Писатель Антуан де Сент-Экзюпери — поразительный пример единства творчества и собственной жизни. Всю жизнь он писал одно-единственное произведение. Произведение это — его жизнь. Отсюда и лиризм.
   «И дело вовсе не в том, чтобы жить среди опасностей, Эта формула претенциозна. Мне вовсе не по сердцу тореадоры. Не опасности я люблю. Я люблю жизнь... между тем, если человеческой жизни и нет цены, мы действуем всегда так, как будто существует нечто превосходящее по ценности человеческую жизнь... Но что же это?»
   Мысль его несется на крыльях самолета — самолета, который «...не цель, а орудие. Такое же орудие, как и плуг... За орудием и через него, — говорит писатель, — мы снова обретаем мать природу — природу, близкую садовнику, мореплавателю или поэту».
   И хотя сам Сент-Экзюпери и сказал про себя: «К книге привел меня не самолет. Думается мне, будь я шахтером, я так же старался бы извлечь назидательный урок из недр земли», — все же вне ремесла летчика вряд ли у него создалось бы то особое видение, которое как бы предваряет видение будущего человека космоса. Долгие часы размышлений, проведенные им в небе за штурвалом самолета, обострили его восприятие, довели до пароксизма чувство неразрывной связи каждого человека, если даже он крылат, с Землей людей — этим кораблем, несущимся с безумной скоростью в бесконечном пространстве, кораблем, пассажирами которого мы все являемся.
   Сент-Экзюпери обвиняли в абстрактности. Заявляя, что «человек — сумма ценностей, которую надо бережно культивировать, укреплять, беречь», он-де основывает свой гуманизм на отвлеченной морали, независимой от каких-либо социальных, экономических и политических условий. К тому же он проявляет тенденцию к поспешным и нередко противоречивым выводам.
   Такой взгляд на творчество Антуана де Сент-Экзюпери до крайности неглубок. Не полное ли отсутствие фанатизма и предвзятости, характерное для писателя, рассматривается как противоречивость? Взгляд такой неглубок уже потому, что писателю предъявляется упрек в «нерешении» тех задач, которые он вообще перед собой и не ставил. В действительности Сент-Экзюпери не столько разрешал вопросы, сколько показывал ход мыслей, путь рассуждения, который мог бы привести к их разрешению. В то же время он звал читателя самого пуститься в этот путь. А путь размышлений никогда не прямолинеен, разве только у весьма примитивного человека. Ход мыслей вдумчивого человека никогда не выражается категорическими «да», «нет», «белое», «черное». Да и в категориях «белое», «черное» не всегда скрыто непреодолимое противоречие.
   Отсутствие фанатизма и предвзятости отнюдь не означало для Сент-Экзюпери отсутствия направленности. «В мире, где воцарился бы Гитлер, для меня нет места», — сказал Антуан. И он отдал жизнь за эту свою направленность. Но не за то, чтобы больше не было продовольственных карточек, ибо «ужаса материального порядка не существует», а для того, чтобы освободить «заложника», прекратить глумление над человеком.
   Что может быть конкретнее, чем отдать жизнь за свои идеи, за свое дело-дело всего передового человечества?
   Ценность произведений Сент-Экзюпери в том и cостоит, что благодаря высокому уровню обобщений они не ограничиваются требованиями момента, историческими обстоятельствами, в которых написаны, а сохраняют значение и для нашего времени-времени борьбы с колониальным порабощением, времени борьбы за мир.
   Однако никаких рецептов, годных на все случаи жизни, Сент-Экзюпери не составлял. Пожалуй, единственное, в чем можно усмотреть выдвижение каких-то постулатов, — это в вопросе о подходе к решению насущнейших человеческих проблем.
   «Единственная настоящая роскошь — это роскошь человеческого общения... Ужаса материального порядка не существует... Хорошо видишь только сердцем».
   С этой и только с этой точки зрения можно говорить, что он что-то утверждал.
   Да, он утверждал приоритет человеческого духа над всем остальным. Но что может быть более оптимистично? И вместе с тем разве не в этом черпает свою основную силу подлинный гуманизм?
   Думается, что так это и оценили рабочие типографии Гревэн, которые еще до поступления книги в продажу преподнесли автору один экземпляр «Земли людей», напечатанный на авиационном полотне.
   Высокий уровень обобщений, на который писателя, надо думать, вознесло ремесло летчика, может показаться лишенным конкретного содержания лишь человеку недалекому. Произведения Экзюпери, и в особенности «Земля людей», как очень тонко подметил Пьер Дэкс, напоминают настойчивый вопросник. А поставить вопрос-это уже сделать шаг к его разрешению.
   И так же, как и в его время, вопросы, которые настойчиво ставит писатель, требуют ответа.
   «Мы хотим освобождения. Тот, кто работает киркой, хочет видеть смысл в работе киркой. И работа киркой каторжника — вовсе не то же самое, что работа киркой геолога-разведчика, которая возвеличивает его. Ужаса материального порядка не существует. Каторга — там, где работа киркой лишена всякого смысла, где работа не связывает того, кто трудится, со всеми людьми. А ведь мы хотим бежать с каторги!»
   Это выдержка не из «Земли людей», как можно было бы предположить, а из статьи «Смысл жизни». Под смыслом жизни Сент-Экзюпери, как он это доказал позже, понимал все то, в борьбе за что можно отдать самое ценное достояние человека — жизнь.
   «Смысл жизни» — одна из серии статей, опубликованных Сент-Экзюпери сразу же после Мюнхенских соглашении 1938 года, под общим названием «Мир или война». Содержание этих статей почти полностью использовано им в книге «Земля людей».
   Сравнивая статьи и очерки Сент-Экзюпери, опубликованные в разное время, с его книгами, еще больше убеждаешься, насколько жизнь и творчество этого удивительного человека — одно неразрывное целое. Между журналистом и писателем, как и между летчиком и писателем, нет, по существу, никакой разницы. Разве только в мастерстве. Приходится лишь поражаться, открывая в этих на скорую руку написанных злободневных журнальных статьях совершенно не свойственную в западной печати этому жанру глубину мысли. Конечно, объяснить это можно только тем, что все творчество Сент-Экзюпери — размышление, действие — одно целеустремленное неделимое единство жизни. Все, что он пишет, им давно и глубоко выстрадано. Трудная жизнь, постоянное столкновение с опасностями, товарищи, необычные внешние обстоятельства — вот та закваска, на которой взошло тесто.
   Сент-Экзюпери осаждают предложениями от различных журналов и газет. Но писатель не хочет размениваться на мелочи. Он соглашается сделать исключение лишь в двух случаях: предисловие к книге Анны Морроу-Линдберг «Подымается ветер» и предисловие к специальному номеру журнала «Докюман», посвященному летчикам-испытателям.
   Эти две короткие статьи написаны с такой любовью и так ярко характеризуют Сент-Экзюпери второй половины тридцатых годов, что мы считаем нужным привести из одной выдержки, а другую, совсем коротенькую, дать здесь целиком:
Предисловие к книге Анны Морроу-Линдберг «Подымается ветер»
   Я вспомнил в связи с этой книгой о рассуждениях одного друга по поводу замечательного репортажа американского журналиста. «Этот журналист, — говорил он мне, — проявил хороший вкус, не комментируя и не романтизируя в своем репортаже военные эпизоды, о которых он слышал из уст командиров подводных лодок. Он правильно сделал, не выявив своего авторского лица и не дав себе волю как писатель. Ибо эти скупые свидетельства, эти необработанные человеческие документы дышат замечательной, волнующей поэзией. Почему люди столь глупы, что желают всегда приукрасить действительность, когда она сама по себе столь прекрасна? Если когда-нибудь сами моряки будут писать, возможно, они и будут мучаться над составлением плохих романов или плохих поэм, не зная, какими сокровищами они располагали».
   Однако я не согласен с этим мнением. Моряки, возможно, написали бы плохие поэмы, но, вероятно, те же люди вели бы и малоинтересные путевые записи. Потому что существуют не свидетельства, а люди, которые свидетельствуют. Существуют не приключения, а искатели приключений. Не существует прямого чтения реального, реальное — это груда кирпичей, которая может принять любую форму. Какое может иметь значение, что журналист, составитель книги, писал телеграфным стилем и вносил в свое повествование лишь конкретные факты? Он непременно в какой-то степени стал между реальным и воображаемым. Ведь он не все рассказал, а отобрал свой материал и придал ему какой-то порядок. Свой порядок. Придавая этому сырому материалу свой порядок, он построил свое здание.
   То, что верно в отношении конкретных фактов, верно и в отношении слов. Допустим, я вам даю в беспорядке слова: «двор», «настил», «дерево» и «отзываться». Сделайте мне что-нибудь из этого. Но вы отказываетесь. Эти слова не волнуют. Между тем Бодлер, пользуясь этим материалом слов, показывает, что он умеет построить из них великолепный образ: «Гулко отзывается деревянный настил дворов...»
   Эти слова: «двор», «дерево» или «настил» — так же хорошо звучат в сердце, как и какая-нибудь осень или лунный свет. И я не вижу, почему со словами «давление» или «погружение», «жироскопы», «прицел» автор не сумел бы столь же сильно нас захватить, как и воспоминаниями о любви. Но в отличие от моего друга я спрашиваю себя, почему бы с таким же успехом автор нас не захватил и воспоминаниями о любви? Правда, мне приходилось читать немало всякой сентиментальной чепухи. Но читал я и тысячи рассказов, в которых тщетно пытались вызвать волнение движениями стрелки манометра. Ибо хотя стрелка и опускалась, хотя это движение и угрожало жизни героя и жизнь этого героя была со всей очевидностью связана с судьбой его супруги, полной тревог, я вовсе не волновался, если автор был лишен таланта. Конкретные факты ничего сами по себе не выражают. Смерть героя весьма печальна, когда он оставляет после себя скорбную вдову. Но ведь чтобы взволновать нас в два раза больше, недостаточно придумать героя-двоеженца.
   Основная проблема заключается, очевидно, во взаимоотношениях реального и письма, или — точнее — реального и мысли. Как передать эмоцию? Что передаешь, когда пишешь? Что основное? Это основной, как мне кажется, столь же отлично от используемых материалов, как и неф собора отличен от груды камней, из которых он построен. Ухватить и передать из внешнего или внутреннего мира можно только взаимоотношения — «структуры», как сказали бы физики. Поразмыслите над поэтическим образом. Его ценность совсем в другом плане, чем использованные слова. Ценность не заключается ни в одном из элементов, которые объединяешь или сравниваешь, а именно в специфическом характере связей, в особых внутренних взаимоотношениях, которые такая структура нам навязывает. Образ — это акт, который, хочешь не хочешь, связывает читателя. Читателя не трогают, а опутывают чарами.
   Вот почему книга Анны Линдберг и в самом деле мне кажется чем-то иным, чем честным отчетом об авиационном приключении. И вот почему книга прекрасна. Возможно, в ней использованы лишь конкретные наблюдения, технические рассуждения, сырой материал из профессиональной области. Между тем дело вовсе не в этом, И какое для меня имело бы значение, что такой-то взлет был труден, такое-то ожидание долгим и что Анна Линдберг скучала во время полета или радовалась? Все это пустая порода. Но какое сокровище она из этого извлекла!
. . .
   И как отличается ее повествование от всяких рассказов, в которых одно происшествие искусственно привязывается к другому с произволом, характерным для охотничьих историй! И как Анна Линдберг в своей книге втайне умело использует нечто, чему нет имени, — нечто элементарное и всеобщее, подобно мифу. Как умеет она заставить почувствовать при помощи, казалось бы, рассуждении о технике и подмеченных ее острым взглядом конкретных фактов сущность проблемы человеческого бытия! Она рассказывает не о самолете, а как бы пишет самолетом...
Предисловие к номеру журнала «Докюман», посвященному летчикам-испытателям
   «Жан-Мари Конти вам расскажет здесь о летчиках-испытателях. Конти, как политехник, верит в уравнения. И он прав. В уравнениях законсервирован опыт. Но в конечном счете на практике трудно поверить, чтобы машина наподобие цыпленка из яйца рождалась из математического анализа. Математический анализ подчас предшествует опыту, но чаще довольствуется тем, что устанавливает незыблемые правила. Впрочем, это и есть основное. Самые грубые измерения показывают, что вариации данного явления вполне ясно представлены такой-то ветвью гиперболической кривой. И теоретик закрепляет эти опытные данные в уравнении гиперболы. Но при этом с помощью скрупулезнейшего анализа он доказывает, что иначе и не могло быть. Когда еще более тщательные измерения позволят ему уточнить свою кривую, теперь уже соответствующую скорее кривой, определяющейся другой формулой, он закрепит и этот факт в новом уравнении, выведенном с еще большей строгостью. Но он докажет с помощью не менее скрупулезного анализа, что это можно было всегда предвидеть.
   Теоретик верит в логику. Он убежден, что пренебрегает мечтой, интуицией и поэзией. Он не замечает того, что эти три феи нарядились в маскарадные костюмы, чтобы соблазнить его, как пятнадцатилетнего влюбленного. Он не ведает, что им он обязан своими лучшими открытиями. Они явились к нему в облике «рабочей гипотезы», «произвольных условий», «аналогии». Как мог он, теоретик, подозревать, что, прислушиваясь к ним, он обманывал суровую логику и наслаждался пением муз!..
   Жан-Мари Конти расскажет вам о замечательной жизни летчиков-испытателей. Но он политехник. И он будет утверждать, что вскоре летчик-испытатель будет служить инженеру лишь в качестве измерительного прибора. И, несомненно, я верю в это, как и он. Я верю также, что настанет день, когда больной неизвестно чем человек отдастся в руки физиков. Не спрашивая его ни о чем, эти физики возьмут у него кровь, выведут какие-то постоянные и перемножат их одна на другую. Затем, сверившись с таблицей логарифмов, они вылечат его одной-единственной пилюлей. И все же пока что, если я заболею, то обращусь к какому-нибудь старому земскому врачу. Он взглянет на меня уголком глаза, пощупает мне живот, приложит к лопаткам старый носовой платок и сквозь него выслушает меня. Он кашлянет, раскурит свою трубку, потрет подбородок — и улыбнется мне, чтобы лучше утолить мою боль.
   Я верю еще в таких летчиков, как Купе, Лан или Детруая, для коих самолет не только набор параметров, но организм, который выслушивают. Совершив посадку, они молча походят вокруг самолета, концами пальцев поглаживая фюзеляж. Похлопают крыло. Они не делают расчетов, а прислушиваются к внутреннему голосу. Затем они оборачиваются к инженеру и произносят: «Вот так... нужно сократить несущую поверхность».
   Разумеется, я восхищаюсь Наукой. Но я восхищаюсь и Мудростью».
 
   Да, это уже не Сент-Экс «Почты — на Юг» и «Ночного полета». Вернее, он все тот же и не тот. Мистика действия в какой бы то ни было форме уступила место действию во имя созидания. Даже само слово «действие» стушевалось перед словами «ремесло», «профессия».
   Как мастер слова, никто до Сент-Экзюпери не овладел так умением увлекать читателя от действия к размышлению без болезненного разрыва при переходе от одного плана к другому. Потому что в личной жизни он тоже не отделял одно от другого. И стиль его жизни нашел свое яркое выражение в стиле его книг.

Накануне больших событий

   «Моя сегодняшняя свобода основывается на серийной продукции, которая оскопляет нас и лишает каких-либо самостоятельных желаний. Это свобода лошади, чья упряжь позволяет двигаться лишь в одном направлении. Боже мой! В чем я свободен в моей чиновничьей рутине? Не больно это оригинально — сопутствовать сегодняшнему Бэббиту, смотреть, как он покупает свою национальную газетку, переваривает уже разжеванную мысль (рыбак, горец, пахарь — каждый по своей мерке), останавливается на одном из трех мнений, потому что на выбор предоставляются только три, затем наблюдать, как на конвейере он одиннадцать раз в минуту поворачивает на одну седьмую гайку, к которой приставлен, а потом завтракает в закусочной, где железный закон рабства лишает его возможности удовлетворить малейшее индивидуальное желание. За этим следует сеанс в кино, где сам господин 3. подавляет его с высоты своего величия безапелляционной глупостью, а в выходные дни — партия в бейсбол. Но никто не ужасается этой отвратительной свободе, являющейся попросту свободой небытия. Настоящая свобода заключается лишь в творческом действии. Рыбак свободен, когда его инстинкт направляет его. Скульптор, лепящий понравившееся ему лицо, свободен. Свобода выбрать из четырех моделей автомашин „Дженерал моторе“, или между тремя фильмами господина 3., или между одиннадцатью блюдами закусочной — карикатура свободы. Свобода лишь в том, чтобы сделать выбор между стандартными статьями в системе всеобщей схожести. Система эта дает возможность приговоренному к казни выбрать, быть ли посаженным на кол или повешенным, — и я восхищен тем, что ему предоставляется выбор! Дайте мне скорее правила игры в шахматы, чтобы меня что-то могло волновать! Скорее дороги, чтобы по ним куда-то идти! Скорее человека, созданного, чтобы быть освобожденным!..» — писал Сент-Экзюпери, впервые столкнувшись с «американским образом жизни».
   Когда у границ Франции укреплялся нацизм, Антуан захотел собственными глазами взглянуть на то, во что в самой стране этот режим «превращает людей». При каждом абстрактном споре о качествах и недостатках того или иного строя Сент-Экс возражал: «Плевать я хотел на режим, важно знать, какой тип человека создается этим строем!» В начале лета 1937 года, возвратившись из последней поездки в Испанию, на Мадридский фронт, он отправляется на своем «Симуне» в Германию. Из Бурже он вылетел в Амстердам, а оттуда в Берлин. К его большому удивлению, французский военно-воздушный атташе Стелла поджидал его на авиационном поле в Темпельгофе. В то время в Германии существовало столько запретных зон, что маршрут воздушной прогулки над страной должен был быть тщательно подготовлен летчиком. Сент-Экс пренебрег этим или забыл это сделать. Власти взяли его на заметку и сообщили во французское посольство.
   Комфортабельный отель «Эден» с его интернациональной клиентурой показался Антуану малоподходящим для ознакомления с людьми страны. Погода стояла хорошая, и Сент-Экс, забыв уже о предупреждении, решил прогуляться куда глаза глядят в немецком небе. Антуан взял курс на Висбаден, откуда хотел поехать к друзьям в Рудесхейм. Друзья эти, сами недавно прибывшие из Канады, сообщили ему по телефону в Берлин, что авиационное поле в Висбадене пожалуй, лучше, чем во Франкфурте.
   Пролетая над Касселем на высоте двух тысяч метров, Сент-Экс внезапно услышал какой-то странный запах, который явно шел от его «Симуна». Горела не то краска, не то какая-то прокладка. Авиационное поле в Касселе давало возможность немедленно совершить посадку. Но вместо того чтобы так и поступить, Антуан начал кружить, пытаясь в воздухе устранить неполадку. Не обнаружив ничего и несмотря на то, что запах не прекращался, Сент-Экс взял курс на Рейн. Пролетев над лесным массивом, возвышавшимся над рекой, он заметил большое поле. Видно было, что за покрывающим его газоном тщательно ухаживают, но нигде ни одного уродливого ангара, ни контрольной вышли. Только ветровой флажок слегка надувался, указывая на то, что это посадочная площадка. «Странно, — подумал Сент-Экс, пролетая на бреющем полете над полем, — ни самолета, ни души. Ладно, приземлюсь, видно будет», — оптимистически решил он.
   Как только колеса коснулись земли, из-за деревьев выскочило около пятидесяти мальчишек в черных трусах, голых по пояс, и окружило самолет. Они были очень взволнованы, говорили все сразу и наперебой, обсуждая что-то. Самолет находился в самом центре авиационного поля, стояла неимоверная жара, рубашка Сент-Экса прилипла к спине, и он все время утирал пот с лица. Антуан сделал попытку выйти из кабины. Но ребята воспротивились этому. Внезапно они расступились и пропустили какого-то офицера, который попытался объясниться с летчиком. Сценка, носившая комический характер, грозила принять трагический оборот: собеседники не понимали друг друга и начинали выходить из себя, каждый обвиняя другого в нежелании его понять. Сент-Экзюпери побивал все рекорды по неспособности к иностранным языкам. Когда он пытался объясниться по-немецки, неизвестно было, говорит ли он на провансальском наречии или по-арабски. Так или иначе, никто бы не обнаружил в его речи и намека на немецкий язык. Тем не менее в результате долгого обмена слов Антуан сообразил, что он приземлился на военном, аэродроме. На своем ломаном языке он дал понять офицеру, что сейчас же снимется и приземлится во Франкфурте.
   Не тут-то было! Офицер категорически возражал: «Нет, нет, невозможно. Вы останетесь здесь!» Затем, полагая, что так будет яснее, добавил: «Кассель... шпион... телефон... Берлин...»
   Сент-Экса начинало это забавлять. Он снова попытался вылезти из душной кабины, но опять натолкнулся на сопротивление. Все же офицер смилостивился, велел откатить самолет на самый край поля и разрешил летчику в ожидании дальнейших указаний вылезти на крыло. Время подходило к полудню. В течение всего этого прекрасного летнего дня продолжалась все та же комедия. Солнце пекло немилосердно. Сент-Эксу, наконец, удалось слезть и растянуться на траве под крылом. Лежа здесь, он то смеялся, то озабоченно курил и потягивал пиво, которое ему принесли ученики-летчики. Около шести часов вечера к самолету подъехал на машине какой-то пожилой офицер. Путаясь и запинаясь во французской речи; он объяснил Сент-Экзюпери, что тот обвиняется в шпионаже: он де кружил над Касселем, а затем обнаружил военный объект под Висбаденом. В результате многочисленных телефонных переговоров с французским посольством и под его гарантию власти разрешили летчику вылететь во Франкфурт, но только в сопровождении офицера.
   Несколько часов спустя Антуан уже сидел за столиком кафе на берегу Рейна и, потягивая из стакана «Иоганнесберг», пытался завести беседу с молодой немкой на тему о национализме. Молодая женщина, говорившая немного по-французски, рассказала ему о лагерях гитлеровской молодежи, где обучался ее брат. Но на фоне мягкого рейнского пейзажа черты нацизма как-то скрадывались и сильнее выступали черты замечательной крестьянской цивилизации. На всем лежал отпечаток мягкости...
   И все же это не обмануло внутреннего чутья Антуана. В 1938 году, проводя курс лечения в Виши, он только и говорил о драме, которая вот-вот разразится в ближайшие годы. В феврале 1939 года он вновь совершает поездку по Германии.
   На этот раз Антуан отправился в свою поездку на машине. Ночью, где бы он ни находился, его будил лязг железа, скрип гусеничных передач, топот тысяч ног, сотрясавших землю. Везде и всюду гитлеровская военная машина пришла в движение. Женщины, к которым он обращался с вопросами, только вздымали руки к небу и, вздыхая, говорили: «Разве поймешь! Война всегда война». Как только они замечали поблизости какого-нибудь мальчика или юношу, они тотчас же замолкали. Попадались, однако, и более смелые. Однажды, в то время как Сент-Экс пил кофе в одном кафе в Нюрнберге, он услышал размеренный топот ног и гортанные крики, которыми сопровождались военные учения. Двенадцатилетние мальчуганы в полном военном обмундировании гордо маршировали по улице, чеканя шаг. Должно быть, вопрошающий взгляд Сент-Экзюпери был очень выразителен, потому что обслуживающая официантка, подойдя к его столику, прошептала: «Вот видите, мой сын тоже среди них. Они забирают их от нас совсем еще детьми! И потом они уже больше не ваши дети. И не на что больше надеяться!»
   В Берлине Сент-Экс попросил разрешения: посетить школу командного состава. Сопровождал его при этом посещении Отто Абец, будущий немецкий представитель при правительстве Петэна, то есть фактический гаулейтер оккупированной Франции. Абец любезно предложил ему посетить ряд заводов, центров профессионального обучения и т. д. «Удивительно, — говорил Антуан, — как в тоталитарных странах пропагандируют посещения в сопровождении гида!»
   Из школы фюреров в Крессинзее Сент-Экс вернулся полный отвращения: «Ну и хороши же их начальнички! Вот он, их порядок! Ну и культура!»
   Действительно, в этой школе развивали все качества, кроме умственных. Когда Антуан осматривал школьную библиотеку, его поразил весьма разнообразный состав книг. Но на вопрос: «Разрешается ли учащимся читать Карла Маркса, Огюста Конта?» — ему ответили, что юные «фюреры» свободны читать все, но не делать самостоятельных выводов из прочитанного. Безусловное превосходство принципов немецкого национал социализма должно быть сохранено...
   За этим последовало «Хайль Гитлер!», щелкание каблуками и возвращение к машине. В машине Антуан все же не удержался и сказал Абецу: «Создаваемый вами тип человека меня не интересует».
   Вероятно, в этот день он и записал в свой блокнот крылатую фразу, вошедшую потом в «Послание заложнику»:
   «Порядок ради порядка оскопляет человека, лишает его основной силы, заключающейся в том, чтобы преображать мир и самого себя».