Англия – страна лавочников. Хлодвиг, король франков, нанес поражение римским легионам при Суассоне [38]. Гай Юлий Цезарь был убит в 44 г. до н. э. У Валлара на усах висит сосулька.
***
Прошло – точно головокружение, точно безумие, когда Валлар потянул трос клапана, и мы начали снижаться с опасных высот. Я смотрю на Валлара – немногословного, невозмутимого, неизменного. Широкоплечий двадцатишестилетний мужчина, крестьянский сын из деревни под Руаном. Он заверил меня, что провинции восстанут и сомнут захватчиков. Валлар рассказывает историю про крестьянина: тот наткнулся на дозорного-пруссака, бросился на него и зубами выгрыз ему глотку. Я спрашиваю, где Валлар научился управлять воздушным шаром. «Орлеанский вокзал», – отвечает он, как всегда лаконично, и я тут же представляю себе огромный зал ожидания Орлеанского вокзала – длинные столы, шеренги швей в свете газовых ламп сшивают громадные полосы ситца, скручивают морские канаты и делают оплетку на воздушные шары, а рабочие в синих блузах плетут корзину. В зале на полу возле заброшенных железнодорожных путей улеглись на бок полунадутые шары, огромные и провисшие – их внушительные изгибы неясно вырисовываются над головами рабочих, наполовину закрывая стены. Высоко вверху, под крышей из металла и стекла, с вокзальных балок повисли на веревках корзины. В одной из таких учебных корзин Валлар готовился к полету, смотрел вниз на длинные столы, на ряды газовых ламп по стенам, на занятые шитьем женские руки, на клапаны шаров, лежащих на путях.
***
Куда смотреть? Не вниз, ибо там по-прежнему незаселенный мир, бессмысленный мир, и вновь разрывом связок открывается расщелина, а мир внутри начинает кровоточить. Не вверх, ибо над головой я вижу дно желтого монстра, что несет меня в когтях к адским небесам. Значит, прямо вперед? Нет, ибо предо мной раскинулась неземная синева – бесчеловечная синева – тошнотворная. Я не боюсь смерти. Я готов умереть за Францию. Но меня пугает это синее ничто, этот голосок, что шепчет, шепчет: ох, да какая разница, то или это, Париж ли, Пруссия, тепло дыхания ли, холод трупа. И отвращение затопляет меня, отвращение ко всему верхнему миру, к издевательскому синему небу с его черным секретиком. От всего этого меня воротит, ия останавливаю взгляд на скромной корзине: на извивах прутьев, переплетенных грубыми руками, на шестилапой кошке, что болтается сбоку, на кожаных мешках с депешами командования и десятком тысяч конвертов, на кулях балласта, мотке веревки, корзинке с голубями, которые будут доставлять в Париж письма из провинции. Прутья. Кожа. Металл. Веревка. Теперь я спокоен.
***
Осаждающие войска Мольтке растянулись по непригодному для обороны периметру в пятьдесят миль. Они надеются покорить нас, уморив голодом, но мы никогда не сдадимся. Сегодня мы едим конину и хлеб с желтым лошадиным жиром вместо масла. А завтра? Завтра придется глодать брусчатку! Но мы должны действовать. Мысль о нашем бездействии приводит меня в ярость.
Первая и Вторая германские армии завязли в Лотарингии у стен Меца, но что если Мец падет? Что тогда? Освободятся две армии, они укрепят линию осады Парижа, или вступят в бой с Гамбеттой на юге. Мы должны атаковать! Двойное преимущество подвести не может: вылазка en masse [39] из ворот Парижа и одновременная атака на германские линии с тыла. Гамбетта, изнывающий в Туре, жаждет вернуть себе Орлеан и направиться на север к Парижу с Луарской армией. Я из тех, кто считает, что Луарской и Северной армиям гораздо разумнее соединиться в Руане и идти к Парижу вместе по долине Сены. Бесспорно одно: мы должны действовать. Любое движение армий в провинции заставит Мольтке отвести войска с чрезмерно растянутой линии осады. Это его ослабит, смутит. Мы должны бить внезапно. Должны растоптать захватчика. Искупить седанскую катастрофу [40]. Позор Империи растворится без следа в славе Республики.
***
Гляжу вниз на лесистую местность. Тут и там проглядывают поляны, над лачугой вертикально вверх поднимается дым из трубы. Верхушка дымного столба чуть подрагивает, точно расплетающаяся веревка. Над деревьями кружит ястреб. Мы не узнаём этих лесов. Стрелка компаса пьяно вращается. Кто там, в лесах? Французы, готовые приветствовать нас как героев?
Или прусские лагеря, артиллерийские батареи, солдаты с игольчатыми ружьями, что уже прицеливаясь смотрят вверх? Валлар считает, что приземляться опасно. Повсюду прусские кавалерийские патрули. Мы скользим выше над незнакомым лесом.
***
Вчера я зашел за бастионы, в Булонский лес. После вырубки громадных деревьев на топливо и на баррикады остались новые пугающие просеки: вдалеке виднелся белый собор Сен-Клод, голубоватый дым поднимался над тлеющими домами. Вокруг подлески в пятнах пней. Тут и там брезентовые палатки и еловые шалаши, на веревках сушатся сорочки. Вдоль дороги беспрерывно грохочут запряженные в четверки лошадей бронзовые пушки на больших колесах; повозки с боеприпасами; частные экипажи с зеваками гремят потише. А в ушах, под кожей, в ступнях – нескончаемый рев пушек крепости Мон-Валерьен.
***
Волнистая равнина, желтые поля хмеля и овса, бурые вспаханные земли, темный шнур канала.
Стога и их тени. Перелески. Мельница вертит крыльями, позади нее вертится тень. Вдалеке – багряно-бурые холмы. Я пристально слежу за малейшим движением среди деревьев, но здесь мирно – в этом синем воздухе, что струится вокруг нас. И своевольное желание овладевает мною: остаться наверху, прожить жизнь в воздухе, вечно парить меж землей и небом. Я пугаюсь. В сердцевине этого желания я вижу тайную слабость: это внезапное необъяснимое желание – разве не признак ослабленной воли, незалеченной внутренней раны? Оставаться наверху, глядеть вниз, плыть вперед, уступать, грезить… – разве не значит встать на сторону равнодушия, расширить разлом внутри? А следовательно – и к этому заключению меня приводит простая логика – втайне способствовать пруссакам? Небо вероломно. Надо быть бдительным.
***
Я пристально гляжу вниз на поля, уже переходящие в леса, и заставляю себя думать о войне.
Мне не дает уснуть вопрос об артиллерии. Донесения солдат, сражавшихся при Шпихерне, Фрешвиллере, Сен-Прива [41], Седане крайне тревожны, пусть, возможно, и преувеличены. Разве в путанице боя узнаешь правду? И все же, как выясняется, заряжаемые с казны стальные орудия Круппа [42] бьют гораздо дальше, чем наши бронзовые пушки, заряжаемые с дула. Как такое может быть? Капсюльные ядра Круппа взрываются лишь при столкновении, в то время как наши по времени рассчитанные ядра – по большей части в воздухе. Говорят, если Мольтке отдаст приказ, прусские артиллеристы смогут забросать парижские улицы ядрами с высот Шатийона, которые мы потеряли в сентябре. Почему, почему, почему мы сидим и ждем? На сколько нам хватит провизии?
Или мы хотим променять Париж на корку хлеба? Мы должны атаковать. Париж готов и нетерпелив.
Наши солдаты вооружены великолепными затворными ружьями chassepot [43], что стреляют на шестнадцать сотен ярдов. Подумать только! У солдат первого Наполеона, завоевателя Йены, имелись гладкоствольные беззатворные мушкеты, едва выбивавшие пятьдесят ярдов! Наши ружья гораздо совершеннее даже прусских игольчатых ружей, поставивших Австрию на колени. Почему мы сидим и бездельничаем? Я замечаю внезапное движение в лесу, оказалось – зверь, может, олень.
***
Трудно стряхнуть с себя эту апатию. Синий воздух, тень шара течет по древесным кронам. И снова это желание – не желание, но порыв – не порыв, а скорее картинка, ленивый образ, порождение тишины и синевы воздуха. Неужто я так глубоко ранен? Уступать нельзя. И все-таки – жить наверху – плывущий человек, гражданин воздуха… конечно, это осуществимо. Время от времени снижаться над картофельным полем или сливовым садом – корзина зависает над якорем; потом по веревочной лестнице взбираться назад в мой воздушный дом и – прочь в неосязаемые сферы. Совсем несложно построить более цивилизованную корзину, с местом для сна, с крышей от дождя и снега; с книгами; запасами продуктов; письменными принадлежностями; ружьем; телескопом; попугаем в клетке для компании – плавучий остров; подвижное гнездо; путешествовать по миру над сменяющими друг друга декорациями; моря в барашках и джунгли обезьяньей болтовни; мерцающие льдистые горы севера; моя постель плывет по синим небесным озерам; никогда не возвращаться; мечта детства.
***
Можно столкнуть Валлара через край. Одного быстрого движения хватит. Он быстро полетит, все время кувыркаясь. Несчастный случай. Вдруг потеряв вес, шар рванется вверх, но я потяну за шнур клапана – спокойно. Один поплыву по небу. Прочь от всего. Это возможно.
***
Такая мысль… Неужели я – больше не я? Атмосфера обесчеловечила меня? С ума сведен небом! И теперь – внезапная перемена – корзина наполняет меня отвращением; веревка; якорь; рука, холодной клешней стискивающая борт; мне невыносимо здесь находиться; это путешествие; это парение наверху; бесчеловечное небо; вниз, посмотри вниз; кожу покалывает, и я думаю: прыгнуть, ощутить в волосах вихрь, нырнуть в ветреную стремнину, почувствовать удар о дерево; сладкую боль; штык в горле; поток крови; удар земли; что угодно, только не это.
***
Неожиданно мы влетаем в плотный туманный водоворот. Валлар, что стоит в полушаге от меня, превращается в привидение. Шар над головой пропадает. Стираются стропы тормоза, тянущиеся в дымку. Облака уплотняются; моя ладонь исчезает. Я сам себя не вижу. В мире не осталось ничего, кроме холодной, сырой, безжизненной, пустой серости и борта корзины, что кусает стиснутые руки.
Мы умерли, я и Валлар – вступили в царство, где нет теней, в край исчезновений и отсутствий, в королевство распада. Комья облачной мглы дымом забивают мне рот. Здесь, на другом берегу, в конце мира, верните мне вид и осязание предметов: форму ладони, изгиб подбородка, груз камня; тяжесть земных вещей. Контуров! Контуров!
***
Наконец-то; вылетели; какой-то силуэт в облачном бульоне; мы подплываем ближе, и внизу, в туманном водовороте проглядывает – да! верхушка – сосны?
***
Мы продираемся сквозь облака, что лентами пара мчатся над нами, а внизу – долина, широкая, глубокая, исхлестанная солнечными лучами, – ослепительная зелень, брызги желтого и алого – дымные заплаты тумана. Солнечные шпаги прорывают облака. Пролетаем над крутым холмом, заросшим щетиной сосен. Под нами птичья стая, иссиня-черная, летит над медлительной своей тенью. Смотрю на Валлара, и наши взгляды встречаются. Между нами вспыхивает понимание. Он тоже это чувствовал? Пора. Он тянет за шнур клапана, начинаем снижаться. Тени сумрачными озерами легли на осенние леса и поля. Речной поток, медно-бурый, рыбьей чешуей блестит под солнцем. На далеком холме – маленькая ферма с черепичной крышей. Друг или враг? Мы летели четыре часа тридцать пять минут. Пора. Компас свихнулся, толку от него никакого, но ветер менялся так часто, что никакой компас бы не помог. Перебрались ли мы через германские укрепления? Улетели на север? На запад? Где мы? Может, долетели до Бретани? Может, плыли на восток и пересекли границу Бельгии? Мы не знаем. Так тому и быть. Мы снижаемся, и я выглядываю в лесах палатки, лошадей, случайный дозор. Вижу лишь рябь облаков и теней на полях и лесах, беззвучную ферму, жнивье, сосняк. Густая тень нашего шара скользит внизу, тащит за собой тревожно маленькую тень корзины. Меж деревьями открывается луг, светло-коричневый и желтый. Сиреневые тени. Поля, рощи, торчит серая скала. Земля поднимается встретить нас, мы приближаемся к ней по наклонной, а она все растет, дробится на детали. Я начинаю различать высокую траву соломенного цвета, бело-фиолетовые цветы на покатом поле. Смотрю в небо, в синий воздух, на плывущее облако – вверх, где дикие просторы лезвием топора раскалывают дух, прощаюсь с шепотком и слишком высокими небесами. Потом опускаю взгляд к поднимающейся земле, к устойчивости, к человеческой суматохе.
ПОТЕРЯННЫЙ ПАРК
***
Прошло – точно головокружение, точно безумие, когда Валлар потянул трос клапана, и мы начали снижаться с опасных высот. Я смотрю на Валлара – немногословного, невозмутимого, неизменного. Широкоплечий двадцатишестилетний мужчина, крестьянский сын из деревни под Руаном. Он заверил меня, что провинции восстанут и сомнут захватчиков. Валлар рассказывает историю про крестьянина: тот наткнулся на дозорного-пруссака, бросился на него и зубами выгрыз ему глотку. Я спрашиваю, где Валлар научился управлять воздушным шаром. «Орлеанский вокзал», – отвечает он, как всегда лаконично, и я тут же представляю себе огромный зал ожидания Орлеанского вокзала – длинные столы, шеренги швей в свете газовых ламп сшивают громадные полосы ситца, скручивают морские канаты и делают оплетку на воздушные шары, а рабочие в синих блузах плетут корзину. В зале на полу возле заброшенных железнодорожных путей улеглись на бок полунадутые шары, огромные и провисшие – их внушительные изгибы неясно вырисовываются над головами рабочих, наполовину закрывая стены. Высоко вверху, под крышей из металла и стекла, с вокзальных балок повисли на веревках корзины. В одной из таких учебных корзин Валлар готовился к полету, смотрел вниз на длинные столы, на ряды газовых ламп по стенам, на занятые шитьем женские руки, на клапаны шаров, лежащих на путях.
***
Куда смотреть? Не вниз, ибо там по-прежнему незаселенный мир, бессмысленный мир, и вновь разрывом связок открывается расщелина, а мир внутри начинает кровоточить. Не вверх, ибо над головой я вижу дно желтого монстра, что несет меня в когтях к адским небесам. Значит, прямо вперед? Нет, ибо предо мной раскинулась неземная синева – бесчеловечная синева – тошнотворная. Я не боюсь смерти. Я готов умереть за Францию. Но меня пугает это синее ничто, этот голосок, что шепчет, шепчет: ох, да какая разница, то или это, Париж ли, Пруссия, тепло дыхания ли, холод трупа. И отвращение затопляет меня, отвращение ко всему верхнему миру, к издевательскому синему небу с его черным секретиком. От всего этого меня воротит, ия останавливаю взгляд на скромной корзине: на извивах прутьев, переплетенных грубыми руками, на шестилапой кошке, что болтается сбоку, на кожаных мешках с депешами командования и десятком тысяч конвертов, на кулях балласта, мотке веревки, корзинке с голубями, которые будут доставлять в Париж письма из провинции. Прутья. Кожа. Металл. Веревка. Теперь я спокоен.
***
Осаждающие войска Мольтке растянулись по непригодному для обороны периметру в пятьдесят миль. Они надеются покорить нас, уморив голодом, но мы никогда не сдадимся. Сегодня мы едим конину и хлеб с желтым лошадиным жиром вместо масла. А завтра? Завтра придется глодать брусчатку! Но мы должны действовать. Мысль о нашем бездействии приводит меня в ярость.
Первая и Вторая германские армии завязли в Лотарингии у стен Меца, но что если Мец падет? Что тогда? Освободятся две армии, они укрепят линию осады Парижа, или вступят в бой с Гамбеттой на юге. Мы должны атаковать! Двойное преимущество подвести не может: вылазка en masse [39] из ворот Парижа и одновременная атака на германские линии с тыла. Гамбетта, изнывающий в Туре, жаждет вернуть себе Орлеан и направиться на север к Парижу с Луарской армией. Я из тех, кто считает, что Луарской и Северной армиям гораздо разумнее соединиться в Руане и идти к Парижу вместе по долине Сены. Бесспорно одно: мы должны действовать. Любое движение армий в провинции заставит Мольтке отвести войска с чрезмерно растянутой линии осады. Это его ослабит, смутит. Мы должны бить внезапно. Должны растоптать захватчика. Искупить седанскую катастрофу [40]. Позор Империи растворится без следа в славе Республики.
***
Гляжу вниз на лесистую местность. Тут и там проглядывают поляны, над лачугой вертикально вверх поднимается дым из трубы. Верхушка дымного столба чуть подрагивает, точно расплетающаяся веревка. Над деревьями кружит ястреб. Мы не узнаём этих лесов. Стрелка компаса пьяно вращается. Кто там, в лесах? Французы, готовые приветствовать нас как героев?
Или прусские лагеря, артиллерийские батареи, солдаты с игольчатыми ружьями, что уже прицеливаясь смотрят вверх? Валлар считает, что приземляться опасно. Повсюду прусские кавалерийские патрули. Мы скользим выше над незнакомым лесом.
***
Вчера я зашел за бастионы, в Булонский лес. После вырубки громадных деревьев на топливо и на баррикады остались новые пугающие просеки: вдалеке виднелся белый собор Сен-Клод, голубоватый дым поднимался над тлеющими домами. Вокруг подлески в пятнах пней. Тут и там брезентовые палатки и еловые шалаши, на веревках сушатся сорочки. Вдоль дороги беспрерывно грохочут запряженные в четверки лошадей бронзовые пушки на больших колесах; повозки с боеприпасами; частные экипажи с зеваками гремят потише. А в ушах, под кожей, в ступнях – нескончаемый рев пушек крепости Мон-Валерьен.
***
Волнистая равнина, желтые поля хмеля и овса, бурые вспаханные земли, темный шнур канала.
Стога и их тени. Перелески. Мельница вертит крыльями, позади нее вертится тень. Вдалеке – багряно-бурые холмы. Я пристально слежу за малейшим движением среди деревьев, но здесь мирно – в этом синем воздухе, что струится вокруг нас. И своевольное желание овладевает мною: остаться наверху, прожить жизнь в воздухе, вечно парить меж землей и небом. Я пугаюсь. В сердцевине этого желания я вижу тайную слабость: это внезапное необъяснимое желание – разве не признак ослабленной воли, незалеченной внутренней раны? Оставаться наверху, глядеть вниз, плыть вперед, уступать, грезить… – разве не значит встать на сторону равнодушия, расширить разлом внутри? А следовательно – и к этому заключению меня приводит простая логика – втайне способствовать пруссакам? Небо вероломно. Надо быть бдительным.
***
Я пристально гляжу вниз на поля, уже переходящие в леса, и заставляю себя думать о войне.
Мне не дает уснуть вопрос об артиллерии. Донесения солдат, сражавшихся при Шпихерне, Фрешвиллере, Сен-Прива [41], Седане крайне тревожны, пусть, возможно, и преувеличены. Разве в путанице боя узнаешь правду? И все же, как выясняется, заряжаемые с казны стальные орудия Круппа [42] бьют гораздо дальше, чем наши бронзовые пушки, заряжаемые с дула. Как такое может быть? Капсюльные ядра Круппа взрываются лишь при столкновении, в то время как наши по времени рассчитанные ядра – по большей части в воздухе. Говорят, если Мольтке отдаст приказ, прусские артиллеристы смогут забросать парижские улицы ядрами с высот Шатийона, которые мы потеряли в сентябре. Почему, почему, почему мы сидим и ждем? На сколько нам хватит провизии?
Или мы хотим променять Париж на корку хлеба? Мы должны атаковать. Париж готов и нетерпелив.
Наши солдаты вооружены великолепными затворными ружьями chassepot [43], что стреляют на шестнадцать сотен ярдов. Подумать только! У солдат первого Наполеона, завоевателя Йены, имелись гладкоствольные беззатворные мушкеты, едва выбивавшие пятьдесят ярдов! Наши ружья гораздо совершеннее даже прусских игольчатых ружей, поставивших Австрию на колени. Почему мы сидим и бездельничаем? Я замечаю внезапное движение в лесу, оказалось – зверь, может, олень.
***
Трудно стряхнуть с себя эту апатию. Синий воздух, тень шара течет по древесным кронам. И снова это желание – не желание, но порыв – не порыв, а скорее картинка, ленивый образ, порождение тишины и синевы воздуха. Неужто я так глубоко ранен? Уступать нельзя. И все-таки – жить наверху – плывущий человек, гражданин воздуха… конечно, это осуществимо. Время от времени снижаться над картофельным полем или сливовым садом – корзина зависает над якорем; потом по веревочной лестнице взбираться назад в мой воздушный дом и – прочь в неосязаемые сферы. Совсем несложно построить более цивилизованную корзину, с местом для сна, с крышей от дождя и снега; с книгами; запасами продуктов; письменными принадлежностями; ружьем; телескопом; попугаем в клетке для компании – плавучий остров; подвижное гнездо; путешествовать по миру над сменяющими друг друга декорациями; моря в барашках и джунгли обезьяньей болтовни; мерцающие льдистые горы севера; моя постель плывет по синим небесным озерам; никогда не возвращаться; мечта детства.
***
Можно столкнуть Валлара через край. Одного быстрого движения хватит. Он быстро полетит, все время кувыркаясь. Несчастный случай. Вдруг потеряв вес, шар рванется вверх, но я потяну за шнур клапана – спокойно. Один поплыву по небу. Прочь от всего. Это возможно.
***
Такая мысль… Неужели я – больше не я? Атмосфера обесчеловечила меня? С ума сведен небом! И теперь – внезапная перемена – корзина наполняет меня отвращением; веревка; якорь; рука, холодной клешней стискивающая борт; мне невыносимо здесь находиться; это путешествие; это парение наверху; бесчеловечное небо; вниз, посмотри вниз; кожу покалывает, и я думаю: прыгнуть, ощутить в волосах вихрь, нырнуть в ветреную стремнину, почувствовать удар о дерево; сладкую боль; штык в горле; поток крови; удар земли; что угодно, только не это.
***
Неожиданно мы влетаем в плотный туманный водоворот. Валлар, что стоит в полушаге от меня, превращается в привидение. Шар над головой пропадает. Стираются стропы тормоза, тянущиеся в дымку. Облака уплотняются; моя ладонь исчезает. Я сам себя не вижу. В мире не осталось ничего, кроме холодной, сырой, безжизненной, пустой серости и борта корзины, что кусает стиснутые руки.
Мы умерли, я и Валлар – вступили в царство, где нет теней, в край исчезновений и отсутствий, в королевство распада. Комья облачной мглы дымом забивают мне рот. Здесь, на другом берегу, в конце мира, верните мне вид и осязание предметов: форму ладони, изгиб подбородка, груз камня; тяжесть земных вещей. Контуров! Контуров!
***
Наконец-то; вылетели; какой-то силуэт в облачном бульоне; мы подплываем ближе, и внизу, в туманном водовороте проглядывает – да! верхушка – сосны?
***
Мы продираемся сквозь облака, что лентами пара мчатся над нами, а внизу – долина, широкая, глубокая, исхлестанная солнечными лучами, – ослепительная зелень, брызги желтого и алого – дымные заплаты тумана. Солнечные шпаги прорывают облака. Пролетаем над крутым холмом, заросшим щетиной сосен. Под нами птичья стая, иссиня-черная, летит над медлительной своей тенью. Смотрю на Валлара, и наши взгляды встречаются. Между нами вспыхивает понимание. Он тоже это чувствовал? Пора. Он тянет за шнур клапана, начинаем снижаться. Тени сумрачными озерами легли на осенние леса и поля. Речной поток, медно-бурый, рыбьей чешуей блестит под солнцем. На далеком холме – маленькая ферма с черепичной крышей. Друг или враг? Мы летели четыре часа тридцать пять минут. Пора. Компас свихнулся, толку от него никакого, но ветер менялся так часто, что никакой компас бы не помог. Перебрались ли мы через германские укрепления? Улетели на север? На запад? Где мы? Может, долетели до Бретани? Может, плыли на восток и пересекли границу Бельгии? Мы не знаем. Так тому и быть. Мы снижаемся, и я выглядываю в лесах палатки, лошадей, случайный дозор. Вижу лишь рябь облаков и теней на полях и лесах, беззвучную ферму, жнивье, сосняк. Густая тень нашего шара скользит внизу, тащит за собой тревожно маленькую тень корзины. Меж деревьями открывается луг, светло-коричневый и желтый. Сиреневые тени. Поля, рощи, торчит серая скала. Земля поднимается встретить нас, мы приближаемся к ней по наклонной, а она все растет, дробится на детали. Я начинаю различать высокую траву соломенного цвета, бело-фиолетовые цветы на покатом поле. Смотрю в небо, в синий воздух, на плывущее облако – вверх, где дикие просторы лезвием топора раскалывают дух, прощаюсь с шепотком и слишком высокими небесами. Потом опускаю взгляд к поднимающейся земле, к устойчивости, к человеческой суматохе.
ПОТЕРЯННЫЙ ПАРК
Парк «Эдем», почти целиком уничтоженный при пожаре 31 мая 1924 года, если не считать нескольких стальных и бетонных конструкций, что зловеще высились над почерневшими развалинами и были снесены лишь год спустя, впервые открылся 1 июня 1912 года. На территории в восемь и две трети акра раньше располагалась «Сказочная страна», – напротив «Луна-парка», на другой стороне Набережного проспекта. В ту эпоху, знаменитую великолепием и причудливостью парков с аттракционами, новый парк стал, можно сказать, апогеем их взлета.
Даже небольшая площадь – всего 652 фута океанского побережья – послужила появлению многих замечательных особенностей парка, ибо сразу же стало ясно, что «Эдем» стремится преодолеть ограничение пространства пышностью или же неумеренностью, которые толкали его к неведомым пределам, прежде не доступным для парковых архитекторов.
Первым знаком, подтвердившим, что новый владелец готов храбро противостоять конкурентам, стала постройка вокруг купленной им территории белой стены четырехсот футов в высоту. В сравнении с ней главная башня «Луна-парка» казалась карлицей; в сумерках тень стены дотягивалась до самых «Скачек с препятствиями», и была выше даже легендарной башни «Сказочной страны», которую, говорят, украшали сто тысяч электролампочек. Во времена огороженных парков «Эдем» был огорожен заметнее и решительнее всех. Грандиозная белая стена – каркас из дранки и железа, покрытый штукатуркой, – с одной стороны, подразумевала дерзкое изгнание посторонних, яростное утверждение секретности, а с другой – приглашение, преднамеренную щекотку воображения или вызов, – последнее становилось особенно очевидно при виде вздымавшейся гладкой стены, что лишь высоко в небе расцветала богатством красочных башен, минаретов, куполов и шпилей.
В тайне великой стены имелись две бреши: вход с океана, напротив железного пирса, сквозь распахнутый рот громадного клоунского лица, и с Набережного проспекта – через высоченную арку, охраняемую шестидесятифутовыми драконами. Парка через эти бреши видно не было: они вводили посетителей в широкий петляющий тоннель, что сотню футов вился параллельно стене, а потом резко сворачивал на территорию самого парка. Вдоль обеих стен тоннеля в свете красных, синих и желтых электрических фонарей выстроились кабины серсо, карнавальные рулетки, киоски с газировкой, занавешенные паноптикумы, кабины цыган-хиромантов, ларьки с жареной кукурузой, палатки френологов с картами разделенных на зоны черепов, тату-салоны, грошовые игральные автоматы, тиры – и все они грохотали мешаниной падающих бутылок, стучащих мячей, графофонной музыки, воплей зазывал («Добро пожаловать на увлекательную экскурсию, дамы и господа!»), и приглушенного лязга невидимых аттракционов. Среди привычных развлечений Райской аллеи, как стали называть тоннель, были разбросаны новые захватывающие радости, ставшие крайне популярными, – к примеру, «Небесные авто», компактные лифты на электротяге, обшитые черным бархатом; ими управляли женщины-лифтеры в масках и алой униформе – они возили посетителей на вершину стены, откуда неожиданно открывалась великолепная панорама парка.
Секретность была элементом обаяния «Эдема», и потому неуловимый создатель и управляющий, с самого начала окруживший себя некой тайной, запретил любые фотосъемки в ходе рекламной кампании, в остальном весьма энергичной. Посему историку приходится довольствоваться лишь горсткой любительских фотоснимков, изображающих отдельные аттракционы, но не дающих достоверной картины целого. Несмотря на отсутствие четкой карты или плана, возможно, тем не менее, воссоздать первоначальный вид парка с некоторыми деталями по множеству ранних, порой противоречивых рассказов очевидцев.
Первым делом посетителей у выхода с Райской аллеи в парк поражал мощный рывок ввысь или по вертикали. В замешательстве натиска первых впечатлений мгновенно становилось ясно, что в парке имеются несколько уровней, куда ведут многочисленные лестницы, эскалаторы и электролифты. Два верхних уровня представляли собой системы широких железных мостов, что пересекались в одной или нескольких точках, образуя просторные площадки, – достаточно большие, чтобы вмещать киоски, кафе, духовые оркестры и механические аттракционы, а также разнообразные экзотические зрелища: зулусскую деревню, китайский храм, яванский кукольный театр, копию марракешского базара и воссозданную деревню пигмеев мбути из лесов Итури с сорока пятью мбути, живущими в реконструированных туземных шалашах. Мосты поддерживались системой ажурных металлических пилонов, во многих имелись лестницы и лифты; структура мостов и опор оставляла ощущение открытого пространства, и с любой точки на земле были видны большие лоскуты синего неба. Ко всем мостам обоих уровней вели пятьдесят пять лифтов, а вдоль стены на самый верх вилась спираль громадной лестницы с перилами – вскоре ее стали называть Дорогой Эдема. Наверху посетители могли гулять по четыре в ряд на балюстраде, уставленной игральными будками и ларьками с лакомствами, и глядеть вниз на парк «Эдем» с его крестообразными мостами, праздничными площадями, американскими горками и чертовым колесом, с его экзотическими деревушками, заманчивыми зрелищами, в которых участвовали тысячи актеров, – вроде «Разрушения Карфагена» или «Горящего небоскреба»; или же могли смотреть наружу, на громадное побережье, что протянулось с востока на запад, с куполами и башнями отелей, двухпалубными железными пирсами, купальнями, – наружу, где маяк у Морских ворот с одной стороны и парусники бухты Шипсхед с другой, и еще дальше, гораздо дальше, ибо говорили, что в ясный день вид открывался на шестьдесят миль в любом направлении.
С самого начала у нового парка имелись критики, утверждавшие, что акцент на вертикали напоминает мир небоскребов и железнодорожных эстакад, от которых хочет бежать городской житель, однако в целом публика реагировала, без сомнения, восторженно. Те, кто бывал в парке часто, начали говорить, что их больше не радуют одноуровневые, слишком приземленные парки;
«Эдем» пользовался таким успехом, что один только аттракцион «Гремучая змея», на постройку которого было истрачено 86 тысяч долларов, в первые три сезона принес 375 тысяч дохода.
Многоуровневая вертикальность и постоянный зов к мелькающим в вышине развлечениям были самыми поразительными и заметными особенностями «Эдема», однако вскоре толпы посетителей обратили внимание, что в парке наряду с давно знакомыми забавами имеются и новые аттракционы. Одной из сенсаций сезона открытия стала новенькая механическая «Дорога кошмаров» – гибрид детской железной дороги и «Старой Мельницы», тяготеющий к «Дому Ужасов». Восхищенные посетители обнаружили, что в высокой белой стене располагается тщательно продуманная система рельсов – они резко поднимались и спускались в темном петляющем тоннеле со страшилками: вагон с двенадцатью пассажирами на шести скамейках налетал на громадные валуны, распадавшиеся при столкновении, догонял другой вагон, неожиданно взлетавший вверх по другой системе рельсов, проскакивал обвал, наводнение, лавину и ужасный пожар, проезжал сквозь драконью берлогу, склеп мумии, кладбище с призраками, пещеру злобных гномов и замок вампира, и наконец выныривал из яркого отверстия в двухстах футах над парком «Эдем».
Еще популярнее новых механических аттракционов была целая группа совершенно оригинальных увеселений под названием «Приключения». Приключение, говорилось в рекламном буклете, – не аттракцион, но тщательно воссозданные события реальной жизни: за десять центов можно войти в «Темный Лес» и подвергнуться нападению разбойников, или ступить на «Улицы Лиссабона» и пережить знаменитое землетрясение [44], или побродить по «Старому Алжиру» и на себе испытать прелести жизни среди разъяренных мусульман – быть похищенным, проехать на спине верблюда в мешке и повисеть на обрыве над прибоем. Еще популярнее было приключение «Прыжок влюбленных» – трехсотфутовый скалистый обрыв (железный каркас и штукатурка), что возвышался в углу парка. Безрассудные парочки поднимались на ужасный уступ, что тянулся над гремящим водопадом, вздымавшим тучи брызг; рев воды производился механизмами, спрятанными в искусственном обрыве, а плотная водяная пыль просеивалась сквозь множество дырочек в штукатурке. Парочки, с визгом прыгавшие в грохочущую мглу, десятью футами ниже падали в замаскированную сеть – прервав полет, она опускалась еще на восемьдесят футов в туманный водоворот, где мускулистые служители выпутывали посетителей из сети и провожали к лифту.
Но самым популярным аттракционом сезона 1912 года, как ни удивительно, оказался громадный макет самой зоны отдыха, в точной пропорции и размером тридцать на двадцать пять футов. Он располагался на площадке третьего уровня и был окружен огороженными пешеходными дорожками с телескопами-автоматами. Макет изображал Кони-Айленд в мае 1911 года – как раз перед пожаром, что уничтожил «Сказочную страну». На макете с замечательными подробностями воспроизводилось сердце Кони-Айленда, от «Скачек с препятствиями» до «Сказочной страны», включая Набережный проспект, Русалочью аллею, множество переулков с барами и мюзикхоллами, дансингами и гостиницами, тирами и сувенирными лавками, а также пляж с двухпалубными пирсами и купальнями, – и все это пространство населяли крошечные механические куклы (играл оркестр, мужчина в соломенном канотье стрелял в стаю летящих жестяных уток, девочка на американских горках открывала рот и закатывала глаза). Детали были воспроизведены столь тщательно, что о макете говорили, будто все американские горки скопированы в нем до последней шпалы, музей «Эдема» – до последней восковой фигуры, включая стразы Дженни Линд [45], а все гостиницы – до последней рейки кресла-качалки на каждой веранде. Ходили слухи, что глядя в телескоп, можно увидеть не только точную копию каждого хитроумного автомата в каждом игровом зале и микроскопические буквы каждого кинетоскопа («Актеры и модели», «После купания», «Голышом в медвежьей шкуре», «Что видел антрепренер», но также сквозь изящные копии глазков кинетоскопов – мерцающие, дразняще смутные чернобелые картинки. Этот крайне популярный макет сделал Отис Стилуэлл, резчик карусельных лошадок – на досуге он создавал восхитительно подробные копии микроскопических каруселей, американских горок и комнат смеха, которые продавал в магазинчике на Набережном проспекте.
Вместе с изобретателем Отто Данцикером он вскоре станет одним из ближайших советников владельца-управляющего парка. Крошечный Кони-Айленд, привлекавший изумленное внимание как диковинная игрушка, служил более серьезной цели: уменьшив целый курорт до миниатюрного макета внутри своего парка, управляющий увеличивал размеры и мощь последнего; парк представлялся гигантской непостижимой вездесущей структурой; в то же время управляющий предлагал восхищенным толпам проявить легкое снисхождение к съежившимся до очаровательных игрушек аттракционам конкурентов.
Как и прочие владельцы парков развлечений на рубеже веков, владелец-управляющий «Эдема» столкнулся с необходимостью привлечь массы, желавшие удовольствий и возбуждения, ни в малейшей степени не поставив под угрозу предполагаемые ценности этих масс – никаких азартных игр, проституции и бандитизма, что пышным цветом цвели в любом закоулке Кони-Айленда.
Даже небольшая площадь – всего 652 фута океанского побережья – послужила появлению многих замечательных особенностей парка, ибо сразу же стало ясно, что «Эдем» стремится преодолеть ограничение пространства пышностью или же неумеренностью, которые толкали его к неведомым пределам, прежде не доступным для парковых архитекторов.
Первым знаком, подтвердившим, что новый владелец готов храбро противостоять конкурентам, стала постройка вокруг купленной им территории белой стены четырехсот футов в высоту. В сравнении с ней главная башня «Луна-парка» казалась карлицей; в сумерках тень стены дотягивалась до самых «Скачек с препятствиями», и была выше даже легендарной башни «Сказочной страны», которую, говорят, украшали сто тысяч электролампочек. Во времена огороженных парков «Эдем» был огорожен заметнее и решительнее всех. Грандиозная белая стена – каркас из дранки и железа, покрытый штукатуркой, – с одной стороны, подразумевала дерзкое изгнание посторонних, яростное утверждение секретности, а с другой – приглашение, преднамеренную щекотку воображения или вызов, – последнее становилось особенно очевидно при виде вздымавшейся гладкой стены, что лишь высоко в небе расцветала богатством красочных башен, минаретов, куполов и шпилей.
В тайне великой стены имелись две бреши: вход с океана, напротив железного пирса, сквозь распахнутый рот громадного клоунского лица, и с Набережного проспекта – через высоченную арку, охраняемую шестидесятифутовыми драконами. Парка через эти бреши видно не было: они вводили посетителей в широкий петляющий тоннель, что сотню футов вился параллельно стене, а потом резко сворачивал на территорию самого парка. Вдоль обеих стен тоннеля в свете красных, синих и желтых электрических фонарей выстроились кабины серсо, карнавальные рулетки, киоски с газировкой, занавешенные паноптикумы, кабины цыган-хиромантов, ларьки с жареной кукурузой, палатки френологов с картами разделенных на зоны черепов, тату-салоны, грошовые игральные автоматы, тиры – и все они грохотали мешаниной падающих бутылок, стучащих мячей, графофонной музыки, воплей зазывал («Добро пожаловать на увлекательную экскурсию, дамы и господа!»), и приглушенного лязга невидимых аттракционов. Среди привычных развлечений Райской аллеи, как стали называть тоннель, были разбросаны новые захватывающие радости, ставшие крайне популярными, – к примеру, «Небесные авто», компактные лифты на электротяге, обшитые черным бархатом; ими управляли женщины-лифтеры в масках и алой униформе – они возили посетителей на вершину стены, откуда неожиданно открывалась великолепная панорама парка.
Секретность была элементом обаяния «Эдема», и потому неуловимый создатель и управляющий, с самого начала окруживший себя некой тайной, запретил любые фотосъемки в ходе рекламной кампании, в остальном весьма энергичной. Посему историку приходится довольствоваться лишь горсткой любительских фотоснимков, изображающих отдельные аттракционы, но не дающих достоверной картины целого. Несмотря на отсутствие четкой карты или плана, возможно, тем не менее, воссоздать первоначальный вид парка с некоторыми деталями по множеству ранних, порой противоречивых рассказов очевидцев.
Первым делом посетителей у выхода с Райской аллеи в парк поражал мощный рывок ввысь или по вертикали. В замешательстве натиска первых впечатлений мгновенно становилось ясно, что в парке имеются несколько уровней, куда ведут многочисленные лестницы, эскалаторы и электролифты. Два верхних уровня представляли собой системы широких железных мостов, что пересекались в одной или нескольких точках, образуя просторные площадки, – достаточно большие, чтобы вмещать киоски, кафе, духовые оркестры и механические аттракционы, а также разнообразные экзотические зрелища: зулусскую деревню, китайский храм, яванский кукольный театр, копию марракешского базара и воссозданную деревню пигмеев мбути из лесов Итури с сорока пятью мбути, живущими в реконструированных туземных шалашах. Мосты поддерживались системой ажурных металлических пилонов, во многих имелись лестницы и лифты; структура мостов и опор оставляла ощущение открытого пространства, и с любой точки на земле были видны большие лоскуты синего неба. Ко всем мостам обоих уровней вели пятьдесят пять лифтов, а вдоль стены на самый верх вилась спираль громадной лестницы с перилами – вскоре ее стали называть Дорогой Эдема. Наверху посетители могли гулять по четыре в ряд на балюстраде, уставленной игральными будками и ларьками с лакомствами, и глядеть вниз на парк «Эдем» с его крестообразными мостами, праздничными площадями, американскими горками и чертовым колесом, с его экзотическими деревушками, заманчивыми зрелищами, в которых участвовали тысячи актеров, – вроде «Разрушения Карфагена» или «Горящего небоскреба»; или же могли смотреть наружу, на громадное побережье, что протянулось с востока на запад, с куполами и башнями отелей, двухпалубными железными пирсами, купальнями, – наружу, где маяк у Морских ворот с одной стороны и парусники бухты Шипсхед с другой, и еще дальше, гораздо дальше, ибо говорили, что в ясный день вид открывался на шестьдесят миль в любом направлении.
С самого начала у нового парка имелись критики, утверждавшие, что акцент на вертикали напоминает мир небоскребов и железнодорожных эстакад, от которых хочет бежать городской житель, однако в целом публика реагировала, без сомнения, восторженно. Те, кто бывал в парке часто, начали говорить, что их больше не радуют одноуровневые, слишком приземленные парки;
«Эдем» пользовался таким успехом, что один только аттракцион «Гремучая змея», на постройку которого было истрачено 86 тысяч долларов, в первые три сезона принес 375 тысяч дохода.
Многоуровневая вертикальность и постоянный зов к мелькающим в вышине развлечениям были самыми поразительными и заметными особенностями «Эдема», однако вскоре толпы посетителей обратили внимание, что в парке наряду с давно знакомыми забавами имеются и новые аттракционы. Одной из сенсаций сезона открытия стала новенькая механическая «Дорога кошмаров» – гибрид детской железной дороги и «Старой Мельницы», тяготеющий к «Дому Ужасов». Восхищенные посетители обнаружили, что в высокой белой стене располагается тщательно продуманная система рельсов – они резко поднимались и спускались в темном петляющем тоннеле со страшилками: вагон с двенадцатью пассажирами на шести скамейках налетал на громадные валуны, распадавшиеся при столкновении, догонял другой вагон, неожиданно взлетавший вверх по другой системе рельсов, проскакивал обвал, наводнение, лавину и ужасный пожар, проезжал сквозь драконью берлогу, склеп мумии, кладбище с призраками, пещеру злобных гномов и замок вампира, и наконец выныривал из яркого отверстия в двухстах футах над парком «Эдем».
Еще популярнее новых механических аттракционов была целая группа совершенно оригинальных увеселений под названием «Приключения». Приключение, говорилось в рекламном буклете, – не аттракцион, но тщательно воссозданные события реальной жизни: за десять центов можно войти в «Темный Лес» и подвергнуться нападению разбойников, или ступить на «Улицы Лиссабона» и пережить знаменитое землетрясение [44], или побродить по «Старому Алжиру» и на себе испытать прелести жизни среди разъяренных мусульман – быть похищенным, проехать на спине верблюда в мешке и повисеть на обрыве над прибоем. Еще популярнее было приключение «Прыжок влюбленных» – трехсотфутовый скалистый обрыв (железный каркас и штукатурка), что возвышался в углу парка. Безрассудные парочки поднимались на ужасный уступ, что тянулся над гремящим водопадом, вздымавшим тучи брызг; рев воды производился механизмами, спрятанными в искусственном обрыве, а плотная водяная пыль просеивалась сквозь множество дырочек в штукатурке. Парочки, с визгом прыгавшие в грохочущую мглу, десятью футами ниже падали в замаскированную сеть – прервав полет, она опускалась еще на восемьдесят футов в туманный водоворот, где мускулистые служители выпутывали посетителей из сети и провожали к лифту.
Но самым популярным аттракционом сезона 1912 года, как ни удивительно, оказался громадный макет самой зоны отдыха, в точной пропорции и размером тридцать на двадцать пять футов. Он располагался на площадке третьего уровня и был окружен огороженными пешеходными дорожками с телескопами-автоматами. Макет изображал Кони-Айленд в мае 1911 года – как раз перед пожаром, что уничтожил «Сказочную страну». На макете с замечательными подробностями воспроизводилось сердце Кони-Айленда, от «Скачек с препятствиями» до «Сказочной страны», включая Набережный проспект, Русалочью аллею, множество переулков с барами и мюзикхоллами, дансингами и гостиницами, тирами и сувенирными лавками, а также пляж с двухпалубными пирсами и купальнями, – и все это пространство населяли крошечные механические куклы (играл оркестр, мужчина в соломенном канотье стрелял в стаю летящих жестяных уток, девочка на американских горках открывала рот и закатывала глаза). Детали были воспроизведены столь тщательно, что о макете говорили, будто все американские горки скопированы в нем до последней шпалы, музей «Эдема» – до последней восковой фигуры, включая стразы Дженни Линд [45], а все гостиницы – до последней рейки кресла-качалки на каждой веранде. Ходили слухи, что глядя в телескоп, можно увидеть не только точную копию каждого хитроумного автомата в каждом игровом зале и микроскопические буквы каждого кинетоскопа («Актеры и модели», «После купания», «Голышом в медвежьей шкуре», «Что видел антрепренер», но также сквозь изящные копии глазков кинетоскопов – мерцающие, дразняще смутные чернобелые картинки. Этот крайне популярный макет сделал Отис Стилуэлл, резчик карусельных лошадок – на досуге он создавал восхитительно подробные копии микроскопических каруселей, американских горок и комнат смеха, которые продавал в магазинчике на Набережном проспекте.
Вместе с изобретателем Отто Данцикером он вскоре станет одним из ближайших советников владельца-управляющего парка. Крошечный Кони-Айленд, привлекавший изумленное внимание как диковинная игрушка, служил более серьезной цели: уменьшив целый курорт до миниатюрного макета внутри своего парка, управляющий увеличивал размеры и мощь последнего; парк представлялся гигантской непостижимой вездесущей структурой; в то же время управляющий предлагал восхищенным толпам проявить легкое снисхождение к съежившимся до очаровательных игрушек аттракционам конкурентов.
Как и прочие владельцы парков развлечений на рубеже веков, владелец-управляющий «Эдема» столкнулся с необходимостью привлечь массы, желавшие удовольствий и возбуждения, ни в малейшей степени не поставив под угрозу предполагаемые ценности этих масс – никаких азартных игр, проституции и бандитизма, что пышным цветом цвели в любом закоулке Кони-Айленда.