Страница:
Мама была поражена. Мы вышли на улицу и встали возле дверей магазина, чтобы выяснить отношения.
Маме страшно понравились жираф и обезьяна. Она твердо решила купить одного из них, чтобы поставить игрушку на видном месте. А может, ей самой очень хотелось потрогать ее, помять, поиграть немножко.
Но самое главное: маме очень хотелось, чтобы я обрадовался, забил в ладоши, закричал от удовольствия.
И вдруг я выбрал кошку.
– Зачем тебе эта кошка? – горячо говорила мама. – У нее и лапы не гнутся. А обезьяна может и ходить, и стоять, и сидеть!
Из-за этой кошки мы потом не разговаривали целый день.
Потом появилась и собака, тоже с негнущимися лапами. Потом – еще один, четвертый медведь.
Я упрямо отказывался от машин, солдатиков и пистолетов в пользу своего «зоопарка».
Это расстраивало маму. Ей казалось, что я понемногу превращаюсь в девчонку. Но она ошибалась.
Укрывшись в крепости из подушек, держал оборону медвежий батальон. Истекая плюшевой кровью, кинжальным огнем отражали они атаки врага.
За спинкой кресла в засаде прятались слон и заяц. Они минировали железные дороги, брали пленных. Короче, это была настоящая плюшевая война.
Все стреляли. И шли в атаку.
Помню, как жестокие контрразведчики Кот и Пес пытали старого командира Мишу. Они избивали его жесткими негнущимися лапами, и я с восторгом следил, как с деревянным стуком бьется он своей опилочной головой в полированную ручку дивана, как жалобно и коротко стонет:
– У-у-у-у!
Больше всего мне нравилось разговаривать за всех сразу.
– Шагом марш! Вперед! Слушать мою команду! Стрелять одиночными! Подпустить ближе! Ура! – орал я, сидя на диване и тормоша несчастных зверей.
После каждого сражения я устраивал им разнос. Причем иногда с показательным расстрелом.
– Товарищи! – говорил я строгим голосом. – Так дальше дело не пойдет. Опять все не по плану, не по порядку. Где дисциплина?
Звери молчали, преданно глядя на меня.
Эти минуты были самыми лучшими. Они больше не ползали, не стреляли, не кричали истошными голосами. Я целовал их в холодные пластмассовые носы, прижимался щеками и шептал: «Мои дорогие, хорошие, любимые».
Потом я дремал на диване, убаюканный духотой и усталостью – властолюбивый жестокий тиран. А звери лежали рядом, все так же внимательно открыв глаза.
Но вскоре все кончилось.
Не выдержала потрясений голова облезлого медведя, оторвалась и полетела на пол со стуком, потом засыпала опилками всю комнату, и мама, чихая, убрала безголового подальше. «Потом починим», – успокаивающе сказала она.
Оставленный в наблюдательном пункте на абажуре настольной лампы, подгорел и расползся клочками серой ваты маленький слон Яша.
Вымок под ливнем и потерял свой лихой вид рыжий кот с негнущимся лапами и усами из лески.
Зверей запихали на антресоли. Когда никого не было дома, я подставлял стул и пытался достать их оттуда. На антресолях пахло старой одеждой, чем-то незнакомым и далеким, как прежняя жизнь. Звери были закинуты в самый дальний угол, задвинуты тяжелыми чемоданами, и достать их оттуда я не
мог. Я стоял на стуле, приподнявшись на цыпочках, и смотрел в темноту.
Потом я спускался со стула и задумывался.
Зачем я заставлял их проливать кровь? Почему не играл с ними в больницу, путешествие или школу? Почему не поженил их?
Но, несмотря на все это, они любили меня. Просто любили, как умеют любить все звери.
Такое у них было плюшевое мужество: любить, даже если тебе очень плохо.
ЖИВАЯ РЫБА
ЭРА ТЕЛЕВИДЕНИЯ
УПРЯМСТВО
ГОРЬКИЙ ЛУК
Маме страшно понравились жираф и обезьяна. Она твердо решила купить одного из них, чтобы поставить игрушку на видном месте. А может, ей самой очень хотелось потрогать ее, помять, поиграть немножко.
Но самое главное: маме очень хотелось, чтобы я обрадовался, забил в ладоши, закричал от удовольствия.
И вдруг я выбрал кошку.
– Зачем тебе эта кошка? – горячо говорила мама. – У нее и лапы не гнутся. А обезьяна может и ходить, и стоять, и сидеть!
Из-за этой кошки мы потом не разговаривали целый день.
Потом появилась и собака, тоже с негнущимися лапами. Потом – еще один, четвертый медведь.
Я упрямо отказывался от машин, солдатиков и пистолетов в пользу своего «зоопарка».
Это расстраивало маму. Ей казалось, что я понемногу превращаюсь в девчонку. Но она ошибалась.
Укрывшись в крепости из подушек, держал оборону медвежий батальон. Истекая плюшевой кровью, кинжальным огнем отражали они атаки врага.
За спинкой кресла в засаде прятались слон и заяц. Они минировали железные дороги, брали пленных. Короче, это была настоящая плюшевая война.
Все стреляли. И шли в атаку.
Помню, как жестокие контрразведчики Кот и Пес пытали старого командира Мишу. Они избивали его жесткими негнущимися лапами, и я с восторгом следил, как с деревянным стуком бьется он своей опилочной головой в полированную ручку дивана, как жалобно и коротко стонет:
– У-у-у-у!
Больше всего мне нравилось разговаривать за всех сразу.
– Шагом марш! Вперед! Слушать мою команду! Стрелять одиночными! Подпустить ближе! Ура! – орал я, сидя на диване и тормоша несчастных зверей.
После каждого сражения я устраивал им разнос. Причем иногда с показательным расстрелом.
– Товарищи! – говорил я строгим голосом. – Так дальше дело не пойдет. Опять все не по плану, не по порядку. Где дисциплина?
Звери молчали, преданно глядя на меня.
Эти минуты были самыми лучшими. Они больше не ползали, не стреляли, не кричали истошными голосами. Я целовал их в холодные пластмассовые носы, прижимался щеками и шептал: «Мои дорогие, хорошие, любимые».
Потом я дремал на диване, убаюканный духотой и усталостью – властолюбивый жестокий тиран. А звери лежали рядом, все так же внимательно открыв глаза.
Но вскоре все кончилось.
Не выдержала потрясений голова облезлого медведя, оторвалась и полетела на пол со стуком, потом засыпала опилками всю комнату, и мама, чихая, убрала безголового подальше. «Потом починим», – успокаивающе сказала она.
Оставленный в наблюдательном пункте на абажуре настольной лампы, подгорел и расползся клочками серой ваты маленький слон Яша.
Вымок под ливнем и потерял свой лихой вид рыжий кот с негнущимся лапами и усами из лески.
Зверей запихали на антресоли. Когда никого не было дома, я подставлял стул и пытался достать их оттуда. На антресолях пахло старой одеждой, чем-то незнакомым и далеким, как прежняя жизнь. Звери были закинуты в самый дальний угол, задвинуты тяжелыми чемоданами, и достать их оттуда я не
мог. Я стоял на стуле, приподнявшись на цыпочках, и смотрел в темноту.
Потом я спускался со стула и задумывался.
Зачем я заставлял их проливать кровь? Почему не играл с ними в больницу, путешествие или школу? Почему не поженил их?
Но, несмотря на все это, они любили меня. Просто любили, как умеют любить все звери.
Такое у них было плюшевое мужество: любить, даже если тебе очень плохо.
ЖИВАЯ РЫБА
Как-то раз я пошел мыть руки, включил свет и ахнул.
– Мама, кто это? – заорал я диким голосом.
В нашей ванне плавала огромная рыбина. Она беззвучно открывала рот, как будто хотела сказать: «Привет! А вот и я!»
В ванную вошла мама. Она вытерла мокрые ладони о передник и напряженным голосом сказала:
– Это сом.
Я подошел ближе. Сом не плавал. Он устало стоял на одном месте и жалобно выпучивал глаза. Длинные усы бессильно свисали вниз.
– Он у нас будет жить? – спросил я.
Мама как-то странно пожала плечами и снова пошла на кухню.
– Все покупали, и я купила! – крикнула она оттуда. – Знаешь, какая очередь была!
Сом шевельнул плавниками и отвернулся. Ему было стыдно, что он попал сюда, в нашу малюсенькую ванну. Но ничего поделать с этим было нельзя.
– Мама! – закричал я и бросился на кухню. – Пусть он живет! Мы не будем его есть, правда?
– Послушай, – сказала мама. – В хлорной воде он даже до вечера не протянет. Его надо скорей оглушить, чтобы не мучился.
– Оглушить? – не поверил я. И оглянулся – чем же у нас можно оглушить такого огромного сома?
Мама показала на старый столовый нож с массивной железной рукояткой. Нож, покоробленный и помятый, одиноко лежал на белом кухонном столе.
Я вернулся в ванную и подпустил сому холодной водички. Он благодарно шевельнул усами, а потом выпучил глаза еще больше – видно, вода и вправду была хлорная.
– Мам, а зубы у него есть? – спросил я громко.
Мама опять вошла в ванную и взглянула на сома. Видно, этот вопрос ее тоже интересовал.
– Вообще не должно быть, – сомневающимся голосом сказала она. – Знаешь что, ты лучше иди. Погуляй. Я лучше одна. А то будешь тут меня нервировать. А я и так нервная, без тебя. Думаешь, мне его не жалко?
Я отправился надевать ботинки. Но шнурки что-то никак не хотели зашнуровываться. В ванной послышалось подозрительное бултыхание.
Я бросился туда. Ой! Оказывается, я забыл выключить воду. Сом всплыл почти до самого края и с надеждой глядел на меня.
Он оживился. Мотнув плавниками, он проплыл туда-обратно поперек ванны. Это не стоило ему больших усилий – он просто повернулся вокруг хвоста. В зеленоватой воде сверкнуло светло-серое брюхо.
– Мама! – крикнул я. – А он не выпрыгнет?
Теперь сом был совсем близко, я даже хотел потрогать его, но в этот момент вошла мама. В руке у нее был нож. Лицо у мамы было очень испуганное.
– Уйди, пожалуйста, – тихо попросила она.
Я прижался к стенке и молча помотал головой.
Мама медленно перехватила нож – она хотела стукнуть сома рукояткой. Поджав губы, она вгляделась в сома, зажмурилась и ударила.
– Ой! – взвизгнула мама, совсем как девочка.
Раздался глухой стук. Я подошел к ванной и с остановившимся сердцем посмотрел вниз. Наш старый нож мирно лежал на дне, а сом все так же часто открывал и закрывал рот.
– Господи! – сердито воскликнула мама и пихнула меня в плечо. – Да уйди же ты наконец. Совсем меня занервировал!
Мама отчаянно сунула руку в воду и тут же выдернула ее обратно – видно, сом коснулся маминой руки своим боком.
– Ну как же я его достану-то, а? – плачущим голосом сказала она.
– Может, папу подождем? – с надеждой спросил я.
– Папа-папа! – рассердилась она. – Твой папа даже паука раздавить боится, не то что сома потрошить! Ну-ка, доставай нож! Доставай, тебе говорят...
Я зажмурился и быстро сунул руку в воду. Нащупал помятую рукоять. В этот момент моей руки коснулось что-то скользкое, живое и страшное. Я выхватил нож из ванной и с недоверием осмотрел руку. Рука была мокрая, с нее капала вода. Но никаких следов зверских укусов и даже царапин не наблюдалось.
Мокрой ладонью мама провела по лицу. В ванной стало душно. Она с отчаянием смотрела на сома. Я заметил, что рука у нее дрожит. «Зачем она только его купила?» – с невыразимой тоской подумал я. Во мне боролись две жалости – к сому и к маме. В конце концов, жить сому все равно осталось недолго. Я решительно схватил нож и слабо ткнул рыбу меж выпученных глаз.
Сом вздрогнул.
– Ну-ка, дай я попробую, – тихо сказала мама.
Она стукнула посильнее – брызги полетели в лицо, я зажмурился. Сом снова крупно вздрогнул и отплыл подальше. Оттуда он посмотрел на нас тяжелым багровым взглядом.
Никогда еще мы с мамой не занимались таким отвратительным делом.
– Мама, пусть он сначала умрет, – попросил я.
– Ты что, не чувствуешь, как воняет! – закричала мама. – Ты хочешь, чтоб мы все здесь задохнулись? Тебе что, сома не жалко?
Мне как раз было жалко сома. От такой двойной несправедливости я чуть не заплакал.
– Мама, пусть он сам!
С темным, как туча, лицом мама вывела меня за локоть из ванной.
– Сиди здесь, понятно? – крикнула она.
Сидеть одному было еще страшнее. В голове возникали жуткие картины: сом вцепился в мамину руку и тянет ее на дно.
Из ванной я услышал какой-то плеск, новое мамино «ой!», крупное бултыхание – и рванулся обратно.
Оказывается, она просто спустила воду.
...Через некоторое время сом лежал на дне, отчаянно вздымал жабры и бил хвостом. Мама взяла в руки какую-то газету и накрыла ею сома. Он по-прежнему сильно колотил хвостом.
Я стукнул головой маму в бок и закричал:
– Отпусти его немедленно, я тебе приказываю!
Согнув спину и тяжело дыша, мама держала сома. Закрыв глаза, она тихо проговорила:
– Левочка, я прошу тебя, не мешай мне, ну что же делать, раз я его купила, в другой раз не буду, я же тебе сказала, пойди погуляй, а ты не захотел, уйди к себе, я очень тебя прошу...
Шумно вздохнув, мама подняла сома на вытянутых руках. Он разбрызгивал крупные пахучие капли.
Как приклеенный, я поплелся за мамой в кухню.
Она плюхнула сома на стол и отчаянно оглянулась. Он трепыхался, подползая ближе к краю.
– Держи хвост! – сдавленно крикнула она. – Я нож возьму!
Я уцепился за сомий хвост и закрыл глаза. Дыхание перехватило, в животе что-то мелко дрожало. Бац! – и движения хвоста стали тише, спокойней. Бац! – и сом в последний раз шлепнул им об стол. Мне показалось, что сом быстро начал высыхать.
Я в последний раз посмотрел в вытаращенные сомовьи глаза и медленно пошел из кухни. Руки мои пахли сомом. Комната пахла сомом. Весь мир пах сомом.
Сквозь слезы я шепнул сам себе:
– Папа любит жареную рыбу.
Через некоторое время я снова зашел на кухню. Сома уже не было. Мама открыла форточку настежь, и в кухне гулял холодный осенний воздух.
Зашипела сковородка.
Я быстро выскочил во двор.
Над крышами плыли большие низкие облака. Мне показалось, что по небу плывут серые сомы.
Они плывут, плывут туда, где нет хлорной воды, а люди едят только мороженое, клубнику и тульские пряники по двенадцать копеек.
– Мама, кто это? – заорал я диким голосом.
В нашей ванне плавала огромная рыбина. Она беззвучно открывала рот, как будто хотела сказать: «Привет! А вот и я!»
В ванную вошла мама. Она вытерла мокрые ладони о передник и напряженным голосом сказала:
– Это сом.
Я подошел ближе. Сом не плавал. Он устало стоял на одном месте и жалобно выпучивал глаза. Длинные усы бессильно свисали вниз.
– Он у нас будет жить? – спросил я.
Мама как-то странно пожала плечами и снова пошла на кухню.
– Все покупали, и я купила! – крикнула она оттуда. – Знаешь, какая очередь была!
Сом шевельнул плавниками и отвернулся. Ему было стыдно, что он попал сюда, в нашу малюсенькую ванну. Но ничего поделать с этим было нельзя.
– Мама! – закричал я и бросился на кухню. – Пусть он живет! Мы не будем его есть, правда?
– Послушай, – сказала мама. – В хлорной воде он даже до вечера не протянет. Его надо скорей оглушить, чтобы не мучился.
– Оглушить? – не поверил я. И оглянулся – чем же у нас можно оглушить такого огромного сома?
Мама показала на старый столовый нож с массивной железной рукояткой. Нож, покоробленный и помятый, одиноко лежал на белом кухонном столе.
Я вернулся в ванную и подпустил сому холодной водички. Он благодарно шевельнул усами, а потом выпучил глаза еще больше – видно, вода и вправду была хлорная.
– Мам, а зубы у него есть? – спросил я громко.
Мама опять вошла в ванную и взглянула на сома. Видно, этот вопрос ее тоже интересовал.
– Вообще не должно быть, – сомневающимся голосом сказала она. – Знаешь что, ты лучше иди. Погуляй. Я лучше одна. А то будешь тут меня нервировать. А я и так нервная, без тебя. Думаешь, мне его не жалко?
Я отправился надевать ботинки. Но шнурки что-то никак не хотели зашнуровываться. В ванной послышалось подозрительное бултыхание.
Я бросился туда. Ой! Оказывается, я забыл выключить воду. Сом всплыл почти до самого края и с надеждой глядел на меня.
Он оживился. Мотнув плавниками, он проплыл туда-обратно поперек ванны. Это не стоило ему больших усилий – он просто повернулся вокруг хвоста. В зеленоватой воде сверкнуло светло-серое брюхо.
– Мама! – крикнул я. – А он не выпрыгнет?
* * *
Раскачавшись от движений могучего тела, вода приятно плескалась через край, мне на ботинки. Прямо море какое-то. Или река Волга.Теперь сом был совсем близко, я даже хотел потрогать его, но в этот момент вошла мама. В руке у нее был нож. Лицо у мамы было очень испуганное.
– Уйди, пожалуйста, – тихо попросила она.
Я прижался к стенке и молча помотал головой.
Мама медленно перехватила нож – она хотела стукнуть сома рукояткой. Поджав губы, она вгляделась в сома, зажмурилась и ударила.
– Ой! – взвизгнула мама, совсем как девочка.
Раздался глухой стук. Я подошел к ванной и с остановившимся сердцем посмотрел вниз. Наш старый нож мирно лежал на дне, а сом все так же часто открывал и закрывал рот.
– Господи! – сердито воскликнула мама и пихнула меня в плечо. – Да уйди же ты наконец. Совсем меня занервировал!
Мама отчаянно сунула руку в воду и тут же выдернула ее обратно – видно, сом коснулся маминой руки своим боком.
– Ну как же я его достану-то, а? – плачущим голосом сказала она.
– Может, папу подождем? – с надеждой спросил я.
– Папа-папа! – рассердилась она. – Твой папа даже паука раздавить боится, не то что сома потрошить! Ну-ка, доставай нож! Доставай, тебе говорят...
Я зажмурился и быстро сунул руку в воду. Нащупал помятую рукоять. В этот момент моей руки коснулось что-то скользкое, живое и страшное. Я выхватил нож из ванной и с недоверием осмотрел руку. Рука была мокрая, с нее капала вода. Но никаких следов зверских укусов и даже царапин не наблюдалось.
Мокрой ладонью мама провела по лицу. В ванной стало душно. Она с отчаянием смотрела на сома. Я заметил, что рука у нее дрожит. «Зачем она только его купила?» – с невыразимой тоской подумал я. Во мне боролись две жалости – к сому и к маме. В конце концов, жить сому все равно осталось недолго. Я решительно схватил нож и слабо ткнул рыбу меж выпученных глаз.
Сом вздрогнул.
– Ну-ка, дай я попробую, – тихо сказала мама.
Она стукнула посильнее – брызги полетели в лицо, я зажмурился. Сом снова крупно вздрогнул и отплыл подальше. Оттуда он посмотрел на нас тяжелым багровым взглядом.
Никогда еще мы с мамой не занимались таким отвратительным делом.
– Мама, пусть он сначала умрет, – попросил я.
– Ты что, не чувствуешь, как воняет! – закричала мама. – Ты хочешь, чтоб мы все здесь задохнулись? Тебе что, сома не жалко?
Мне как раз было жалко сома. От такой двойной несправедливости я чуть не заплакал.
– Мама, пусть он сам!
С темным, как туча, лицом мама вывела меня за локоть из ванной.
– Сиди здесь, понятно? – крикнула она.
Сидеть одному было еще страшнее. В голове возникали жуткие картины: сом вцепился в мамину руку и тянет ее на дно.
Из ванной я услышал какой-то плеск, новое мамино «ой!», крупное бултыхание – и рванулся обратно.
Оказывается, она просто спустила воду.
...Через некоторое время сом лежал на дне, отчаянно вздымал жабры и бил хвостом. Мама взяла в руки какую-то газету и накрыла ею сома. Он по-прежнему сильно колотил хвостом.
Я стукнул головой маму в бок и закричал:
– Отпусти его немедленно, я тебе приказываю!
Согнув спину и тяжело дыша, мама держала сома. Закрыв глаза, она тихо проговорила:
– Левочка, я прошу тебя, не мешай мне, ну что же делать, раз я его купила, в другой раз не буду, я же тебе сказала, пойди погуляй, а ты не захотел, уйди к себе, я очень тебя прошу...
Шумно вздохнув, мама подняла сома на вытянутых руках. Он разбрызгивал крупные пахучие капли.
Как приклеенный, я поплелся за мамой в кухню.
Она плюхнула сома на стол и отчаянно оглянулась. Он трепыхался, подползая ближе к краю.
– Держи хвост! – сдавленно крикнула она. – Я нож возьму!
Я уцепился за сомий хвост и закрыл глаза. Дыхание перехватило, в животе что-то мелко дрожало. Бац! – и движения хвоста стали тише, спокойней. Бац! – и сом в последний раз шлепнул им об стол. Мне показалось, что сом быстро начал высыхать.
Я в последний раз посмотрел в вытаращенные сомовьи глаза и медленно пошел из кухни. Руки мои пахли сомом. Комната пахла сомом. Весь мир пах сомом.
Сквозь слезы я шепнул сам себе:
– Папа любит жареную рыбу.
Через некоторое время я снова зашел на кухню. Сома уже не было. Мама открыла форточку настежь, и в кухне гулял холодный осенний воздух.
Зашипела сковородка.
Я быстро выскочил во двор.
Над крышами плыли большие низкие облака. Мне показалось, что по небу плывут серые сомы.
Они плывут, плывут туда, где нет хлорной воды, а люди едят только мороженое, клубнику и тульские пряники по двенадцать копеек.
ЭРА ТЕЛЕВИДЕНИЯ
Телевизор назывался «Старт».
Папа и мама купили его, когда мы переехали на новую квартиру. Наверное, он появился не сразу, потому что я помню, как мы ходили к кому-то в гости, смотрели передачу на экране с водяной линзой. Изображение было слегка выпуклым, как в аквариуме, а звук шел из черного матерчатого динамика с пластмассовыми перегородками.
Так что я уже знал, как это здорово – телевизор.
Папа долго возился, включая его в сеть и втыкая антенну. Мы с мамой с восторгом смотрели на темный экран. Наконец, экран вспыхнул, и наши лица осветились, как мне теперь кажется, каким-то чуть печальным голубым сиянием.
Увы, показывали только таблицы настройки изображения.
– Вечером посмотрим! – объявила мама и щелкнула выключателем.
Вечером телевизор удавалось посмотреть мало – меня отправляли спать, и я, с тяжелым чувством тоски и обиды, слушал, засыпая, как продолжается передача.
А днем телевизор был в полном моем распоряжении. Я садился и изучал таблицы, старясь разгадать тайну сочетания цифр.
Однажды мама застала меня за этим занятием.
– Ты что делаешь! – возмутилась она и положила ладонь на корпус телевизора. – Ой, как нагрелся!
Вечером она пожаловалась на меня папе.
– Лампы сгорят! – коротко объяснил мне папа.
Мама коротко вздохнула и сказала:
– При чем тут лампы! Это же вредно для глаз!
– И для глаз вредно, – спокойно подтвердил папа, шумно размешивая ложечкой сахар.
Короче, я продолжал смотреть таблицы. Однако начальники телевидения скоро догадались, что кое-кто смотрит эфир днем.
Появились утренние передачи. Правда, они были поскучнее вечерних. Но гораздо веселее таблиц!
...Помню я, конечно, и первые появления на экране Хрюши и Степашки, и первые увиденные мной по телевизору мультфильмы, и футбол, и фильмы про войну, и КВН.
Помню смутно, поскольку был еще все-таки маленьким. И все же помню, что по телевизору тогда показывали очень хорошие фильмы, спектакли, и даже «Кабачок 13 стульев», хоть там и пели чужими голосами, производил хорошее впечатление. Хорошо помню, что тогда по телевизору любили много и радостно улыбаться. Эта привычка осталась у телевидения до сих пор.
Вся штука была в том, что кое-какие передачи шли прямо в эфир. Тогда я еще не знал, что существует запись.
Однажды днем я включил телевизор и увидел двух довольно известных артистов, вот только не помню, каких. То ли это была передача об актерском мастерстве, то ли о культуре общения. Я сидел и занимался каким-то своим делом, по-моему, намазывал черный хлеб горчицей. Очень я любил в то время бутерброды с горчицей.
И вдруг один артист, предположим, Евстигнеев, сказал другому:
– Ну, давайте попробуем, как это может быть в жизни.
– Давайте, – сказал другой, предположим, Папанов.
Они оба встали с кресел и ушли куда-то прочь. Через некоторое время камера неохотно повернулась в их сторону. И я опять увидел этих, предположим, – Евстигнеева и Папанова.
– Ну, значит так, – сказал Евстигнеев, – я вам расскажу какой-нибудь случай из моей жизни, так сказать, анекдот. А вы со мной, ну, что ли, поспорите.
– Давайте, – с воодушевлением согласился Папанов.
– Значит, так, – задумался Евстигнеев, – прошлым летом я на Клязьме вытащил сома.
– Кого? – изумился Папанов.
– Сома, – сказал Евстигнеев, – а чему, собственно, вы так удивляетесь?
Возникла небольшая пауза.
– Да я тыщу раз был на Клязьме! – захохотал Папанов. – Нет там никаких сомов!
– Ну знаете, – сухо оборвал его Евстигнеев, – это не разговор. И вообще, так у нас ничего не получится. Мы с вами в эфире, между прочим.
Папанов нервно обернулся в мою сторону.
– Ну хорошо, – сказал он громким шепотом, – давайте начнем сначала. Только вы это... не увлекайтесь. На Клязьме нет и никогда не было сомов.
Евстигнеев замолчал. Он смотрел в лицо Папанова каким-то неподвижным, тяжелым взглядом.
– Там есть сомы! – отчетливо выговаривая каждый звук, сказал он. – И я сам, вот этими руками, – он выставил вперед свои длинные руки, – одного поймал.
– Может, вы его не поймали, а ловили? – ехидно спросил Папанов.
– Нет, я его поймал! – нервно заорал Евстигнеев и убрал руки.
– Ну тогда извините, – сухо сказал Папанов и ушел из кадра.
– Ну тогда и вы извините, – сказал Евстигнеев и сел на стул.
Теперь они сидели спиной друг к другу и молчали.
– Но послушайте! – вдруг снова возмутился Папанов.
– Не хочу, – отмахнулся от него Евстигнеев, не поворачивая головы.
И тут экран вдруг погас.
Я не поверил своим глазам, щелкнул туда-сюда выключателем и постучал для верности сверху по крышке.
Было по-прежнему темно.
Через некоторое время на экране появился чрезвычайно спокойный диктор и сообщил, что, к сожалению, передача прервана по техническим причинам.
Появились мои любимые таблицы. Но я с раздражением выключил их к черту.
То, что я увидел, потрясло меня до глубины души. На моих глазах произошло чудовищное и вопиющее происшествие – актеры сорвали передачу!
Вечером я рассказал маме то, что видел по телевизору.
– Да это они нарочно! – рассмеялась мама.
– А почему тогда их выключили? – закричал я в необыкновенном волнении. – Ведь их же выключили. Раз, и нет никого, понимаешь?
– А может, тебе приснилось? – ласково спросила мама. – Такого быть не может. У них там, – она кивнула на телевизор, – все знаешь как налажено! Лучше, чем у нас с тобой.
...Не веря себе, я подошел к телевизору и погладил экран. Мне было очень обидно. Но мама была, несомненно, права. Не бывает такого. Уж где-где, а на экране жизнь текла удивительно ровно. Абсолютно спокойно.
Ведь телевизор – это машина.
– Как фамилии-то актеров? – спросила мама с надеждой.
У меня защипало в горле. Ничего я не помнил. Ничего не мог доказать.
Но тогда... тогда почему их выключили?
Ведь если бы их не выключили, я бы все узнал до конца. Я бы понял, шутят они или говорят серьезно. Но их выключили. И я уже не смогу ничего узнать. И даже объяснить ничего не смогу.
Вот так.
И только теперь я понял, что же меня так поразило в той прерванной передаче. Поразило то, что жизнь, оказывается можно остановить. По техническим причинам.
...Я продолжал много смотреть телевизор. Скоро программы стали записывать заранее. Никаких накладок больше не было.
И я так и не узнал: что это была за передача, какие артисты, понарошку или всерьез они поругались, и удалось ли им помириться.
А главное – я не узнал, кто был прав. Водятся или нет в реке Клязьме сомы.
Телевидение лишило меня этой возможности.
Папа и мама купили его, когда мы переехали на новую квартиру. Наверное, он появился не сразу, потому что я помню, как мы ходили к кому-то в гости, смотрели передачу на экране с водяной линзой. Изображение было слегка выпуклым, как в аквариуме, а звук шел из черного матерчатого динамика с пластмассовыми перегородками.
Так что я уже знал, как это здорово – телевизор.
Папа долго возился, включая его в сеть и втыкая антенну. Мы с мамой с восторгом смотрели на темный экран. Наконец, экран вспыхнул, и наши лица осветились, как мне теперь кажется, каким-то чуть печальным голубым сиянием.
Увы, показывали только таблицы настройки изображения.
– Вечером посмотрим! – объявила мама и щелкнула выключателем.
Вечером телевизор удавалось посмотреть мало – меня отправляли спать, и я, с тяжелым чувством тоски и обиды, слушал, засыпая, как продолжается передача.
А днем телевизор был в полном моем распоряжении. Я садился и изучал таблицы, старясь разгадать тайну сочетания цифр.
Однажды мама застала меня за этим занятием.
– Ты что делаешь! – возмутилась она и положила ладонь на корпус телевизора. – Ой, как нагрелся!
Вечером она пожаловалась на меня папе.
– Лампы сгорят! – коротко объяснил мне папа.
Мама коротко вздохнула и сказала:
– При чем тут лампы! Это же вредно для глаз!
– И для глаз вредно, – спокойно подтвердил папа, шумно размешивая ложечкой сахар.
Короче, я продолжал смотреть таблицы. Однако начальники телевидения скоро догадались, что кое-кто смотрит эфир днем.
Появились утренние передачи. Правда, они были поскучнее вечерних. Но гораздо веселее таблиц!
...Помню я, конечно, и первые появления на экране Хрюши и Степашки, и первые увиденные мной по телевизору мультфильмы, и футбол, и фильмы про войну, и КВН.
Помню смутно, поскольку был еще все-таки маленьким. И все же помню, что по телевизору тогда показывали очень хорошие фильмы, спектакли, и даже «Кабачок 13 стульев», хоть там и пели чужими голосами, производил хорошее впечатление. Хорошо помню, что тогда по телевизору любили много и радостно улыбаться. Эта привычка осталась у телевидения до сих пор.
Вся штука была в том, что кое-какие передачи шли прямо в эфир. Тогда я еще не знал, что существует запись.
Однажды днем я включил телевизор и увидел двух довольно известных артистов, вот только не помню, каких. То ли это была передача об актерском мастерстве, то ли о культуре общения. Я сидел и занимался каким-то своим делом, по-моему, намазывал черный хлеб горчицей. Очень я любил в то время бутерброды с горчицей.
И вдруг один артист, предположим, Евстигнеев, сказал другому:
– Ну, давайте попробуем, как это может быть в жизни.
– Давайте, – сказал другой, предположим, Папанов.
Они оба встали с кресел и ушли куда-то прочь. Через некоторое время камера неохотно повернулась в их сторону. И я опять увидел этих, предположим, – Евстигнеева и Папанова.
– Ну, значит так, – сказал Евстигнеев, – я вам расскажу какой-нибудь случай из моей жизни, так сказать, анекдот. А вы со мной, ну, что ли, поспорите.
– Давайте, – с воодушевлением согласился Папанов.
– Значит, так, – задумался Евстигнеев, – прошлым летом я на Клязьме вытащил сома.
– Кого? – изумился Папанов.
– Сома, – сказал Евстигнеев, – а чему, собственно, вы так удивляетесь?
Возникла небольшая пауза.
– Да я тыщу раз был на Клязьме! – захохотал Папанов. – Нет там никаких сомов!
– Ну знаете, – сухо оборвал его Евстигнеев, – это не разговор. И вообще, так у нас ничего не получится. Мы с вами в эфире, между прочим.
Папанов нервно обернулся в мою сторону.
– Ну хорошо, – сказал он громким шепотом, – давайте начнем сначала. Только вы это... не увлекайтесь. На Клязьме нет и никогда не было сомов.
Евстигнеев замолчал. Он смотрел в лицо Папанова каким-то неподвижным, тяжелым взглядом.
– Там есть сомы! – отчетливо выговаривая каждый звук, сказал он. – И я сам, вот этими руками, – он выставил вперед свои длинные руки, – одного поймал.
– Может, вы его не поймали, а ловили? – ехидно спросил Папанов.
– Нет, я его поймал! – нервно заорал Евстигнеев и убрал руки.
– Ну тогда извините, – сухо сказал Папанов и ушел из кадра.
– Ну тогда и вы извините, – сказал Евстигнеев и сел на стул.
Теперь они сидели спиной друг к другу и молчали.
– Но послушайте! – вдруг снова возмутился Папанов.
– Не хочу, – отмахнулся от него Евстигнеев, не поворачивая головы.
И тут экран вдруг погас.
Я не поверил своим глазам, щелкнул туда-сюда выключателем и постучал для верности сверху по крышке.
Было по-прежнему темно.
Через некоторое время на экране появился чрезвычайно спокойный диктор и сообщил, что, к сожалению, передача прервана по техническим причинам.
Появились мои любимые таблицы. Но я с раздражением выключил их к черту.
То, что я увидел, потрясло меня до глубины души. На моих глазах произошло чудовищное и вопиющее происшествие – актеры сорвали передачу!
Вечером я рассказал маме то, что видел по телевизору.
– Да это они нарочно! – рассмеялась мама.
– А почему тогда их выключили? – закричал я в необыкновенном волнении. – Ведь их же выключили. Раз, и нет никого, понимаешь?
– А может, тебе приснилось? – ласково спросила мама. – Такого быть не может. У них там, – она кивнула на телевизор, – все знаешь как налажено! Лучше, чем у нас с тобой.
...Не веря себе, я подошел к телевизору и погладил экран. Мне было очень обидно. Но мама была, несомненно, права. Не бывает такого. Уж где-где, а на экране жизнь текла удивительно ровно. Абсолютно спокойно.
Ведь телевизор – это машина.
– Как фамилии-то актеров? – спросила мама с надеждой.
У меня защипало в горле. Ничего я не помнил. Ничего не мог доказать.
Но тогда... тогда почему их выключили?
Ведь если бы их не выключили, я бы все узнал до конца. Я бы понял, шутят они или говорят серьезно. Но их выключили. И я уже не смогу ничего узнать. И даже объяснить ничего не смогу.
Вот так.
И только теперь я понял, что же меня так поразило в той прерванной передаче. Поразило то, что жизнь, оказывается можно остановить. По техническим причинам.
...Я продолжал много смотреть телевизор. Скоро программы стали записывать заранее. Никаких накладок больше не было.
И я так и не узнал: что это была за передача, какие артисты, понарошку или всерьез они поругались, и удалось ли им помириться.
А главное – я не узнал, кто был прав. Водятся или нет в реке Клязьме сомы.
Телевидение лишило меня этой возможности.
УПРЯМСТВО
Однажды я здорово обиделся на маму и папу. Было это так.
Мама попросила меня сходить за хлебом.
– Не хочу, – сказал я честно. – Лучше вы кто-нибудь сходите.
– Интересно, – возмутилась мама, – а чай ты пить хочешь?
– Чай хочу, – спокойно ответил я.
В это утро я весь был какой-то тяжелый: тяжелые были руки и ноги, голова сама собой ложилась подбородком на стол и даже ресницы хлопали неохотно.
– Ну вот что, – сказала мама твердо. – Быстренько переобуйся и сбегай, мы тебя ждем.
Я тяжело вздохнул и тяжелыми шагами отправился переобуваться.
Булочная была за углом, можно сказать, во дворе. Но сегодня – вернее, в тот день – этот путь представлялся мне необычайно длинным.
Хлопая крыльями, вылетали из чердачных окошек толстые голуби. Сверкали окна первых этажей, пуская мне в глаза крупных солнечных зайцев. Я вяло похлопал носком ботинка по краю лужи, и серые брызги стали быстро таять на сухом асфальте.
Дворничиха чуть не облила меня из шланга, и я пробежал вперед, в густую тень старого желтого дома на Большевистской улице. Здесь у подъездов всегда пахло мышами, а на окнах торчали противные цветы в горшках. Нежное утро не
радовало меня, и я шел и сочинял про себя историю, грустную и поучительную.
Вот приду я в булочную, возьму батон белого и полбуханки черного, а тут и окажется, что хлеб-то подорожал!
– Еще две копейки, – скучно скажет толстая тетя с густо накрашенным лицом у кассы и нетерпеливо постучит ногтями по пластмассовому блюдечку для денег.
А денег-то у меня нет! Только две пятнашки. Буханки, понятное дело, я оставлю напротив тети, на железном столике рядом с кассой, а тридцать копеек – в пластмассовом блюдце с выемкой, прибегу домой и крикну с порога:
– Сами идите доплачивайте за свой хлеб!
И расстроенный папа заспешит в булочную, сжимая в кулаке две копейки, а мама станет утешать меня, нальет горячего чая и насыплет в чашку четыре полные ложки сахара.
Но денег оказалось достаточно. Тетя равнодушно бросила две копейки сдачи и я, сунув хлеб в рыжую рваную авоську, полетел назад домой.
Я был рад, что все кончилось хорошо и я победил упрямство и сосущую слабость в затылке и под коленками.
Но радость была преждевременной.
Мама встретила меня в прихожей, сунула в руку рубль и весело сказала:
– Знаешь, а у нас и сахара нет!
И вот тут что-то случилось.
– Не пойду, – упрямо сказал я и сел на табуретку, даже не успев толком ничего подумать.
Опять видеть тетю у кассы не хотелось.
– Что ты маячишь перед глазами, – скажет она раздраженно. – Сразу все надо покупать, я вам тут не нанималась на счетах щелкать...
Я так ясно услышал тетины слова, что почти сразу повторил их вслух:
– Я вам... не нанимался бегать туда-сюда, – сказал я глухо и отвернулся к стене.
– Что-что? – слабо спросила мама. И крикнула в кухню: – Отец! Иди посмотри, что он вытворяет!
Она знала, что я боюсь, когда папа сердится. Это было с ее стороны маленькое, но предательство.
– Все равно не пойду! – закричал я и бросил авоську с хлебом на пыльную калошницу.
Мама начала медленно наливаться пунцовой краской. Она дернула меня за руку, втолкнула в ванную и крикнула:
– Давай умойся, остынь, а потом будем разговаривать!
И опять кто-то ошпарил меня внутри кипятком, и я захлопнул дверь, шумно закрыл щеколду и громко сказал:
– Все равно никуда не пойду! Пейте чай без сахара!
Тяжело дыша, мама ушла на кухню. Я осмотрелся, сел на край ванны и включил холодную воду.
Равнодушно блестел белый кафель. Мерно и спокойно текла вода. Я вдруг почувствовал какую-то странную радость.
Ванна показалась просторным и замечательным убежищем. Вот именно – убежищем. Заперев за собой дверь, я впервые и всерьез убежал от родителей. Это был очень серьезный поступок. И я начал его обдумывать.
Мне было не лень хоть десять раз сбегать в булочную. Пожалуйста, если надо.
Глухое и непонятное упрямство проснулось во мне. Оно звонко трубило в свою боевую трубу: победа! победа!
Надоело быть послушным, маленьким, бессловесным, хватит меня тыркать, хватит мне велеть и приказывать!
Вот какой грандиозный смысл был в том, что я вдруг заперся в ванне. Этот смысл даже немножко испугал меня. Я выключил воду и прислушался. Наверное, испугались и родители – они о чем-то тихо шептались на кухне, иногда звякая ложками.
Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько еще его пройдет, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обертки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всем этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в том, и не в этом, а совсем, совершенно в другом! Это другое было гораздо важнее, чем мои крики, мамина обида и все прочее! Это другое и был я сам, со своим глухим упрямством, с сосущей слабостью в затылке и под коленками, с заиканием и веснушками на носу – и это все вместе так плохо склеивалось, соединялось, сливалось, а тут его еще дергали с каким-то килограммом сахарного песку и батоном хлеба.
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога – это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.
И мне показалось, что эта тревога всегда будет со мной. И что если взять с собой в магазин на всякий случай сто рублей, чтобы уж точно на все хватило, она все равно будет жечь потихоньку, как прожигает линза из сломанных очков листок бумаги – сначала желтое пятнышко, потом черное, потом дым. Ведь солнце горячее.
Тревога за все – чтобы не погасло солнце, чтобы все успеть. Чтобы тебя не разлюбили...
Чтобы не показаться смешным, не стать дураком, не делать никому плохо.
– Ты там живой? – с любопытством спросила мама и постучала в дверь. Я молча щелкнул задвижкой, вышел и протянул ладонь за рублем.
– Да ладно, можешь не ходить, – удовлетворенно сказала мама и чуть-чуть подтолкнула меня к двери, несильно, необидно.
Я еще раз посмотрел на свое убежище.
Все так же равнодушно блестел кафель, пахло хозяйственным мылом, шумно текла вода.
– Воду-то зачем включил? – спросила мама и повернула кран.
Стало тихо.
Я снова вышел во двор и почувствовал, что жить стало легче.
Обида совсем прошла. Да и была ли она вообще?
Мама попросила меня сходить за хлебом.
– Не хочу, – сказал я честно. – Лучше вы кто-нибудь сходите.
– Интересно, – возмутилась мама, – а чай ты пить хочешь?
– Чай хочу, – спокойно ответил я.
В это утро я весь был какой-то тяжелый: тяжелые были руки и ноги, голова сама собой ложилась подбородком на стол и даже ресницы хлопали неохотно.
– Ну вот что, – сказала мама твердо. – Быстренько переобуйся и сбегай, мы тебя ждем.
Я тяжело вздохнул и тяжелыми шагами отправился переобуваться.
Булочная была за углом, можно сказать, во дворе. Но сегодня – вернее, в тот день – этот путь представлялся мне необычайно длинным.
Хлопая крыльями, вылетали из чердачных окошек толстые голуби. Сверкали окна первых этажей, пуская мне в глаза крупных солнечных зайцев. Я вяло похлопал носком ботинка по краю лужи, и серые брызги стали быстро таять на сухом асфальте.
Дворничиха чуть не облила меня из шланга, и я пробежал вперед, в густую тень старого желтого дома на Большевистской улице. Здесь у подъездов всегда пахло мышами, а на окнах торчали противные цветы в горшках. Нежное утро не
радовало меня, и я шел и сочинял про себя историю, грустную и поучительную.
Вот приду я в булочную, возьму батон белого и полбуханки черного, а тут и окажется, что хлеб-то подорожал!
– Еще две копейки, – скучно скажет толстая тетя с густо накрашенным лицом у кассы и нетерпеливо постучит ногтями по пластмассовому блюдечку для денег.
А денег-то у меня нет! Только две пятнашки. Буханки, понятное дело, я оставлю напротив тети, на железном столике рядом с кассой, а тридцать копеек – в пластмассовом блюдце с выемкой, прибегу домой и крикну с порога:
– Сами идите доплачивайте за свой хлеб!
И расстроенный папа заспешит в булочную, сжимая в кулаке две копейки, а мама станет утешать меня, нальет горячего чая и насыплет в чашку четыре полные ложки сахара.
Но денег оказалось достаточно. Тетя равнодушно бросила две копейки сдачи и я, сунув хлеб в рыжую рваную авоську, полетел назад домой.
Я был рад, что все кончилось хорошо и я победил упрямство и сосущую слабость в затылке и под коленками.
Но радость была преждевременной.
Мама встретила меня в прихожей, сунула в руку рубль и весело сказала:
– Знаешь, а у нас и сахара нет!
И вот тут что-то случилось.
– Не пойду, – упрямо сказал я и сел на табуретку, даже не успев толком ничего подумать.
Опять видеть тетю у кассы не хотелось.
– Что ты маячишь перед глазами, – скажет она раздраженно. – Сразу все надо покупать, я вам тут не нанималась на счетах щелкать...
Я так ясно услышал тетины слова, что почти сразу повторил их вслух:
– Я вам... не нанимался бегать туда-сюда, – сказал я глухо и отвернулся к стене.
– Что-что? – слабо спросила мама. И крикнула в кухню: – Отец! Иди посмотри, что он вытворяет!
Она знала, что я боюсь, когда папа сердится. Это было с ее стороны маленькое, но предательство.
– Все равно не пойду! – закричал я и бросил авоську с хлебом на пыльную калошницу.
Мама начала медленно наливаться пунцовой краской. Она дернула меня за руку, втолкнула в ванную и крикнула:
– Давай умойся, остынь, а потом будем разговаривать!
И опять кто-то ошпарил меня внутри кипятком, и я захлопнул дверь, шумно закрыл щеколду и громко сказал:
– Все равно никуда не пойду! Пейте чай без сахара!
Тяжело дыша, мама ушла на кухню. Я осмотрелся, сел на край ванны и включил холодную воду.
Равнодушно блестел белый кафель. Мерно и спокойно текла вода. Я вдруг почувствовал какую-то странную радость.
Ванна показалась просторным и замечательным убежищем. Вот именно – убежищем. Заперев за собой дверь, я впервые и всерьез убежал от родителей. Это был очень серьезный поступок. И я начал его обдумывать.
Мне было не лень хоть десять раз сбегать в булочную. Пожалуйста, если надо.
Глухое и непонятное упрямство проснулось во мне. Оно звонко трубило в свою боевую трубу: победа! победа!
Надоело быть послушным, маленьким, бессловесным, хватит меня тыркать, хватит мне велеть и приказывать!
Вот какой грандиозный смысл был в том, что я вдруг заперся в ванне. Этот смысл даже немножко испугал меня. Я выключил воду и прислушался. Наверное, испугались и родители – они о чем-то тихо шептались на кухне, иногда звякая ложками.
Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько еще его пройдет, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обертки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всем этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в том, и не в этом, а совсем, совершенно в другом! Это другое было гораздо важнее, чем мои крики, мамина обида и все прочее! Это другое и был я сам, со своим глухим упрямством, с сосущей слабостью в затылке и под коленками, с заиканием и веснушками на носу – и это все вместе так плохо склеивалось, соединялось, сливалось, а тут его еще дергали с каким-то килограммом сахарного песку и батоном хлеба.
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога – это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.
И мне показалось, что эта тревога всегда будет со мной. И что если взять с собой в магазин на всякий случай сто рублей, чтобы уж точно на все хватило, она все равно будет жечь потихоньку, как прожигает линза из сломанных очков листок бумаги – сначала желтое пятнышко, потом черное, потом дым. Ведь солнце горячее.
Тревога за все – чтобы не погасло солнце, чтобы все успеть. Чтобы тебя не разлюбили...
Чтобы не показаться смешным, не стать дураком, не делать никому плохо.
– Ты там живой? – с любопытством спросила мама и постучала в дверь. Я молча щелкнул задвижкой, вышел и протянул ладонь за рублем.
– Да ладно, можешь не ходить, – удовлетворенно сказала мама и чуть-чуть подтолкнула меня к двери, несильно, необидно.
Я еще раз посмотрел на свое убежище.
Все так же равнодушно блестел кафель, пахло хозяйственным мылом, шумно текла вода.
– Воду-то зачем включил? – спросила мама и повернула кран.
Стало тихо.
Я снова вышел во двор и почувствовал, что жить стало легче.
Обида совсем прошла. Да и была ли она вообще?
ГОРЬКИЙ ЛУК
Когда я был маленький, о моем упрямстве ходили легенды. Нужно при этом отметить, что легенды ходили в довольно узком кругу – я, мама и папа. Тем не менее, мама много раз повторяла их, так много, что в моей голове они превратились в целый сборник легенд, наподобие подвигов Геракла.
Вот одна из них.
Осенью я пошел в первый класс. Мне все сначала очень нравилось: большая светлая школа, учительница, палочки с ноликами, а самое главное – возвращение из школы домой.
Возвращаться домой из школы мне было необыкновенно приятно. В тихих пресненских переулках с полуразвалившимися деревянными домами бегали кошки, носились сухие листья, в водопроводных люках булькала подземная вода.
Народу тут никого не было. Можно было идти медленно, думать о своем или глазеть по сторонам.
Машины в переулках почти не ездили, так что жизни и здоровью ученика ровным счетом ничего не угрожало.
Однажды я в такой тихой задумчивости обошел маленький деревянный барьерчик с желтыми и красными полосками и вдруг увидел, что рядом со мной с грохотом падают кирпичи, разбиваясь на мелкие кусочки. Пока я наблюдал, как красиво и медленно тает в воздухе красная кирпичная пыль, какой-то добрый человек подбежал ко мне, сильно дернул за руку, и когда мы уже очутились на другой стороне переулка – крепко и громко отругал.
Зачем-то я рассказал об этом случае маме. Она охнула, схватилась за сердце. Ее и раньше волновал теоретический вопрос – не собьет ли меня какой-нибудь грузовик нечаянно, – а тут она и вовсе разнервничалась.
Вот одна из них.
Осенью я пошел в первый класс. Мне все сначала очень нравилось: большая светлая школа, учительница, палочки с ноликами, а самое главное – возвращение из школы домой.
Возвращаться домой из школы мне было необыкновенно приятно. В тихих пресненских переулках с полуразвалившимися деревянными домами бегали кошки, носились сухие листья, в водопроводных люках булькала подземная вода.
Народу тут никого не было. Можно было идти медленно, думать о своем или глазеть по сторонам.
Машины в переулках почти не ездили, так что жизни и здоровью ученика ровным счетом ничего не угрожало.
Однажды я в такой тихой задумчивости обошел маленький деревянный барьерчик с желтыми и красными полосками и вдруг увидел, что рядом со мной с грохотом падают кирпичи, разбиваясь на мелкие кусочки. Пока я наблюдал, как красиво и медленно тает в воздухе красная кирпичная пыль, какой-то добрый человек подбежал ко мне, сильно дернул за руку, и когда мы уже очутились на другой стороне переулка – крепко и громко отругал.
Зачем-то я рассказал об этом случае маме. Она охнула, схватилась за сердце. Ее и раньше волновал теоретический вопрос – не собьет ли меня какой-нибудь грузовик нечаянно, – а тут она и вовсе разнервничалась.