И был прав.
   С тех пор мы довольно часто ездили в гости к тете Розе. А также к дяде Юре, Лариске и их собаке Лайме.

ДОМ КУЛЬТУРЫ ПАВЛИКА МОРОЗОВА

   Мама очень хотела, чтобы я ходил в дом культуры Павлика Морозова.
   Ей нравилось само место – старинный особняк с колоннами. Чисто, светло. И красиво. На белых дверях тяжелые ручки под бронзу. Мама чуть-чуть приоткрывала эти огромные, в два человеческих роста, двери – чтобы образовалась маленькая щелочка. Мы стояли в коридоре и смотрели на то, что происходит внутри.
   Больше всего маме понравился хор.
   – Ну давай, давай, – подтолкнула она меня в плечо.
   Я сделал шаг...
   – Ты куда? – спросила меня женщина в черном платье сухо, но не строго.
   Тут вышла мама.
   – Понимаете, – произнесла она с выражением, мечтательно глядя куда-то под своды высокого потолка, – вы нас, ради бога, извините, мы опоздали к набору в этом году, ребенок болел...
   – А у нас набора в этом году не было, – просто сказала женщина в черном платье.
   – Да? – растерялась мама.
   Хор тихо зашушукался, переминаясь с ноги на ногу.
   Женщине надоело разговаривать.
   – Ну иди сюда, – сказала она. – Встань.
   Хор потеснился, давая место на узкой скамеечке. Во втором ряду стояли в основном девочки. Мальчиков было раз-два и обчелся. Горящие щеки, челки, косы, кружева и шелковые банты плотно окружали меня. Было трудно дышать, но я все-таки дышал. Отсюда, из хора, мир казался гораздо более осмысленным. Там, где-то внизу, переговаривались мама
   и женщина в черном платье. В окно ласково тянулись ветки дерева.
   – Ну ладно... Отдых окончен! – недовольным звонким голосом сказала женщина. – С того же места... Си-си, фа-а-а!..
   Она взмахнула рукой, и я оказался в центре звука. Как будто меня посадили в рояль. Ощущение было страшное и великолепное. Я попробовал открыть рот (просто так, за компанию) и тут же вспотел.
   Моего собственного голоса почти не было слышно, а то, что удавалось расслышать в оглушающем звоне и радужных блестках, меня совсем не устраивало. Это был голос безнадежно больного, зачем-то попавшего в рай. На бал ангелов. Девчонки успевали петь и коситься смешливыми узкими глазами.
   Мама напряженно смотрела то на меня, то на женщину в черном.
   Она подняла руку, и рояль мгновенно умолк. Как будто уши чем-то внезапно заткнули.
   – Ты, это... – просто сказала женщина. – Ты песню какую-нибудь знаешь?
   – «По долинам и по взгорьям», – тихо сказал я.
   Женщина попыталась сдержать улыбку.
   – А вот эту: «Солнечный круг, небо вокруг»?
   Ну кто же не знает этой песни? Я заулыбался, закивал, и женщина вновь подняла тонкие руки над своей красивой головой.
   – Солнечный круг, небо вокруг, это рисунок мальчишки, – пел я вместе со всеми.
   Но что-то было опять не так.
   Хор смолк. Женщина в черном лишь слегка сжала сухую ладонь – и наступила отчетливая, ясная, музыкальная тишина.
   – А теперь один, – сказала женщина, и тихонько запела сама, помогая мне взять первую ноту:
   – Солнечный... Ну, давай!
   Я запел, но быстро остановился.
   – Да... – сказала женщина в черном, обращаясь как бы сама к себе. – Ну иди пока к маме.
   И вышла в коридор вместе со мной.
   В коридоре было немножко темно. Мамины глаза блестели от волнения.
   – Ну вы знаете, – просто сказала женщина, – данных у него я не вижу пока. Совсем.
   – Бесперспективный? – с вызовом спросила мама.
   – Ну что я могу сделать? – развела руками женщина. – Нет слуха. Попробуйте в сольфеджио. Возможно, там выявится внутренний слух. Так бывает. Или в оркестр народных инструментов. Там есть группа ударных. Трещотки, ложки. Пусть пока развивает чувство ритма.
   – Ну спасибо, – вздохнула мама. – Извините, что отняли у вас время.
   – Да что вы, – улыбнулась женщина. И вдруг погладила меня по голове. Мягко так. Нежно.
   – Тут много кружков, – сказала она и закрыла за собой дверь.
   Кружков, действительно, было много. После музыки мы с мамой решили, что я хочу рисовать. Но кружка рисования не было, была только изостудия.
   Это была настоящая изостудия. Человек десять довольно взрослых людей в абсолютной тишине рисовали чайник. Возле чайника на старом потрескавшемся столике лежала сморщенная груша. От вида этой груши мне даже во рту стало противно.
   – Ну давай, садись, – сказал руководитель изостудии, задумчивый и медленный человек в старой вязаной кофте. Он дал мне цветные карандаши и большой лист ватмана. И ушел. Я долго не мог понять, что нужно делать. Напряженная обстановка действовала угнетающе. Видимо, задумчивый в вязаной кофте просто забыл объяснить мне задание. Все рисовали какие-то тени, штрихи. Зеркала. Тучи. Горы. Правда, на некоторых рисунках я все-таки узнавал скучную полудохлую грушу.
   ...Видимо, задание было на самом деле такое: нарисовать чайник, чтобы его никто не мог узнать. Для этого художники использовали только простые карандаши и еще какой-то черный уголь. Мрачные закопченные сосуды на белых ватманских листах увлекали меня в дебри фантазий.
   Я представлял себе черный закопченный чайник, который висит над костром на суковатой палке. Вокруг сидят партизаны. Партизаны молчат. Сегодня у них был трудный день. Они минировали мосты, заваливали дороги спиленными деревьями, сбивали самолеты, уничтожали технику и живую силу немецко-фашистских захватчиков. Теперь партизаны пьют чай из чайника и слушают сводку Совинформбюро.
   Чайник моего соседа почему-то больше походил на индейский. Я живо представил себе черный индейский чайник, который висит над костром на суковатой палке. Кругом горы, возможно, Кордильеры. В воздухе стрекочут цикады. Индейцы сидят молча. Сегодня у них был трудный день. Они пасли мустангов, охотились за косулями, строили вигвамы. Теперь индейцы пьют чай из чайника и молчат. Только вой волка доносится откуда-то издалека.
   У одной девочки чайник напоминал какую-то древнегреческую или даже, возможно, этрусскую вазу. Я быстренько представил себе древних греков или этрусков. Они сидят вокруг костра. Женщины пляшут ритуальные танцы. Этруски пьют вино из своей чаши, очень напоминающей чайник. Где-то далеко на них идут походом древние греки во главе с Александром Македонским. Вот войско Александра Македонского делает привал. Воины сидят вокруг костра, и греют чай: на суковатой палке висит их любимый боевой чайник. К ним подходит Александр Македонский. «Здорово, ребята!» – весело приветствует он своих воинов.
   ...Я так устал от этих мыслительных дебрей, что неожиданно ничего не нарисовал.
   Ко мне подошел задумчивый человек в вязаной кофте.
   – Может, тебе простые карандаши дать? – с интересом осведомился он.
   – Нет, спасибо, – сказал я устало. – А у вас есть какое-нибудь другое задание?
   Вязаная кофта посмотрел на меня задумчиво и повел в другую комнату. Там дети разного возраста что-то лепили.
   – Вот, смотри, – взял меня за рукав Вязаная кофта и придвинул носом к чему-то такому, чего я сразу не понял, даже не
   смог охватить взглядом. – Мы делаем панораму боев 1905 года. Если хочешь, можешь принять участие.
   Я просто ахнул.
   – Слушайте! – закричал я громко. – А что это такое?
   – Это панорама боев 1905 года, – сердито повторил Вязаная кофта. Он сел за свое место и начал вырезать что-то из бумаги. – У нас все ведут тихо, – после некоторой паузы сказал он и покраснел, замолчав.
   Но я понял, что он хотел сказать. Он хотел сказать, чтобы я тоже вел тихо. Он пропустил слово «себя». Все ведут себя тихо. Поэтому я резко представил, как вести тихо. Тихо вести, как подлодку в нейтральных водах. Она идет в утреннем тумане. Капитан ведет ее тихо. Только чайки носятся, вылавливая жирную глупую селедку из густой сизой волны.
   – Я хочу сделать пушку! – громким шепотом сказал я.
   – Пожалуйста! – громким шепотом ответил Вязаная кофта.
   Я взял пластилин и полчаса лепил пушку. Пушка была совершенно уродливая и никуда не годилась. Ну куда она могла годиться среди всего этого разнообразия!
   Если вы никогда не видели игрушечной панорамы, вы ничего не поймете. На огромном столе, размером, видимо, с мою комнату (я не знаю, откуда берутся вообще такие столы), настоящие дома были охвачены настоящим огнем, вдоль настоящих заборов бежали настоящие солдаты, догоняя настоящих рабочих, настоящие лошади вставали на дыбы и настоящие бабы в платках шумно обсуждали что-то у настоящих деревьев.
   Это был какой-то разгул настоящести.
   Один дом был разворочен снарядом настолько натурально, что я рассматривал его, вероятно, минут пять. Пламя изображали осколки елочных украшений – они бордово блестели среди отломанных стен. Сами стены были когда-то в прошлом обычными спичками, но их раскрасили так ловко, что при сощуривании одного глаза они ужасно смахивали на толстые просмоленные бревна.
   Из чего были рабочие, я понять не смог: то ли из крашеного пластилина, то ли из хлебного мякиша... Чтобы скорей выяснить это, я протянул руку.
   – Нельзя! – задушенным шепотом крикнул Вязаная кофта.
   Все оглянулись.
   – Не трогай руками, будь добр, – уже мягче попросил он.
   Я уж не знаю, что там ему сказала мама и как она его уговорила, но было видно, что Вязаной кофте очень не хотелось со мной возиться, а больше всего он боялся, что я начну трогать панораму боев руками. Походив еще несколько минут вокруг меня, он шумно вздохнул и сказал:
   – Знаешь, что? Нарисуй-ка, мой друг, что тебе хочется.
   – Чего? – прямо спросил я его.
   – Ну... вот это, – и он показал рукой на панораму боев.
   Я взялся за дело, и через полчаса рисунок был готов. Вязаная кофта долго и задумчиво его рассматривал, пытаясь понять, кто здесь красные дружинники и где лошади. Видно, ничего подобного он никогда в руках не держал.
   – Ну что ж... – сказал он. – Похвально. А теперь посмотри, как работают другие, – и отложил мой листок в стопку с работами.
   Я с сожалением проводил глазами мой первый профессиональный рисунок. Еще никогда мне не доводилось с таким удовольствием рисовать таким количеством остро отточенных карандашей на таком большом листе.
   Но я послушно дождался того момента, когда ученики начали сдавать Вязаной кофте свои нарисованные с натуры чайники.
   Чайники тоже меня поразили. Были чайники раскоряченные, пузатые, домовитые, а были хрупкие и нежные, были гладкие и блестящие, а были матовые, упругие, все как будто составленные из шарниров. Причем чайник-то ведь был один и тот же, нарисованный с одного ракурса и примерно одинаково! Что же касается груши, то черно-белая, острая и ребристая, она выглядела на рисунках так аппетитно, что я с некоторым сомнением посмотрел на ее прототип.
   Между тем Вязаная кофта уже взял обратно со столика свой невзрачный чайник, налил воду, поставил на плитку и стал резать хлеб для бутерброда. Искусство уступило место жизни.
   Я вышел в коридор и сказал маме, что и сюда ходить, пожалуй, не буду. Она молча всплеснула руками.
   Так продолжалось еще несколько вечеров. Мама водила меня в Дом культуры Павлика Морозова, как на работу. Она всем говорила, что я пропустил набор из-за болезни, что было сущей правдой – в августе я заболел очень длинной и противной ангиной, которая отпустила меня только в октябре.
   То, что давно кончились ноябрьские праздники и на улицах лежал снег, маму не смущало. Она твердила, что хоть где-то, хоть в каком-нибудь кружке должны меня взять! Она очень убедительно разговаривала с педагогами, и все были с ней согласны, все были страшно вежливы и улыбались, но я с каждым разом острее чувствовал грустную пустоту этих хождений.
   Дело было в том, что вновь принятые в сентябре дети за два месяца успевали быстренько чему-то научиться и абсолютно слиться с остальными. Может быть, они ничем особенным от меня и не отличались, но они уже всех знали, делали правильные движения, принимали правильное выражение лица, словом, растворялись в атмосфере кружка... Я же никак не хотел растворяться, к чему-то прилаживаться.
   Походив пару раз по длинным коридорам с ковровой дорожкой, я вдруг ощутил в себе острое нежелание что-то уметь и к чему-то стремиться. Нет, мне здесь нравилось, даже очень! Я даже и не предполагал, что на свете существуют такие прекрасные, светлые и чистые дома культуры.
   Но из какого-то чувства противоречия я решил, что раз уж так вышло и я не со всеми – стараться и лезть из кожи вон под насмешливыми взглядами остальных я ни за что не буду.
   Если бы в Доме культуры был один кружок, то мама просто силой заставила бы меня в него ходить. Но их было столько, что она ходила и ходила со мной по коридорам, как загипнотизированная.
   Фразу руководительницы хора, что «тут кружков много», мама теперь вспоминала к месту и не к месту. Взбираясь по
   высоким лестницам, держа в одной руке зимнее пальто, а в другой меня, она тихо чертыхалась, но упрямо шла от одной огромной белой двери к другой.
   Первое, что я увидал в авиамодельном кружке, была до боли знакомая спина Колупаева. Мама страшно обрадовалась, даже вся засветилась от радости (Андрюша тебе поможет, он же твой друг, вы же неразлейвода) – и мне пришлось битый час доказывать ей, что дворовая дружба тут ни при чем и что в одном кружке с Колупайским будет не легче, а тяжелее, что с Колупаевым можно только играть, бегать, сидеть в беседке, или на земле, или на крыше – но выносить его приставания здесь будет невозможно! Тем более что мне совершенно не хотелось ничего привинчивать или выпиливать.
   ...В некоторые двери я заходить наотрез отказывался.
   Например, увидев мальчиков в обтягивающих трико, которые наравне с девочками делали какие-то па перед зеркалом у балетного станка, я попятился и с ужасом закрыл лицо руками.
* * *
   Так мы прошли кружок английского языка, кружок бальных танцев, зоологический, астрономический...
* * *
   – Ну все, – в один прекрасный вечер сказала мама, которой осточертели эти бесплодные хождения. – Или сейчас, или никогда.
   – Мама, – сказал я. – Можно, я сам?
   – Ты? – изумилась мама. – Ты сам?
   – Да. Сам. Честное слово.
   Мама изумилась и не поверила. Однако у нее не было другого выхода.
   – А как я тебя найду? – недоверчиво сказала она.
   – Посиди здесь. Почитай книжку. Через полчаса я к тебе выйду.
   Она пожала плечами, в очередной раз сняла зимнее пальто и уселась штудировать очередной химический талмуд.
   Последние полчаса своей неудавшейся творческой биографии я решил провести так, чтобы не мучить себя и других.
   Я просто слонялся по коридорам и рассматривал все подряд.
* * *
   Странное, признаюсь вам, дорогие читатели, испытал я чувство!
   Пожалуй, можно сказать и так – это было чувство, с которым я тогда встретился и уж больше никогда не расставался в течение всей своей жизни!
   Вокруг меня бегали какие-то глупые накрашенные девицы из театрального кружка в пышных платьях до пят и в оцарапанных лакированных туфельках. Проносились полуголые взрослые девушки из кружка бального танца, украшенные черными мушками и конскими хвостами. Пятилетних детей, одетых в настоящие фрачные пары и концертные платьица, со скрипочками и флейтами в руках, вели на сцену возбужденные, дрожащие от волнения родители. На чердаке, среди сломанных кресел и шкафов, пили портвейн, закусывали колбасой и пели песни под гитару члены клуба интернациональной дружбы. Это они отмечали день юного героя-антифашиста. Раскрасневшуюся девочку в черном свитере страстно целовал в углу какой-то мальчик в черном свитере. Я сразу догадался, что эти двое как раз и будут изображать героев-антифашистов на сцене.
   Пел хор, играл рояль, пианино и скрипки репетировали трио, глухо топали в такт участники ансамбля народного танца, орали из-за дверей концертмейстеры и хореографы, в кружке английского языка нестройными голосами разучивали старинную шотландскую песню.
   Я слонялся по коридорам с блаженной улыбкой и думал про то, что мне нравится все это вместе и совершенно неинтересно все это по отдельности.
   Я всему сочувствовал, со всеми радовался, всех любил – но не хотел входить ни в какую, абсолютно ни в какую дверь! Это было как на чужой елке, когда тебе до слез нравятся все дети, но, уходя, ты ловишь себя на том, что никто из них к тебе не подошел, а подружиться сам ты попросту постеснялся.
   Наконец я добрел до абсолютно тихой мемориальной комнаты Павлика Морозова. Здесь было совсем уж чисто и светло, нестерпимо ярко горела люстра, а перед портретом стояла стеклянная банка с цветами и скучал на карауле высокий парень в белой рубашке. Он погрозил мне кулаком, но не решился сойти с места, пока я обходил комнату кругом.
   Комната была пуста. В ней было только высокое полукруглое окно, портрет, банка с цветами и часовой. О Павлике Морозове я не знал в ту пору почти ничего. И дома, и в школе как-то стеснялись рассказывать о деталях его подвига, хотя
   чего тут стесняться – бывают такие отцы, на которых хочешь не хочешь, а побежишь докладывать.
   Поэтому Павлик был для меня просто пионером-героем, которого убили враги.
   Тихая смерть ребенка очень соответствовала моему лирическому настрою. Я посмотрел-посмотрел на портрет и вдруг заплакал.
   Парень на посту, удивленно хлопая глазами, смотрел на меня.
   – Ты чего, дурак, что ли? – пробасил он, видимо, пытаясь меня успокоить.
   Я махнул на него рукой и снова выбежал в коридор.
* * *
   Здесь меня и нашла мама, приближавшаяся ко мне быстрыми взволнованными шагами.
   – Пойдем! – закричала она. – Тебя согласились взять в оркестр народных инструментов!
   Видимо, мама сумела обаять руководителя оркестра прямо в холле, где он, высокий и застенчивый, раздевался в гардеробе для сотрудников. Навела на него сердобольная нянечка, с которой мама успела за эти мучительные вечера крепко подружиться.
   – Василий Васильевич, вот он, – тащила она меня за собой, пока мы спускались в подвал. – Ничего не хочет, всех стесняется. Дайте ему какой-нибудь инструмент.
   – Пожалуйста! – сказала Василий Васильевич и выдал мне четыре деревянные ложки.
   – Ой, а мандолину нельзя? – расстроилась мама.
   – Милочка! – обиженным скрипучим голосом громко сказал Василий Васильевич. – Мы же готовимся к районному смотру, репетируем программу! Всему свое время! Или вы не хотите?
   – Хотим! – испуганно закричала мама.
   – Теперь так, – деловито сказал Василий Васильевич. – Занятия три раза в неделю, в семь вечера. Трудно, я понимаю, но... Домашние задания готовить обязательно! – он недоверчиво посмотрел на меня.
   – Вот смотри! – он взял в сухую огромную ладонь две ложки и пробарабанил по колену четкий ритм. – Давай.
   Ложки в руке не помещались. Я пробарабанил ритм по столу.
   – Да нет же, нет! – вдруг тонко и страшно закричал Василий Васильевич. – Это не тот ритм! Слушай внимательно!
   ...Теперь-то я понимаю, что, согласись я работать у Василия Васильевича на ложках, быть мне через годик-другой в местном вокально-инструментальном ансамбле вторым или даже первым ударником. А там, глядишь... и жизнь сложилась бы иначе! Да что теперь говорить!
   Я со вздохом взял ложки и стал поглядывать на остальных. Более или менее мне понравилась басовая балалайка в два моих роста, но на ней играла толстая важная девочка.
   Мама смотрела на низкие сводчатые потолки. В подвале было очень жарко.
   Она взяла меня за руку и вдруг пошла к выходу.
   – Извините, – сказала она уже от дверей.
   Василий Васильевич не удивился и не попрощался.
   На прощание нянечка нам сказала:
   – А еще Дворец пионеров есть. Тут рядышком, вон возле парка. Там эти... горнисты, барабанщики. Туристический, говорят, хороший.
   Мама сказала «спасибо», и мы пошли сквозь сугробы домой. Что ей не понравилось в оркестре народных инструментов – я так и не понял.
   Позади нас горел всеми огнями великий Дом культуры Павлика Морозова.
   Я оглядывался и смотрел на него – старинный особняк с колоннами. Я обещал себе, что когда-нибудь туда вернусь.
   Но так и не вернулся.

СТАКАН ВОДЫ

   Помню, как мама впервые посадила меня под домашний арест.
   Я был совершенно потрясен этим событием.
   Хотя, казалось бы, что такого – посидеть дома? В родных, так сказать, стенах? Многие дети сидят под домашним арестом – и ничего ведь, не умирают. Даже больше того, вообще никуда идти не хотят. А зачем, спрашивается? Дома у них телевизор, видео, компьютер, музыкальный центр и даже, может быть, игровая приставка.
   Ну а мы даже представить себе не могли день без гулянья. Как это? Не выйти во двор? Не походить по родным лужам? Стыдясь самого себя, из-за занавески наблюдать, как люди
   чертят классики, разбивают битой горку пятаков или, не дай бог, затевают слона?
   ...Да ведь и никакой бытовой техники у наших родителей пока еще не имелось.
   Телевизор и то был черно-белый. А так еще мог быть приемник трехпрограммный. Магнитофон. Утюг, может быть, электрический на шнуре. Проигрыватель «Юность» с пластинками.
   Для полноценного отдыха, прямо скажем, маловато. Да и появились эти вещи как-то неожиданно. Родители еще не успели к ним привыкнуть. Трогать руками практически не разрешали.
   Приходилось сидеть дома и ничего не трогать руками. По телевизору днем показывали таблицы для настройки изображения.
   Поэтому приходилось изобретать довольно странные способы проводить время.
* * *
   Итак, мама ушла на работу и оставила меня под домашним арестом. От этого я немедленно почувствовал себя опять маленьким. Когда из дому выходить нельзя, а дома делать совершенно нечего.
   Я лег на диван и стал представлять, как бывало прежде, разные чудеса на обоях, сощурив изо всех сил один глаз. От такого усиленного сощуривания, как известно, узоры на обоях должны расплываться и превращаться в дурацкие лица, фигурки животных, дворцы и пистолеты. Но они не хотели превращаться и только обиженно мигали в ответ.
   Тогда я решил поправить свое здоровье и пошел на кухню. Намазав кусок черного хлеба толстым слоем горчицы, посыпав его перцем и солью и налив стакан холодной воды, я с вожделением съел свой любимый фирменный бутерброд (секрет которого открыл еще, кажется, во втором классе) и залил его обжигающей и в то же время чудесной на вкус холодной водой из-под крана.
   Затем я опять лег на диван и стал прислушиваться к своему животу. Живот удовлетворенно бурчал и булькал. Горчица и перец, как всем известно, вызывают веселое покалывание в мозгах. Теперь мне стало окончательно ясно, что я – это действительно я, но только вот одиночество какое-то не мое. Раньше оно было сладким, теплым и уютным. Теперь меня окружало холодноватое и круглое одиночество совершенно без углов и пещер. Но ничего, подумал я, нет худа без добра. Это даже интересно – попробовать сделать так же, как раньше.
   Для начала я решил попринимать позы, которые казались мне прежде верхом блаженства. Например, я залез головой под диван и стал дышать в темноте. Потом просто лег на пол лицом вниз. Потом встал на диван головой, а ноги задрал на стену.
   Но ничего не помогало. Квартира была по-прежнему как не моя, нахохлившаяся и чужая. Действие первого бутерброда, таким образом, прошло, и я решил попробовать действие второго. Оно, как всем известно, всегда значительно меньше первого. Неокрепший детский организм довольно восприимчив к действию горчицы и перца, но быстро привыкает к нему. Я взял больше горчицы, больше перца и соли, но меньше хлеба и стал есть. Взгляд мой упал на приготовленный заранее стакан холодной воды из-под крана. И тут я все понял.
   Я понял, чего мне не хватало в моем домашнем аресте. Я включил на полную громкость радиоточку, которая передавал оперу Мусоргского «Хованщина», и запрыгал от радости.
   Стакан воды!
   Пустив на кухне из крана небольшую тоненькую струйку и быстро дожевав второй бутерброд, я открыл дверь на балкон и вышел в прохладное свежее пространство. Все было просто прекрасно. Шумел далекий трамвай. По улице скучно шли какие-то люди. Крыши домов расплывались в мареве жаркого дня. Чего здесь не хватало – это как раз меня. И воды.
   Выплеснув первый стакан, я внимательно проследил за его прозрачным полетом. Одного стакана явно было недостаточно.
   Я быстро перешел на литровую банку.
   С банкой дело пошло гораздо лучше. Вода летела до земли так долго, что успевала рассыпаться на десятки или даже сотни красиво блестевших капель.
   Наконец мне надоело бегать на кухню, и я решил принести на балкон целое ведро.
   Из ведра немного пролилось на пол, но это было ничего, я бросил сверху грязную тряпку, как иногда делала мама, когда проливала что-то на кухне, и вытер трудовой пот со лба.
   Воду я выливал по следующей системе.
   Если по улице шел прохожий, я просто выплескивал банку и вновь садился на корточки, чтобы меня не было видно. Куда летит вода и попала ли она в цель, я уже узнать не мог из-за конспирации. Если прохожий при этом начинал вопить, сидеть надо было долго, минут пять. Или хотя бы три.
   Правда, балкон наш находился не над самым тротуаром, а так, в некотором отдалении... Между домом и тротуаром еще была полоска земли с кустиками. Так что попасть на асфальт можно было, только как следует пристрелявшись.
   Но вскоре я пристрелялся.
   Для этого мне потребовался ковшик с длинной ручкой. С помощью этого неплохого рычага удавалось попасть водой даже на проезжую часть.
   Одно было плохо – приходилось бегать с ведром. Сначала я наливал по полведра, потом перешел на целое. Грязная тряпка уже плохо закрывала лужу на полу. Луж вообще становилось все больше. Но это как раз было хорошо. Хорошо было быть мокрым, грязным, наполненным водой. Солнце поднималось все выше над городом. Оно светило своими пыльными лучами прямо в мои глаза.