зубы, выравнивали линию фронта.[14]
   Госпиталь перебрасывали из Крыма в Польшу то по железной дороге, то своим ходом и под таким покровом тайны, что люди до последнего не ведали, куда их везут. Даже начальник госпиталя, даже особист[15] – и те не знали конечного пункта назначения, а только каждый следующий отрезок пути, который приказывалось преодолеть «вплоть до особого распоряжения».
   Душной августовской ночью на затемненной маленькой станции с выступающими из тьмы полуобрушенными строениями вокзала начали выгружаться из эшелона.
   – Загадывайте желание! – вдруг перекрыл шум общей сутолоки звонкий девичий голос. – Звездопад!
   Все вмиг подняли головы к небу, и наступила полная тишина. Много золотых нитей летело по черному небосклону и гасло, не долетев до горизонта. Гасло, оставляя от промелькнувшей звездочки лишь крохотный белый след в конце пути, который тут же и пропадал во тьме раз и навсегда. Сашенька успела загадать на маму, на Адама, а для нее самой не хватило звезды. На маму загадала чисто. На Адама почти хорошо, только погасла звезда на полуслове: "Адась, ты жив! Я най…" Она хотела сказать "я найду тебя", да не успела. О себе Александра подумала в последнюю очередь, и ей не досталось звезды. Наверное, не ей одной, многие продолжали напряженно вглядываться в высокий черный небосвод, но ничего, кроме обычных вечных звезд и туманно-светлой полосы Млечного Пути, там не было видно. Хоть бы единая звездочка сорвалась! Нет, не дождались.
   – По ма-ши-нам! – последовала негромкая команда и вернула всех от ребячливой веры и надежды к прифронтовой обыденности.
   На рассвете пахнуло сыростью, подъехали к какой-то большой реке. Это была Висла. С высокого правого берега машины медленно съезжали к переправе. Оказалось, что мост еще не готов и надо ждать. После дальней дороги всем хотелось размяться, люди сошли на берег.
   Александра присела на корточки у самой воды. Вдоль кромки берега течения почти не было, и вода стояла теплая, ласковая на ощупь. Александра с удовольствием умылась и подумала: "Если бы Адась знал, что я на Висле! Господи, неужели я не найду его?.. – Она вспомнила звезду, погасшую на полуслове, и волна тяжелого, смертного страха охватила ее душу. – Нет, не может быть! Я обязательно найду его! Он жив, он точно жив! – Первый луч солнца блеснул на водной глади темно-серой реки, и на душе полегчало. – Найду!"
   Хотя Александра и пробыла на новом месте службы почти полтора месяца, она до сих пор мало кого знала и ее знали немногие. Во-первых, она была командирована от Главного медицинского управления фронта в "резерв начальника госпиталя" и таким образом оказалась как бы не у дел, не была пока приписана ни к какой команде, а во-вторых, она не только не набивалась на знакомства, но избегала их, как могла. Если кто и пытался с нею заговорить, то тут же понимал, что дело это безнадежное, что перед ним человек нелюдимый, закрытый, а может, даже злой, и от такого лучше держаться подальше. А веселых бодрячков, которые, случалось, все-таки приставали к ней с ухаживаниями, она обдавала таким холодом, что те сразу теряли дар речи.
   Госпиталь был большой, и младших и старших офицеров служило в нем предостаточно; главврач и два заместителя начальника госпиталя имели чин полковников, а начальник, так тот и вообще был генерал-майор, да еще и хирург, известный всей стране по довоенному времени. Так что Александра со своей маленькой звездочкой на погонах пребывала на новом месте в глубокой тени, тем более что никто пока не видел ее в настоящей работе, не видел и при орденах, которые дорогого стоили. В ее гардеробе, если так можно выразиться о вещмешке, было три гимнастерки – одна парадная, с привинченными орденами и две сменные, на каждый день. На новом месте службы она еще ни разу не надевала парадной гимнастерки, так что и в этом смысле была совершенно неприметной. А у нее к тому времени уже был орден Боевого Красного Знамени, который особенно высоко ценился в войсках, поскольку получали его, как правило, только те, кто совершил что-то значительное непосредственно на поле боя. Например, Александра получила свой еще задолго до штурма Севастополя за то, что вытащила на себе из-под огня раненого командира полка. А еще был у нее орден Красной Звезды, а еще с гражданки орден Трудового Красного Знамени, которым наградили ее в Москве. Так что парадная гимнастерка была и тяжеленькая и внушительная.
   По странной случайности, каких в жизни немало, заместителем начальника госпиталя по тылу, проще говоря, снабженцем, оказался старый знакомый Сашеньки, тот самый Ираклий Соломонович, что когда-то, в 1941-м, обул и одел весь их московский госпиталь. Глядя на маленького, верткого Ираклия Соломоновича с его бегающими голубыми глазками и огромным лбом, с которого он то и дело вытирал скомканным платком капельки пота, она вспомнила даже запах того овчинного полушубка, в котором стояла под дверями загса, когда они «расписывали» Надю и Карена-маленького. Как потом слышала Сашенька, Ираклий Соломонович чем-то проштрафился в Москве, и его сослали на фронт, но и здесь он чувствовал себя как рыба в воде. Его стараниями госпиталь был экипирован лучшим образом и весь персонал хорошо одет, обут и накормлен.
   Ираклий Соломонович не узнал Сашеньку, а она не напомнила о себе. Только пришло на память письмо Нади о том, что, как и обещал, Ираклий Соломонович «выцепил» для них, Нади, Карена и Артема, комнатку в коммуналке.
   Точно так же, как и комнату для Надиной семьи, «выцепил» Ираклий Соломонович на Сандомирском плацдарме и немецкий госпиталь, забытый в целости и сохранности в старинном фольварке[16]. Хотя сказать «забытый» будет неправильно. Госпиталь, помещавшийся в роскошном доме с колоннами, был напичкан немецкими минами-ловушками, а парк был чистый. Там немцы не успели заложить мины.
   Ираклий Соломонович, прибывший на Сандомирский плацдарм на трое суток раньше своей части, как-то сразу узнал про заминированный немецкий госпиталь и добился его немедленного разминирования, хотя саперы шли нарасхват. У Ираклия Соломоновича была удивительная способность узнавать все раньше других, улавливать, сопоставлять, делать выводы и принимать решения. Можно сказать без преувеличения, что личный состав госпиталя жил, что называется, его попечением, но это вовсе не мешало всем хихикать над Ираклием Соломоновичем и не принимать его всерьез. Такая была у человека планида: он все тащил "в дом", все доставал, всех обеспечивал, и все считали это вполне естественным, само собой разумеющимся и только подсмеивались над ним вместо благодарности. Так было в Москве, так было и здесь, на фронте.
   Ираклий Соломонович встретил свой госпиталь у каменных ворот фольварка, в руках его была фанерка с надписью мелом: "Мин нет!" Его смеющиеся голубые глазки перебегали с одного лица на другое, он встретился глазами и с Александрой, но опять не признал ее. Колонна втянулась по дороге к центральной усадьбе и остановилась.
   Выяснилось, что немцы оставили госпиталь очень поспешно. Начальство пошло осматривать здание, а все остальные поспрыгивали на землю и стали ждать распоряжений. Начальник госпиталя приказал еще раз перепроверить "каждый сантиметр" трофейного госпиталя на предмет, как он выразился, «подарочков». Стало ясно, что ожидание затягивается на неопределенное время, и народ расслабился. Немцы бросили здание со всеми его палатами, операционными, со всем хозяйством, но успели эвакуировать своих – и живых, и мертвых. Широкие двухстворчатые, обитые оцинковкой двери полуподвального морга были распахнуты настежь, и теплый ветерок наносил оттуда устойчивый запах формалина и сладковатый дух вечности.
   "Он жив! Он не мог умереть!" – обоняя запах тлена, думала Александра об Адаме, и он снова представился ей обнаженным, осыпанным палыми листьями и, главное, живым! Она и раньше думала об Адаме как о живом, но почему-то именно с той минуты, когда на нее повеяло из немецкого морга, она уверилась в этом окончательно, раз и навсегда.
   От морга она пошла не налево и не направо, а прямо, к начинающейся шагах в тридцати аллее вековых лип. И то, что она пошла именно туда, в ее благодатную тень, многое изменило в судьбе Сашеньки.

II

   Имение было старинное и ухоженное, во всем чувствовался строгий немецкий глаз и умелые польские руки.
   Жара и придорожная пыль, клубившаяся над госпитальной колонной, пока ехали от реки к новому месту дислокации, так доняли всех, что здесь, в старой барской усадьбе, каждый почувствовал себя, словно в земном раю: прохлада, тишина, птички поют…
   На аллее, по которой пошла Александра, липы стояли одна к одной, огромные – метров двадцать в высоту и такие, что не обхватишь. Легкий верховой ветерок ласково трепал кроны деревьев, сплетенные в вышине так густо, что вниз, на землю, прорывались лишь дрожащие пятна света, и от этого дорожку как бы рябило, словно это была не аллея, а река в каком-то сказочном царстве-государстве покоя, блаженства и тихой радости торжествующей жизни.
   Опушенные с северной стороны коротким голубовато-зеленым мхом стволы деревьев надрезали такие глубокие продольные борозды, словно какой-то гигантский зверь точил о них острые когти. Невольно остановившись возле одной из лип, Александра сначала потрогала кору, а потом обняла могучий ствол, прижалась щекой к прохладной и шершавой его поверхности, от которой так нежно, так душисто пахло молодым лесом, свежестью, радостью летнего дня, что показалось – вот оно, вечное счастье, рядом, иди себе и иди по текучей от солнечных пятен рябой аллее, иди и придешь… А пахло, собственно, точно так, как и должна пахнуть липа, не зря ведь из нее вырезают ложки, делают люльки для младенцев, обшивают липовой доской стенки парных. В школе Сашенька увлекалась миром растений, и теперь она точно видела, что это не широколистные липы, распространенные на Западной Украине и в Европе, а русские, так называемые мелколистные, – значит, жил в этом имении кто-то, тесно связанный с Россией.[17]
   С третьего класса горячо заинтересовалась Сашенька жизнью растений. Много раз пыталась выращивать цветы в своей «дворницкой» с маленьким окном в потолке. Но, к ее глубокому сожалению, цветы часто болели, блекли и погибали. Сколько азалий, фуксий, цикламенов, комнатных фиалок оплакала Сашенька! Даже герань становилась белесой, скукоживалась и не росла. Как она ни уговаривала свои цветочки: "Растите, миленькие, растите, любименькие", – ничего не помогало! Однажды Сашенька притащила с помойки выброшенный кем-то фикус, листья на нем были толстые, темно-зеленые и как лакированные, фикус достался ей в отличном состоянии. А дома зачах, листья опадали день ото дня, сохли, скручивались. Мама всегда говорила, что слишком "тёмно у хати", но Сашенька долго упорствовала и перестала пытаться разводить цветы только после поступления в медицинское училище. Хотя и тогда надеялась, что рано или поздно будет у нее свой домик с палисадничком и вот там-то она утешится.
   Мягкий аромат липовой аллеи и тишина наводили на мысли о скором мире, о встрече с мамой, с Адамом, которого она непременно отыщет… В сознании Александры еще раз промелькнули обитые оцинковкой, распахнутые настежь двухстворчатые двери немецкого морга, припомнился густой, сладковатый запах тлена, и снова ее поразило острое чувство того, что Адам жив…
   "Какие молодцы немцы, что забрали всех своих, – подумала Александра, вспоминая пустой морг, – даже мертвых, не то что живых – всех!"
   Нет, оказывается, не всех…
   Из глубины парка, совсем недалеко от аллеи, послышались, хотя и негромкие, но отчетливые голоса.
   – Фриц поганый!
   – Ja, ja, ich bin Fritz!
   – Че мы его тащим? Давай лопатой по башке и чуть прикопаем!
   – Не-е, надо сдать честь честью.
   – Иди, если трухаешь, а я его сам. Отстегну лопатку – и амба!
   – Не-е, товарищ ефрейтор, надо до начальства.
   – Я сам себе начальник!
   Пока Александра слышала лишь голоса. Голос того, кто хотел прибить немца, был басовитый, истеричный, а того, кто пытался образумить, – тонкий, почти писклявый. Создавалось впечатление, что спорят подросток и взрослый верзила.
   – Иди! Я их, гадов фрицев, терпеть ненавижу. Война кончается, а еще ни одного не пришил. Счас…
   – Ja, ja, ich bin Fritz! Woher wissen sie das? (Да, да, я Фритц! Откуда вы знаете?)
   – Бросай его, гада! Бросай, кому сказал!
   Стремительно выходя из аллеи, Александра услышала, как упало тело, и тут же ей открылась вся картина.
   Замотанный в грязные бинты немец лежал недвижно, как кукла, а рядом стояли два госпитальных санитара – один громадный, толстый, а второй щуплый, маленький. Большой, с одутловатым, хотя еще и совсем молодым лицом, в пилотке, съехавшей с русых вихров на ухо, обалдело открыв рот, смотрел на Александру как на явление природы. Маленький был значительно старше, и явившаяся вдруг Александра, казалось, совсем не произвела на него никакого впечатления и не изменила его намерений: он продолжил деловито отстегивать от ремня острую саперную лопатку, хотя пальцы его и дрожали.
   – Отставить! – звонко крикнула Александра, одним движением вынимая из мягкой кобуры грищуковский вальтер и автоматически снимая его с предохранителя.
   – Тю, ты бачь, яка цаца! – вдруг переходя на украинский, басом произнес маленький чернявый санитар, и его возбужденно блестящие глаза смерили Александру с головы до ног презрительным взглядом. Он все-таки занес саперную лопатку над немцем.
   В ту же секунду Александра выстрелила над головами санитаров и, сбитая пулей, ветка упала с куста орешника на землю, рядом с недвижным телом.
   Большой глупо улыбнулся, а маленький так и замер с лопаткой над головой.
   – Следующую пулю я пущу тебе в лоб! – дружелюбно проговорила Александра, подходя к месту действия.
   Тут оба санитара разглядели, что перед ними офицер, и это окончательно их смутило. Маленький пристегнул пляшущими пальцами лопатку к своему ремню, а большой присел на корточки перед телом и стал его поднимать.
   – Немчик, товарищ лейтенант, – пискляво сказал большой, – ранетый весь.
   Да, это был вовсе и не немец, а немчик лет семнадцати, весь в сбившихся грязных бинтах – на голове, на руках, на ногах.
   – Положи его, дай я осмотрю, – вполголоса велела Александра большому санитару. Но и маленький тут же подсуетился, умело помог бережно уложить раненого на землю.
   Раненый был в сознании, его голубые, почти побелевшие от ужаса глаза смотрели на Александру не мигая, он хотел что-то вымолвить и не мог из-за спазмов в горле.