Страница:
«Может, заснуть?» – с надеждой спрашивал я себя.
Торопливо я притаскивал подушку и, закрывшись старым покрывалом, пытался дремать.
Тут-то и начиналось самое плохое. Я прислушивался.
Я прислушивался к каждому звуку на лестнице. Вот шаги. Вот зашумел лифт. Вот хлопнула дверь.
Не то.
Со злостью я откидывал покрывало, вскакивал и вдруг замирал. Оказывается, пока я ерундой занимался, пел песни и пытался задремать – ко мне в комнату вошел старый знакомый, жуткий и отчаянный страх.
Страх пытался шептать мне на ухо какие-то гадкие слова: убили... зарезали... теперь сирота... один...
Но я гнал их. Разгонял эту словесную муть, поскольку твердо знал, что ничего не может случиться, что родители обязательно придут, как они приходили всегда...
Мелкая трясучка противно заполняла живот, грудь, плечи, руки, ноги. Как будто что-то неизмеримо тяжелое, целая тонна страха давила на меня сверху.
Я смотрел на себя со стороны. Жалкое зрелище. Трус.
Прежде всего я зажигал свет во всех комнатах. Потом включал телевизор и радио на полную громкость звука. Потом открывал входную дверь и распахивал ее настежь.
Ярко горели все лампы, орало на кухне радио, из открытой двери тянул сквозняк. Я садился в прихожей и, плотно сжавшись, смотрел в коридор.
Было поздно. Уже никто не ходил. Не ездил на лифте.
Если все же раздавались какие-то шаги или хлопала дверь, я выбегал на лестницу и напряженно вглядывался в полумрак внизу.
И снова возвращался на место.
Боль становилась нестерпимой.
Я просто не мог без мамы и папы. Не мог без них заснуть. Не мог есть и пить. Ничего не мог делать.
Делать что-нибудь одному было глупо и неестественно. Страх исчезал. Мой глупый, жалкий и детский страх. Оставалась только одна, вот эта одна-единственная мысль: жизнь остановилась. Я как мертвый.
Подходя к окну, я вглядывался в темноту. Туда, откуда они должны были прийти, мои дорогие родители.
Темнота мерцала голубоватым светом фонарей. В ней ездили редкие трамваи. Через дорогу смутно колыхалась листва в сквере.
Оттуда, из этого чужого мира, они должны были прийти.
И они приходили...
– Опять иллюминацию устроил? – спрашивала мама. Она очень расстраивалась, что я такой трус.
И я расстраивался вместе с ней.
– Да я так просто... – глупо оправдывался я.
– Знаю я это «так просто»! Иди спать, полуночник! – устало говорила она.
Еще долго они с папой о чем-то разговаривали, обсуждали, тихо хихикали.
А я блаженно улыбался, слушая их разговор в темной квартире, по соседству со мной, через тонкую перегородку.
«Не буду бояться, – говорил я себе. – Ведь они же все равно есть. Они всегда есть. И не надо бояться».
В темноте я смотрел на стул, стол, потолок. Все имело свой смысл, все служило жизни.
Все возвращалось к своему прежнему значению. И это поражало меня.
И до сих пор поражает.
СВЕТЛАЯ ПОЛОСА
ТОСТ
ПАПИНА ВОЙНА
ДЯДИНЫ ПОГОНЫ
Торопливо я притаскивал подушку и, закрывшись старым покрывалом, пытался дремать.
Тут-то и начиналось самое плохое. Я прислушивался.
Я прислушивался к каждому звуку на лестнице. Вот шаги. Вот зашумел лифт. Вот хлопнула дверь.
Не то.
Со злостью я откидывал покрывало, вскакивал и вдруг замирал. Оказывается, пока я ерундой занимался, пел песни и пытался задремать – ко мне в комнату вошел старый знакомый, жуткий и отчаянный страх.
Страх пытался шептать мне на ухо какие-то гадкие слова: убили... зарезали... теперь сирота... один...
Но я гнал их. Разгонял эту словесную муть, поскольку твердо знал, что ничего не может случиться, что родители обязательно придут, как они приходили всегда...
Мелкая трясучка противно заполняла живот, грудь, плечи, руки, ноги. Как будто что-то неизмеримо тяжелое, целая тонна страха давила на меня сверху.
Я смотрел на себя со стороны. Жалкое зрелище. Трус.
Прежде всего я зажигал свет во всех комнатах. Потом включал телевизор и радио на полную громкость звука. Потом открывал входную дверь и распахивал ее настежь.
Ярко горели все лампы, орало на кухне радио, из открытой двери тянул сквозняк. Я садился в прихожей и, плотно сжавшись, смотрел в коридор.
Было поздно. Уже никто не ходил. Не ездил на лифте.
Если все же раздавались какие-то шаги или хлопала дверь, я выбегал на лестницу и напряженно вглядывался в полумрак внизу.
И снова возвращался на место.
Боль становилась нестерпимой.
Я просто не мог без мамы и папы. Не мог без них заснуть. Не мог есть и пить. Ничего не мог делать.
Делать что-нибудь одному было глупо и неестественно. Страх исчезал. Мой глупый, жалкий и детский страх. Оставалась только одна, вот эта одна-единственная мысль: жизнь остановилась. Я как мертвый.
Подходя к окну, я вглядывался в темноту. Туда, откуда они должны были прийти, мои дорогие родители.
Темнота мерцала голубоватым светом фонарей. В ней ездили редкие трамваи. Через дорогу смутно колыхалась листва в сквере.
Оттуда, из этого чужого мира, они должны были прийти.
И они приходили...
– Опять иллюминацию устроил? – спрашивала мама. Она очень расстраивалась, что я такой трус.
И я расстраивался вместе с ней.
– Да я так просто... – глупо оправдывался я.
– Знаю я это «так просто»! Иди спать, полуночник! – устало говорила она.
Еще долго они с папой о чем-то разговаривали, обсуждали, тихо хихикали.
А я блаженно улыбался, слушая их разговор в темной квартире, по соседству со мной, через тонкую перегородку.
«Не буду бояться, – говорил я себе. – Ведь они же все равно есть. Они всегда есть. И не надо бояться».
В темноте я смотрел на стул, стол, потолок. Все имело свой смысл, все служило жизни.
Все возвращалось к своему прежнему значению. И это поражало меня.
И до сих пор поражает.
СВЕТЛАЯ ПОЛОСА
Я проснулся рано. Родители еще спали.
Я тихо встал с кровати и, стараясь не шуметь, открыл окошко. Во дворе было пусто. Асфальт блестел – наверное, утром шел дождь. Я поглядел в окна напротив. Там тоже все спали. Мне стало холодно, и я опять нырнул под одеяло.
Но глаза не хотели закрываться. Лежать было скучно. Тогда я повернулся на бок, накрылся одеялом по самые брови и сквозь маленькую дырочку поглядел на окружающий мир.
Мир был знакомый. На письменном столе стоял старый потертый глобус.
«Глобус-глобус, повернись ко мне Америкой, а к шкафу Африкой», – тихонько засмеялся я. Темнело стекло книжного шкафа.
Я сделал щелочку еще меньше. Письменный стол сразу предъявил свои исцарапанные бока. «Эх ты! – солидно пробасил он. – Не бережешь имущество. А родители старались, покупали». «Да ладно тебе», – вздохнул я и скосил глаза еще ниже, где из-под стола виднелось несмываемое пятно позора – там я пролил чернила.
Но на глаза мне попалось совсем другое, незнакомое. От письменного стола к двери тянулась матовая светлая полоса.
«Что это?» – заволновался я.
По полосе ползла ленивая черная муха. «Эй ты, уходи!» – шепотом крикнул я ей. Муха встрепенулась и послушно исчезла. Серебристое облачко пыли клубилось над полосой легко и весело. «Красиво, – подумал я. – Только что это все-таки такое?»
Полоса потихоньку расширялась, становилась бледней, тянулась к моей кровати.
«Солнце», – понял я.
Я вынул голову из-под одеяла и потянулся рукой туда. Нежный розовый свет окутал ладонь. Я пошевелил пальцами, почти невидимая тень от руки скользнула в солнечном блике. Полоса сделала яркой и выпуклой каждую трещинку на паркете. «Ух ты, – подумал я. – Прямо лунная поверхность».
Я прищурил глаза и, сделавшись крошечным, спрыгнул с кровати.
Жить крошечным было интересно. Я прошел через всю светлую полосу огромное расстояние до книжного шкафа. По пути на меня напал вражеский самолет-муха. Но я храбро крикнул: «Прочь, козявка!»
«Надо стать еще меньше», – подумал я и закрыл глаза.
Я шел по ней и пел свою любимую песню: «Махнем не глядя, как на фронте говорят...» Светлая солнечная полоса заполнила собою все пространство, весь мир. Идти было легко. Никого вокруг не было. Только свет, тепло, все мое тело стало нежно-розовым, просвечивающим.
«Я – свет», – подумал я и вдруг повернулся и открыл глаза.
Это продребезжал на улице трамвай.
Передо мной белел потолок. На нем я увидел знакомые трещинки и привычно прикрыл левый глаз. Трещины сразу стали Лицом. Лицо смотрело на меня всякий раз, когда я засыпал. Чем больше темнело в комнате, тем страшнее оно становилось, зрачки наливались сумрачной тяжестью, а на щеках проступали мрачные шрамы. Лицо никогда не давало мне вовремя заснуть. Я лежал в темноте и боялся.
Сейчас Лицо было бледным и несчастным.
«Ну, чего ты? – недовольно спросил я. – Что случилось? Смотри, какое солнце».
«Твои папа и мама умрут», – печально сказало Лицо.
Я отчаянно повернулся на бок и снова натянул одеяло. Приник к дырочке. Но светлой полосы уже не было. Был просто паркет с трещинами и пятнами. И лежали под самым носом мои старые тапочки.
«Нет, – подумал я. – Это будет нескоро, когда и сам я буду стариком. Мне будет лет пятьдесят. Все будет другим – и земля, и небо. Все желания людей будут исполняться. Никакой смерти не будет».
Я снова повернулся на спину. «Ну что, съел? – сказал я Лицу. – Не будет никакой смерти!»
«А светлая полоса исчезла, – сказало Лицо. – Нет ее. Была и растворилась. Высохла, как лужа. Вот так и жизнь. Сейчас она есть. Мама встанет и будет жарить яичницу. Папа откроет балкон и начнет, пыхтя, поднимать гирю. По радио будет передача “С добрым утром!”. Но это только светлая полоса. И она кончится. Эх ты, малыш-голыш!»
На секунду показалось, что все это правда. Глаза стали влажными, и через всю щеку потекла теплая слеза. Лицо стало уродливым, жалким и расплылось в бессмысленные линии.
«Ну вот тебя и не стало», – подумал я.
Теперь я был совсем один.
«Надо разбудить маму и папу, – подумал я. – И прекратить всю эту ерунду».
И вдруг страшная мысль пришла ко мне: а если они уже умерли?
Стало трудно дышать.
Вдруг к нам ночью залез вор и зарезал маму и папу? Или они отравились?
Страх заключался именно в чудовищной нелепости этой идеи.
Я медленно встал и босиком подошел к закрытой двери. Там было тихо...
Я вошел к ним в комнату.
Мама, закрывшись полной смуглой рукой, лежала доверчиво щекой на одеяле. Папа, как всегда, накрыл голову подушкой и отвернулся к стене.
По кровати шла светлая полоса. Я прислушался. Родители не дышали.
– Мама! – слабо крикнул я.
Мама тяжело поднялась и села на кровати. Сонным движением запахнула кружева на груди.
– Ты чего кричишь? – низким недовольным голосом спросила она. – Сколько времени?
Я не знал, сколько времени. У меня ужасно стучало сердце. Мне стало стыдно, что я разбудил маму. И холодно – ведь я стоял босиком.
Я перелез через мамины ноги, юркнул в самую середину жаркой светлой полосы и крикнул в ухо отцу:
– Вставай, сонная тетеря!
– Грубиян! – сказал отец и натянул глубже подушку. Теперь оттуда виднелся только кончик носа.
– Ну чего приполз? – сказала мама и упала на спину. – Иди умывайся.
Между ними было тепло. Прямо по животу ползла светлая полоса.
– Не пойду! – отчаянно сказал я и изо всех сил запрыгал на мягком, пружинистом диване.
– Иди! – строго приказал отец из-под подушки. – После завтрака в тир пойдем.
Я вскочил и заорал:
– Ура! В тир идем!
Мама и папа, как всегда, дружно рассмеялись.
– Француз! – сказала мама и сладко потянулась.
Это они смеялись над тем, как я выговариваю букву «р». Но мне не было обидно. Я бегал по квартире и, картавя, кричал «ура». Пробегая через светлую полосу, я чувствовал нежное прикосновение к коже и вздрагивал от печального, полузабытого воспоминания.
...Когда мы пили чай, я, волнуясь, спросил их:
– Мама, папа, вы когда-нибудь умрете?
Они замерли.
– Умрем, – улыбнулся папа своими золотыми зубами. – А ты нас хоть похоронишь?
– Лева, все умирают, – торопливо заговорила мама, – это закон природы, только это будет очень нескоро, не надо бояться, миленький, видишь, какие мы молодые, здоровые?
– Вижу, – ответил я.
В кухне пахло жареными колетами, орало радио, на столе лежали хлебные крошки и лужица разлитого чая.
– Так похоронишь или нет? Меня? – упрямо спросил папа. Он прищурился, и его взгляд стал жестким.
Я сглотнул комок слез.
– Сима, перестань! – крикнула мать. – Не пугай ребенка, ты же видишь!
Отец погладил меня по голове.
– Я пошутил, – сказал он. – Никто не умрет. Лет через двадцать врачи что-нибудь придумают против смерти.
Но взгляд у него был такой же прямой и жесткий. Он словно бы задавал мне все тот же страшный, нелепый вопрос.
– Похороню, – прошептал я и положил руки в светлую горячую полосу.
...Через десять лет мне пришлось выполнить свое обещание. Я хоронил отца рядом с его матерью, моей бабкой, на Востряковском кладбище. Отец болел и умирал мучительной смертью.
Был хороший день. Сквозь листву пробивались лучи света. Много лучей. Меня успокоили, и я перестал плакать. Посмотрел на светлую полосу.
И все вспомнил.
Я тихо встал с кровати и, стараясь не шуметь, открыл окошко. Во дворе было пусто. Асфальт блестел – наверное, утром шел дождь. Я поглядел в окна напротив. Там тоже все спали. Мне стало холодно, и я опять нырнул под одеяло.
Но глаза не хотели закрываться. Лежать было скучно. Тогда я повернулся на бок, накрылся одеялом по самые брови и сквозь маленькую дырочку поглядел на окружающий мир.
Мир был знакомый. На письменном столе стоял старый потертый глобус.
«Глобус-глобус, повернись ко мне Америкой, а к шкафу Африкой», – тихонько засмеялся я. Темнело стекло книжного шкафа.
Я сделал щелочку еще меньше. Письменный стол сразу предъявил свои исцарапанные бока. «Эх ты! – солидно пробасил он. – Не бережешь имущество. А родители старались, покупали». «Да ладно тебе», – вздохнул я и скосил глаза еще ниже, где из-под стола виднелось несмываемое пятно позора – там я пролил чернила.
Но на глаза мне попалось совсем другое, незнакомое. От письменного стола к двери тянулась матовая светлая полоса.
«Что это?» – заволновался я.
По полосе ползла ленивая черная муха. «Эй ты, уходи!» – шепотом крикнул я ей. Муха встрепенулась и послушно исчезла. Серебристое облачко пыли клубилось над полосой легко и весело. «Красиво, – подумал я. – Только что это все-таки такое?»
Полоса потихоньку расширялась, становилась бледней, тянулась к моей кровати.
«Солнце», – понял я.
Я вынул голову из-под одеяла и потянулся рукой туда. Нежный розовый свет окутал ладонь. Я пошевелил пальцами, почти невидимая тень от руки скользнула в солнечном блике. Полоса сделала яркой и выпуклой каждую трещинку на паркете. «Ух ты, – подумал я. – Прямо лунная поверхность».
Я прищурил глаза и, сделавшись крошечным, спрыгнул с кровати.
Жить крошечным было интересно. Я прошел через всю светлую полосу огромное расстояние до книжного шкафа. По пути на меня напал вражеский самолет-муха. Но я храбро крикнул: «Прочь, козявка!»
«Надо стать еще меньше», – подумал я и закрыл глаза.
Я шел по ней и пел свою любимую песню: «Махнем не глядя, как на фронте говорят...» Светлая солнечная полоса заполнила собою все пространство, весь мир. Идти было легко. Никого вокруг не было. Только свет, тепло, все мое тело стало нежно-розовым, просвечивающим.
«Я – свет», – подумал я и вдруг повернулся и открыл глаза.
Это продребезжал на улице трамвай.
Передо мной белел потолок. На нем я увидел знакомые трещинки и привычно прикрыл левый глаз. Трещины сразу стали Лицом. Лицо смотрело на меня всякий раз, когда я засыпал. Чем больше темнело в комнате, тем страшнее оно становилось, зрачки наливались сумрачной тяжестью, а на щеках проступали мрачные шрамы. Лицо никогда не давало мне вовремя заснуть. Я лежал в темноте и боялся.
Сейчас Лицо было бледным и несчастным.
«Ну, чего ты? – недовольно спросил я. – Что случилось? Смотри, какое солнце».
«Твои папа и мама умрут», – печально сказало Лицо.
Я отчаянно повернулся на бок и снова натянул одеяло. Приник к дырочке. Но светлой полосы уже не было. Был просто паркет с трещинами и пятнами. И лежали под самым носом мои старые тапочки.
«Нет, – подумал я. – Это будет нескоро, когда и сам я буду стариком. Мне будет лет пятьдесят. Все будет другим – и земля, и небо. Все желания людей будут исполняться. Никакой смерти не будет».
Я снова повернулся на спину. «Ну что, съел? – сказал я Лицу. – Не будет никакой смерти!»
«А светлая полоса исчезла, – сказало Лицо. – Нет ее. Была и растворилась. Высохла, как лужа. Вот так и жизнь. Сейчас она есть. Мама встанет и будет жарить яичницу. Папа откроет балкон и начнет, пыхтя, поднимать гирю. По радио будет передача “С добрым утром!”. Но это только светлая полоса. И она кончится. Эх ты, малыш-голыш!»
На секунду показалось, что все это правда. Глаза стали влажными, и через всю щеку потекла теплая слеза. Лицо стало уродливым, жалким и расплылось в бессмысленные линии.
«Ну вот тебя и не стало», – подумал я.
Теперь я был совсем один.
«Надо разбудить маму и папу, – подумал я. – И прекратить всю эту ерунду».
И вдруг страшная мысль пришла ко мне: а если они уже умерли?
Стало трудно дышать.
Вдруг к нам ночью залез вор и зарезал маму и папу? Или они отравились?
Страх заключался именно в чудовищной нелепости этой идеи.
Я медленно встал и босиком подошел к закрытой двери. Там было тихо...
Я вошел к ним в комнату.
Мама, закрывшись полной смуглой рукой, лежала доверчиво щекой на одеяле. Папа, как всегда, накрыл голову подушкой и отвернулся к стене.
По кровати шла светлая полоса. Я прислушался. Родители не дышали.
– Мама! – слабо крикнул я.
Мама тяжело поднялась и села на кровати. Сонным движением запахнула кружева на груди.
– Ты чего кричишь? – низким недовольным голосом спросила она. – Сколько времени?
Я не знал, сколько времени. У меня ужасно стучало сердце. Мне стало стыдно, что я разбудил маму. И холодно – ведь я стоял босиком.
Я перелез через мамины ноги, юркнул в самую середину жаркой светлой полосы и крикнул в ухо отцу:
– Вставай, сонная тетеря!
– Грубиян! – сказал отец и натянул глубже подушку. Теперь оттуда виднелся только кончик носа.
– Ну чего приполз? – сказала мама и упала на спину. – Иди умывайся.
Между ними было тепло. Прямо по животу ползла светлая полоса.
– Не пойду! – отчаянно сказал я и изо всех сил запрыгал на мягком, пружинистом диване.
– Иди! – строго приказал отец из-под подушки. – После завтрака в тир пойдем.
Я вскочил и заорал:
– Ура! В тир идем!
Мама и папа, как всегда, дружно рассмеялись.
– Француз! – сказала мама и сладко потянулась.
Это они смеялись над тем, как я выговариваю букву «р». Но мне не было обидно. Я бегал по квартире и, картавя, кричал «ура». Пробегая через светлую полосу, я чувствовал нежное прикосновение к коже и вздрагивал от печального, полузабытого воспоминания.
...Когда мы пили чай, я, волнуясь, спросил их:
– Мама, папа, вы когда-нибудь умрете?
Они замерли.
– Умрем, – улыбнулся папа своими золотыми зубами. – А ты нас хоть похоронишь?
– Лева, все умирают, – торопливо заговорила мама, – это закон природы, только это будет очень нескоро, не надо бояться, миленький, видишь, какие мы молодые, здоровые?
– Вижу, – ответил я.
В кухне пахло жареными колетами, орало радио, на столе лежали хлебные крошки и лужица разлитого чая.
– Так похоронишь или нет? Меня? – упрямо спросил папа. Он прищурился, и его взгляд стал жестким.
Я сглотнул комок слез.
– Сима, перестань! – крикнула мать. – Не пугай ребенка, ты же видишь!
Отец погладил меня по голове.
– Я пошутил, – сказал он. – Никто не умрет. Лет через двадцать врачи что-нибудь придумают против смерти.
Но взгляд у него был такой же прямой и жесткий. Он словно бы задавал мне все тот же страшный, нелепый вопрос.
– Похороню, – прошептал я и положил руки в светлую горячую полосу.
...Через десять лет мне пришлось выполнить свое обещание. Я хоронил отца рядом с его матерью, моей бабкой, на Востряковском кладбище. Отец болел и умирал мучительной смертью.
Был хороший день. Сквозь листву пробивались лучи света. Много лучей. Меня успокоили, и я перестал плакать. Посмотрел на светлую полосу.
И все вспомнил.
ТОСТ
Девятого мая мы ждали гостей.
Мама постелила на стол белую скатерть. На скатерти стояли красивые чистые белые тарелки, стеклянные бокалы, бутылки. Мне хотелось, чтобы гости подольше не приходили, и тарелки оставались такими же белыми, чистыми. Праздничными.
Я бегал вокруг стола, мешал маме, то и дело поправляя вилки и ножи, чтобы они ровнее лежали.
– Ох, ушел бы ты куда-нибудь! – вздохнула мама. – Пойди погуляй. Или книжку почитай.
Я послушно побрел в свою комнату и взобрался на подоконник. Во дворе было тихо, пусто. Солнце садилось на крышу шестнадцатого дома. Дальше начиналась улица Заморенова, круто бегущая вниз, с дребезжащими трамваями, а потом площадь Восстания. А на нашем Трехгорном валу был сквер. В одном его конце был памятник Ленину, а в другом недавно поставили рабочего с булыжником. Глазницы у этой скульптуры были пустые, и я ее немного боялся.
Гости все никак не приходили.
– Сима! – крикнула мама отцу. – Может, позвонить им, а? Шестой час уже!
И тут, наконец, они пришли.
Мне захотелось сразу броситься в прихожую. Но я взял себя в руки и продолжал смотреть в окно, хотя ничего там интересного не было.
Вот пусть гости поздороваются, расцелуются с мамой и папой, снимут ботинки, если надо, войдут в комнату и спросят:
– А где наследник-то?
Они всегда так спрашивают. Все гости. И тогда я выйду. Спокойно и неторопливо.
...В этот момент в комнату неслышно вошел дядя Женя.
– Ого-го-го! – закричал он, и от испуга у меня заколотилось сердце. Я чуть не шлепнулся с подоконника. Но совсем не обиделся. Ведь праздник начался!
Когда все сели за стол, мама вдруг спросила меня:
– Эй, а ты хоть знаешь, что за праздник-то?
Я быстро прожевал и крикнул:
– Девятое мая!
– Что вы пристали к ребенку? – возмутился дядя Юзя из Харькова. – Все он прекрасно знает, не хуже вас! – и он возмущенно сунул в рот кусочек селедки.
Папа, как всегда, молчал и только внимательно смотрел на меня. Но я действительно знал! Сколько уже фильмов я посмотрел про войну по телевизору! Как я ненавидел фашистов – высокомерных, подлых, с вечным стеклом в глазу, и вечно говорящих по-русски с противным акцентом!
– Ну хорошо, – сказала мама. – Давайте за победу.
Выпил и я. Я очень любил лимонад, и всегда пил его, причмокивая. Но в этот раз я даже не обратил на лимонад внимания. Так, отхлебнул немножко, и все. Мне очень нравился этот день – тихий и торжественный. Так же тихо и торжественно стояли тарелки на белой скатерти, когда гости еще не пришли. И во дворе сегодня было так же тихо. И на улице.
Мама не выдержала тишины, негромко включила телевизор. Там седой генерал что-то говорил про наших славных танкистов и артиллеристов, летчиков и моряков. Я сразу запомнил его слова. Гости зашумели, заговорили, как обычно за столом, а я думал.
И когда стало совсем шумно, вдруг сказал:
– Мам, а можно я скажу?
– Что скажешь? – удивилась мама.
– Тост.
Дядя Юзя засмеялся и громко закричал:
– Дайте сказать тост! Ну что вы в самом деле! Мужчина ты или нет? – обратился дядя Юзя ко мне. Но я уже не смотрел на него. Я ни на кого не смотрел. Я набрал воздуха и крикнул:
– За наших славных артиллеристов, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура!
– Ура! – тихонечко закричал дядя Женя, веселый и молодой сын дяди Юзи. Все засмеялись и немножко выпили.
– Молодец! – смачно крикнул дядя Юзя и снова положил в рот кусочек селедки.
– Молодец-огурец! – промолвила мама и посмотрела на папу.
Папа улыбался, уставившись в тарелку.
И тогда я крикнул опять:
– За наших славных танкистов, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура!
Ничего другого я придумать пока не мог. Но все опять дружно засмеялись и даже захлопали в ладоши. Только мама не смеялась. Она грустно смотрела на меня. А когда все выпили, тихо сказала:
– За нашего дядю Лешу.
И выпила одна. Дядя Леша был мамин брат, он жил в Горьком. Папа звал его «дядя Леша об одной ноге». Он приезжал к нам редко, ему ведь трудно было ездить. Ногу он потерял на войне.
– А за интендантов? – весело крикнул дядя Юзя. Он на войне был интендантом. «Обеспечивал войска всем необходимым», – сказал мне папа, когда я спросил его, что это значит.
Но я уже никого не слушал. Щеки у меня горели. Мне было страшно весело! Я так любил этот праздник! И этих людей! Мне так нравился мой длинный и красивый тост!
– За наших... за наших... – запнулся я.
– Ура! – тихонечко закричал дядя Женя, и все опять засмеялись. С каким-то облегчением.
Но я вспомнил! Вспомнил, за кого еще надо выпить!
– За наших славных летчиков, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура! – крикнул я и выпил лимонад залпом.
Но почему-то никто уже не смеялся. Все грустно смотрели в тарелки и жевали. Стучали вилки.
Папа вышел из-за стола, взял меня под мышки и вынес в маленькую комнату.
Я ничего не понял.
– За что, пап? – тихо спросил я.
– Подумай, – сказал папа и закрыл за собой дверь.
А за дверью дядя Юзя говорил громким шепотом:
– Ну что вы, ей-богу! Маленький мальчик, решил всем поднять настроение. Ну и правильно. Погрустить мы и без него успеем.
Я уткнулся носом в подушку. Вдруг я все понял, мне стало стыдно. Я шумно вздохнул и закрыл глаза. Мне сразу стали сниться разноцветные звезды салюта и белые тарелки. Дядя Юзя из Харькова высоко поднимал в синее небо вилку с наколотым кусочком селедки и говорил: «За наших славных моряков, одержавших победу...»
Проснулся я от пения.
Сначала пела мама.
– Синенький скромный платочек, – старательно выводила она. А гости подхватывали:
– Па-адал с опущенных плеч!
– Ты говорила! – не пел, а кричал дядя Женя, а мама перекрывала его своим грудным голосом:
– Ты обещала!
И опять все хором:
– Синий платочек сберечь!
Вместе со всеми я шепотом повторял знакомые, родные, любимые слова этой песни:
– За них! Родных! Желанных, далеких таких! Строчит пулеметчик! За синий платочек! Что падал с плечей дорогих!
Мама постелила на стол белую скатерть. На скатерти стояли красивые чистые белые тарелки, стеклянные бокалы, бутылки. Мне хотелось, чтобы гости подольше не приходили, и тарелки оставались такими же белыми, чистыми. Праздничными.
Я бегал вокруг стола, мешал маме, то и дело поправляя вилки и ножи, чтобы они ровнее лежали.
– Ох, ушел бы ты куда-нибудь! – вздохнула мама. – Пойди погуляй. Или книжку почитай.
Я послушно побрел в свою комнату и взобрался на подоконник. Во дворе было тихо, пусто. Солнце садилось на крышу шестнадцатого дома. Дальше начиналась улица Заморенова, круто бегущая вниз, с дребезжащими трамваями, а потом площадь Восстания. А на нашем Трехгорном валу был сквер. В одном его конце был памятник Ленину, а в другом недавно поставили рабочего с булыжником. Глазницы у этой скульптуры были пустые, и я ее немного боялся.
Гости все никак не приходили.
– Сима! – крикнула мама отцу. – Может, позвонить им, а? Шестой час уже!
И тут, наконец, они пришли.
Мне захотелось сразу броситься в прихожую. Но я взял себя в руки и продолжал смотреть в окно, хотя ничего там интересного не было.
Вот пусть гости поздороваются, расцелуются с мамой и папой, снимут ботинки, если надо, войдут в комнату и спросят:
– А где наследник-то?
Они всегда так спрашивают. Все гости. И тогда я выйду. Спокойно и неторопливо.
...В этот момент в комнату неслышно вошел дядя Женя.
– Ого-го-го! – закричал он, и от испуга у меня заколотилось сердце. Я чуть не шлепнулся с подоконника. Но совсем не обиделся. Ведь праздник начался!
Когда все сели за стол, мама вдруг спросила меня:
– Эй, а ты хоть знаешь, что за праздник-то?
Я быстро прожевал и крикнул:
– Девятое мая!
– Что вы пристали к ребенку? – возмутился дядя Юзя из Харькова. – Все он прекрасно знает, не хуже вас! – и он возмущенно сунул в рот кусочек селедки.
Папа, как всегда, молчал и только внимательно смотрел на меня. Но я действительно знал! Сколько уже фильмов я посмотрел про войну по телевизору! Как я ненавидел фашистов – высокомерных, подлых, с вечным стеклом в глазу, и вечно говорящих по-русски с противным акцентом!
– Ну хорошо, – сказала мама. – Давайте за победу.
Выпил и я. Я очень любил лимонад, и всегда пил его, причмокивая. Но в этот раз я даже не обратил на лимонад внимания. Так, отхлебнул немножко, и все. Мне очень нравился этот день – тихий и торжественный. Так же тихо и торжественно стояли тарелки на белой скатерти, когда гости еще не пришли. И во дворе сегодня было так же тихо. И на улице.
Мама не выдержала тишины, негромко включила телевизор. Там седой генерал что-то говорил про наших славных танкистов и артиллеристов, летчиков и моряков. Я сразу запомнил его слова. Гости зашумели, заговорили, как обычно за столом, а я думал.
И когда стало совсем шумно, вдруг сказал:
– Мам, а можно я скажу?
– Что скажешь? – удивилась мама.
– Тост.
Дядя Юзя засмеялся и громко закричал:
– Дайте сказать тост! Ну что вы в самом деле! Мужчина ты или нет? – обратился дядя Юзя ко мне. Но я уже не смотрел на него. Я ни на кого не смотрел. Я набрал воздуха и крикнул:
– За наших славных артиллеристов, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура!
– Ура! – тихонечко закричал дядя Женя, веселый и молодой сын дяди Юзи. Все засмеялись и немножко выпили.
– Молодец! – смачно крикнул дядя Юзя и снова положил в рот кусочек селедки.
– Молодец-огурец! – промолвила мама и посмотрела на папу.
Папа улыбался, уставившись в тарелку.
И тогда я крикнул опять:
– За наших славных танкистов, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура!
Ничего другого я придумать пока не мог. Но все опять дружно засмеялись и даже захлопали в ладоши. Только мама не смеялась. Она грустно смотрела на меня. А когда все выпили, тихо сказала:
– За нашего дядю Лешу.
И выпила одна. Дядя Леша был мамин брат, он жил в Горьком. Папа звал его «дядя Леша об одной ноге». Он приезжал к нам редко, ему ведь трудно было ездить. Ногу он потерял на войне.
– А за интендантов? – весело крикнул дядя Юзя. Он на войне был интендантом. «Обеспечивал войска всем необходимым», – сказал мне папа, когда я спросил его, что это значит.
Но я уже никого не слушал. Щеки у меня горели. Мне было страшно весело! Я так любил этот праздник! И этих людей! Мне так нравился мой длинный и красивый тост!
– За наших... за наших... – запнулся я.
– Ура! – тихонечко закричал дядя Женя, и все опять засмеялись. С каким-то облегчением.
Но я вспомнил! Вспомнил, за кого еще надо выпить!
– За наших славных летчиков, одержавших победу в Великой Отечественной войне! Ура! – крикнул я и выпил лимонад залпом.
Но почему-то никто уже не смеялся. Все грустно смотрели в тарелки и жевали. Стучали вилки.
Папа вышел из-за стола, взял меня под мышки и вынес в маленькую комнату.
Я ничего не понял.
– За что, пап? – тихо спросил я.
– Подумай, – сказал папа и закрыл за собой дверь.
А за дверью дядя Юзя говорил громким шепотом:
– Ну что вы, ей-богу! Маленький мальчик, решил всем поднять настроение. Ну и правильно. Погрустить мы и без него успеем.
Я уткнулся носом в подушку. Вдруг я все понял, мне стало стыдно. Я шумно вздохнул и закрыл глаза. Мне сразу стали сниться разноцветные звезды салюта и белые тарелки. Дядя Юзя из Харькова высоко поднимал в синее небо вилку с наколотым кусочком селедки и говорил: «За наших славных моряков, одержавших победу...»
Проснулся я от пения.
Сначала пела мама.
– Синенький скромный платочек, – старательно выводила она. А гости подхватывали:
– Па-адал с опущенных плеч!
– Ты говорила! – не пел, а кричал дядя Женя, а мама перекрывала его своим грудным голосом:
– Ты обещала!
И опять все хором:
– Синий платочек сберечь!
Вместе со всеми я шепотом повторял знакомые, родные, любимые слова этой песни:
– За них! Родных! Желанных, далеких таких! Строчит пулеметчик! За синий платочек! Что падал с плечей дорогих!
ПАПИНА ВОЙНА
Мы сидели на кухне с папой. Было воскресенье, счастливый день, когда родители остаются дома. Предположим, что это была осень. Еще не холодная, не сырая, не скучная, а веселая, разноцветная и теплая осень.
Папа спокойно пил чай.
Иногда он пил его с белым хлебом, ломая булку на маленькие кусочки и размачивая в кружке, как в этот день. Он называл это – тюря.
И тогда я тоже сделал себе тюрю.
Мама увидела и возмутилась:
– Ну начали! Опять тюря! Ведь не война же...
– А причем тут война? – удивился я, запихивая в кружку здоровый кусище.
– Во время войны так делали, – объяснил папа. – Только хлеб был черный, а вместо чая – кипяток.
– А зачем? – удивился я, ложкой доставая из чая жидкую хлебную кашу.
– Чтоб вкуснее, больше незачем, – папа потянулся за чайником и по дороге уронил крышку от сахарницы.
Мама едва заметно вздрогнула.
– Хватит чай пить! – недовольно сказала она. – Надо в прачечную идти. А то там очередь будет – на целый день.
Я очень расстроился. Вот еще, прачечная. Сидеть вместе с папой я хотел очень долго. И тогда я набрал воздуха и спросил:
– Пап, расскажи мне про войну!
Мама обернулась.
– Чего это ты? – с интересом спросила она, включив воду в раковине, чтобы быстро помыть чашки.
Но я не ответил. Я смотрел на папу – внимательно и выжидающе.
А он точно так же смотрел на меня.
– Не знаю, – ответил он, – что тебе рассказать. Я не воевал. Подвигов не делал.
– Да я знаю! – закричал я. – Но ведь ты же жил, когда была война?
– Жил, – ответил он. – Точно, жил. В Москве, потом в эвакуации, потом опять в Москве.
– Ты же знаешь, – вмешалась мама, – что папу в поезде чуть не потеряли. А потом опять нашли.
Я действительно это знал. Все самое интересное про папину войну мама давно сама мне рассказала. Папа не любил ничего повторять. Когда-то давно он все рассказал маме, а она потом мне.
...Как тетя Роза и тетя Катя рыли под Москвой траншеи, а маленький папа ездил им помогать – я знал. Как он один раз тушил зажигалку песком, – тоже знал. Как он выходил из метро и смотрел по дороге окна ТАСС с карикатурами на Гитлера – и даже это, это тоже я знал! И как дядя Юзя, будущий тети Катин муж, привез им с фронта консервы, все это мне было хорошо известно.
Папа потер рукой шею. Там, под правой скулой, на красноватой хорошо выбритой коже, у него была странная ямка – розовая, как десна.
– Видишь, – сказал папа, – это мне финкой флюс отрезали. Он у меня во-он такой вырос. Врачей же зубных почти не было тогда.
– Как это – финкой? – не понял я. – Ножом, что ли?
– Финкой немецкой, трофейной, – папа сверкнул своими золотыми зубами. – Болел очень зуб, дико. Все вот тут вспухло. Я ходил-ходил с этим флюсом, думал, что помру. А тут сосед наш, Марик, с фронта приехал, контуженный офицер. У него пистолет был. Я говорю: Марик, давай застрели меня.
– А он? – прошептал я в большом волнении.
– А он говорит: приходи вечером ко мне, я пришел, он финку вынул, спиртом протер, чик, и все.
Папа засмеялся, посмотрел на маму. Она недовольно нахмурилась. Тоже мне, поучительная история, говорил ее взгляд.
– А еще у меня мыши были, белые, – вдруг вспомнил папа. – Они у меня знаешь где... на чердаке жили. А Роза как раз туфли купила, такие новые, лакированные. Они тогда очень дорого стоили.
– Ну? – поторопил я его хмуро, чувствуя заранее, что и из этого рассказа ничего путного не получится.
– Ну и я принес однажды этих мышей в квартиру с чердака, чтобы они чуть-чуть погрелись. А они взяли и сожрали туфли эти. Ох, дело было...
Папа встал, открыл окошко и выглянул во двор.
Его спина в белой рубашке загородила солнце, и я заскучал.
– Неинтересно? – спросил папа, не оборачиваясь.
– Интересно, – сказал я, чтобы его не обидеть.
– А еще, – сказал он, высунувшись почти до пояса в окно, – у меня деньги в трамвае украли. Знаешь, как мне обидно было? Тогда много вообще ворья развелось. Особенно у вокзалов и в Марьиной роще у нас.
– Ясно! – закончил я разговор и пошел в свою комнату.
– Спасибо надо говорить! – крикнула мне вслед мама из кухни.
Вот это была война. Настоящая. Интересная. Не на жизнь, а, как говорится, насмерть. Красное зарево полыхало на моем лице, когда мы с папой выходили из кинотеатра.
Папе кино тоже понравилось.
– Хорошая картина! – сказал он, когда мы подошли к автобусной остановке. – Всех показали: и Рокоссовского, и Конева.
Было темно. Мимо остановки, разбрызгивая грязь, проносились машины. Наступила глубокая, сырая осень. В темноте едва белело папино лицо.
– А больно было, когда тебе флюс отрезал этот... контуженный? – вдруг спросил я.
Папа вздрогнул и помолчал.
– Очень, – сказал он.
Я представил себе трофейную финку – холодную, длинную, с темной деревянной ручкой. И контуженного офицера Марика. И черные куски хлеба – тюрю, плавающую в кипятке. И дребезжащий трамвай, в котором галдит шпана. И новенькие черные туфли, обглоданные мышами. И отметки в дневнике за немецкий язык – два, три, два... И коридор мужской школы с портретом товарища Сталина.
И вообще все, о чем он мне так и не рассказал.
Я нащупал в темноте отцовскую руку и крепко, как можно крепче, сжал его ладонь. И больше никогда не спрашивал о войне.
Папа спокойно пил чай.
Иногда он пил его с белым хлебом, ломая булку на маленькие кусочки и размачивая в кружке, как в этот день. Он называл это – тюря.
И тогда я тоже сделал себе тюрю.
Мама увидела и возмутилась:
– Ну начали! Опять тюря! Ведь не война же...
– А причем тут война? – удивился я, запихивая в кружку здоровый кусище.
– Во время войны так делали, – объяснил папа. – Только хлеб был черный, а вместо чая – кипяток.
– А зачем? – удивился я, ложкой доставая из чая жидкую хлебную кашу.
– Чтоб вкуснее, больше незачем, – папа потянулся за чайником и по дороге уронил крышку от сахарницы.
Мама едва заметно вздрогнула.
– Хватит чай пить! – недовольно сказала она. – Надо в прачечную идти. А то там очередь будет – на целый день.
Я очень расстроился. Вот еще, прачечная. Сидеть вместе с папой я хотел очень долго. И тогда я набрал воздуха и спросил:
– Пап, расскажи мне про войну!
Мама обернулась.
– Чего это ты? – с интересом спросила она, включив воду в раковине, чтобы быстро помыть чашки.
Но я не ответил. Я смотрел на папу – внимательно и выжидающе.
А он точно так же смотрел на меня.
– Не знаю, – ответил он, – что тебе рассказать. Я не воевал. Подвигов не делал.
– Да я знаю! – закричал я. – Но ведь ты же жил, когда была война?
– Жил, – ответил он. – Точно, жил. В Москве, потом в эвакуации, потом опять в Москве.
– Ты же знаешь, – вмешалась мама, – что папу в поезде чуть не потеряли. А потом опять нашли.
Я действительно это знал. Все самое интересное про папину войну мама давно сама мне рассказала. Папа не любил ничего повторять. Когда-то давно он все рассказал маме, а она потом мне.
...Как тетя Роза и тетя Катя рыли под Москвой траншеи, а маленький папа ездил им помогать – я знал. Как он один раз тушил зажигалку песком, – тоже знал. Как он выходил из метро и смотрел по дороге окна ТАСС с карикатурами на Гитлера – и даже это, это тоже я знал! И как дядя Юзя, будущий тети Катин муж, привез им с фронта консервы, все это мне было хорошо известно.
* * *
Но ведь было же наверняка что-то еще! Что-то интересное!Папа потер рукой шею. Там, под правой скулой, на красноватой хорошо выбритой коже, у него была странная ямка – розовая, как десна.
– Видишь, – сказал папа, – это мне финкой флюс отрезали. Он у меня во-он такой вырос. Врачей же зубных почти не было тогда.
– Как это – финкой? – не понял я. – Ножом, что ли?
– Финкой немецкой, трофейной, – папа сверкнул своими золотыми зубами. – Болел очень зуб, дико. Все вот тут вспухло. Я ходил-ходил с этим флюсом, думал, что помру. А тут сосед наш, Марик, с фронта приехал, контуженный офицер. У него пистолет был. Я говорю: Марик, давай застрели меня.
– А он? – прошептал я в большом волнении.
– А он говорит: приходи вечером ко мне, я пришел, он финку вынул, спиртом протер, чик, и все.
Папа засмеялся, посмотрел на маму. Она недовольно нахмурилась. Тоже мне, поучительная история, говорил ее взгляд.
– А еще у меня мыши были, белые, – вдруг вспомнил папа. – Они у меня знаешь где... на чердаке жили. А Роза как раз туфли купила, такие новые, лакированные. Они тогда очень дорого стоили.
– Ну? – поторопил я его хмуро, чувствуя заранее, что и из этого рассказа ничего путного не получится.
– Ну и я принес однажды этих мышей в квартиру с чердака, чтобы они чуть-чуть погрелись. А они взяли и сожрали туфли эти. Ох, дело было...
Папа встал, открыл окошко и выглянул во двор.
Его спина в белой рубашке загородила солнце, и я заскучал.
– Неинтересно? – спросил папа, не оборачиваясь.
– Интересно, – сказал я, чтобы его не обидеть.
– А еще, – сказал он, высунувшись почти до пояса в окно, – у меня деньги в трамвае украли. Знаешь, как мне обидно было? Тогда много вообще ворья развелось. Особенно у вокзалов и в Марьиной роще у нас.
– Ясно! – закончил я разговор и пошел в свою комнату.
– Спасибо надо говорить! – крикнула мне вслед мама из кухни.
* * *
А в следующее воскресенье мы с папой пошли в кино смотреть фильм «Освобождение». Затаив дыхание, я глядел на вереницы горящих танков, слушал оглушительные залпы пушек и противный вой авиабомб, следил за вдумчивым разговором маршала Жукова с товарищем Сталиным, в усах и с трубкой.Вот это была война. Настоящая. Интересная. Не на жизнь, а, как говорится, насмерть. Красное зарево полыхало на моем лице, когда мы с папой выходили из кинотеатра.
Папе кино тоже понравилось.
– Хорошая картина! – сказал он, когда мы подошли к автобусной остановке. – Всех показали: и Рокоссовского, и Конева.
Было темно. Мимо остановки, разбрызгивая грязь, проносились машины. Наступила глубокая, сырая осень. В темноте едва белело папино лицо.
– А больно было, когда тебе флюс отрезал этот... контуженный? – вдруг спросил я.
Папа вздрогнул и помолчал.
– Очень, – сказал он.
Я представил себе трофейную финку – холодную, длинную, с темной деревянной ручкой. И контуженного офицера Марика. И черные куски хлеба – тюрю, плавающую в кипятке. И дребезжащий трамвай, в котором галдит шпана. И новенькие черные туфли, обглоданные мышами. И отметки в дневнике за немецкий язык – два, три, два... И коридор мужской школы с портретом товарища Сталина.
И вообще все, о чем он мне так и не рассказал.
Я нащупал в темноте отцовскую руку и крепко, как можно крепче, сжал его ладонь. И больше никогда не спрашивал о войне.
ДЯДИНЫ ПОГОНЫ
К нам в гости опять приехал дядя Матвей, мамин брат.
Пока он обнимался с мамой, раскладывая вещи, я все ходил вокруг и заглядывал ему в лицо, стараясь угадать – что будет, куда дядя Матвей позовет меня и что подарит.
Но он только подмигивал и ничего не говорил.
От волнения я начинал глубоко и часто дышать.
...Вообще с дядей Матвеем у меня были связаны самые разные воспоминания. И хорошие, и плохие. Хорошие – потому что дядя Матвей был шумный, веселый человек. Плохие – потому что любил подначивать, а я этого не любил, даже боялся.
– Не обращай внимания. Улыбайся и молчи, – учила меня мама. Но у меня никак не получалось выполнить ее совет.
...В тот вечер я принес дяде Матвею шахматную доску и погромыхал перед его носом.
– Ага! – весело крикнул он. – Заматовать хочешь дядьку?
Я молча положил доску на диван и стал доставать фигуры. Папа одобрительно смотрел сбоку. Дядя Матвей придвинул к краю доски большой живот и гулко прокашлялся.
Каждая партия кончалась неожиданно быстро. Дядя Матвей ловко переставлял фигуры, и они легко и весело окружали моего короля-тугодума. После каждой партии дядя Матвей одинаковым голосом спрашивал меня:
– Еще? Заматовать хочешь дядьку? Ух ты какой!..
Вдруг я почувствовал набухающий в горле плотный ком. Стало душно.
Я вышел на кухню и заплакал. Мама сказала дяде Матвею – я услышал ее громкий шепот:
– Связался с ребенком, шахматист! Проиграй хоть одну! И дядя Матвей крикнул уже другим – недовольным и виноватым голосом:
– Эй, гроссмейстер, иди отыгрывайся!
Я помотал головой, хотя никто этого не видел. Нет. Хватит. ...Это было давно. А теперь я сидел в большой комнате
и ждал. Теперь лето. Может, мы пойдем на футбол. Может, в зоопарк.
А если дядя опять начнет подначивать? Главное – не поддаваться. Улыбаться и молчать.
Дядя вышел из кухни, вытер рот большим платком и полез в чемодан. Я даже вспотел от волнения.
Вдруг у него в руках оказался маленький бумажный сверток. Главное, подумал я быстро, не расстраиваться. Может, ерунда какая-то.
Он стоял и хитро разглядывал меня маленькими веселыми глазками.
– Хочешь в армии служить? – спросил он неожиданно. Из кухни вышла мама и, улыбаясь, прислонилась к дверям. Я молчал. И тоже старался улыбнуться.
– Не хочешь? – притворно удивился дядя Матвей. – Инженером хочешь? Как папка? Жаль...
Он стал медленно разворачивать сверток. Меня сорвало с дивана, и я прижался к круглому животу дяди Матвея.
– Спасибо! – крикнул я. – Спасибо большое! Очень большое!
Быстро наступил вечер. Я сидел у себя в комнате и рассматривал дядины погоны.
Это были настоящие офицерские погоны с тремя маленькими звездочками.
Зашла мама и велела ложиться спать. Я сунул погоны под подушку и стал медленно снимать рубашку. Взрослые о чем-то разговаривали. Я решил прислушаться, как всегда, но не мог, хотелось скорей лечь и нащупать рукой холодные колючие звездочки.
– Ну что, Матвей, слышно? Не будет с Америкой войны? – спросила мать тихо.
– Не будет, не будет, – так же тихо, как будто бы сонно и даже равнодушно ответил дядя Матвей.
– Чуть что, соседки бегут крупу покупать. Не знаешь, что и думать, – вздохнула мама.
«Причем тут крупа?» – недовольно подумал я и закрыл глаза.
Пока он обнимался с мамой, раскладывая вещи, я все ходил вокруг и заглядывал ему в лицо, стараясь угадать – что будет, куда дядя Матвей позовет меня и что подарит.
Но он только подмигивал и ничего не говорил.
От волнения я начинал глубоко и часто дышать.
...Вообще с дядей Матвеем у меня были связаны самые разные воспоминания. И хорошие, и плохие. Хорошие – потому что дядя Матвей был шумный, веселый человек. Плохие – потому что любил подначивать, а я этого не любил, даже боялся.
– Не обращай внимания. Улыбайся и молчи, – учила меня мама. Но у меня никак не получалось выполнить ее совет.
...В тот вечер я принес дяде Матвею шахматную доску и погромыхал перед его носом.
– Ага! – весело крикнул он. – Заматовать хочешь дядьку?
Я молча положил доску на диван и стал доставать фигуры. Папа одобрительно смотрел сбоку. Дядя Матвей придвинул к краю доски большой живот и гулко прокашлялся.
Каждая партия кончалась неожиданно быстро. Дядя Матвей ловко переставлял фигуры, и они легко и весело окружали моего короля-тугодума. После каждой партии дядя Матвей одинаковым голосом спрашивал меня:
– Еще? Заматовать хочешь дядьку? Ух ты какой!..
Вдруг я почувствовал набухающий в горле плотный ком. Стало душно.
Я вышел на кухню и заплакал. Мама сказала дяде Матвею – я услышал ее громкий шепот:
– Связался с ребенком, шахматист! Проиграй хоть одну! И дядя Матвей крикнул уже другим – недовольным и виноватым голосом:
– Эй, гроссмейстер, иди отыгрывайся!
Я помотал головой, хотя никто этого не видел. Нет. Хватит. ...Это было давно. А теперь я сидел в большой комнате
и ждал. Теперь лето. Может, мы пойдем на футбол. Может, в зоопарк.
А если дядя опять начнет подначивать? Главное – не поддаваться. Улыбаться и молчать.
Дядя вышел из кухни, вытер рот большим платком и полез в чемодан. Я даже вспотел от волнения.
Вдруг у него в руках оказался маленький бумажный сверток. Главное, подумал я быстро, не расстраиваться. Может, ерунда какая-то.
Он стоял и хитро разглядывал меня маленькими веселыми глазками.
– Хочешь в армии служить? – спросил он неожиданно. Из кухни вышла мама и, улыбаясь, прислонилась к дверям. Я молчал. И тоже старался улыбнуться.
– Не хочешь? – притворно удивился дядя Матвей. – Инженером хочешь? Как папка? Жаль...
Он стал медленно разворачивать сверток. Меня сорвало с дивана, и я прижался к круглому животу дяди Матвея.
– Спасибо! – крикнул я. – Спасибо большое! Очень большое!
Быстро наступил вечер. Я сидел у себя в комнате и рассматривал дядины погоны.
Это были настоящие офицерские погоны с тремя маленькими звездочками.
Зашла мама и велела ложиться спать. Я сунул погоны под подушку и стал медленно снимать рубашку. Взрослые о чем-то разговаривали. Я решил прислушаться, как всегда, но не мог, хотелось скорей лечь и нащупать рукой холодные колючие звездочки.
– Ну что, Матвей, слышно? Не будет с Америкой войны? – спросила мать тихо.
– Не будет, не будет, – так же тихо, как будто бы сонно и даже равнодушно ответил дядя Матвей.
– Чуть что, соседки бегут крупу покупать. Не знаешь, что и думать, – вздохнула мама.
«Причем тут крупа?» – недовольно подумал я и закрыл глаза.