Уже то, что его впустили, было для Чезаре удачей.
   – Вы думаете, она сможет принять меня? – спросил он.
   – Увидим, – ответила монахиня, продолжая вглядываться в его лицо. – А ведь те же глаза, – прошептала она, неожиданно переменив разговор.
   – Какие глаза? – удивился парень.
   – Твои глаза, – настаивала монахиня. – Я эти голубые глаза уже видела.
   Чезаре пожал плечами: где она могла его видеть? Старость – не радость: у монахини все перепуталось в голове.
   – Так сможет она принять меня?
   – Кто? – Легкими касаниями старушка сняла невидимые пылинки с его рукава.
   – Мать-настоятельница, – терпеливо повторил Чезаре.
   – Подожди. Я пойду доложу о тебе, – сказала монахиня.
   Чезаре остался один в квадратном монастырском дворике, обнесенном изящными колонками, закрытыми внизу балюстрадой, заставленной цветочными горшками. Дорожки из белого гравия огибали красивые клумбы. Посередине журчал фонтан в виде широкой гранитной чаши, по краям которой четыре беломраморные голубки брызгали водой из клювов. Журчание фонтана в тишине и этот дворик, благоухающий травой и цветами, навевали чувство гармонии и покоя.
   Из глубины портика, словно выходя из картины, появилась хрупкая женская фигурка, одетая в черное, с руками, спрятанными в широких рукавах монашеского одеяния. По мере того как женщина приближалась, черты лица ее приобретали отчетливость: строгие властные глаза, крупный, но хорошо вылепленный нос, тонкие губы. Белоснежная повязка закрывала лоб и часть щек, голова была закрыта черной накидкой. Очень красивая и еще молодая, она казалась феей-хранительницей этого замкнутого мирка с его незыблемой тишиной, ласкаемой журчанием фонтана и витающим над ним ароматом трав и цветов.
   – Пойдемте со мной, – сказала она, не останавливаясь, и Чезаре покорно последовал за ней. Этот уверенный, но в то же время мягкий и мелодичный голос произвел на него особое впечатление – такой голос не услышишь в том мире, в котором жил он.
   Они прошли весь портик, поднялись на второй этаж и вошли в прохладный коридор. Монахиня открыла небольшую, но массивную дверь, которая вела через две мраморные ступеньки в просторное помещение, в полутьме которого витал тонкий аромат спелых колосьев и старинного дерева. Стены были белые, мебель самая необходимая: продолговатый темный ореховый стол и несколько стульев с высокими спинками. Позади стола виднелось деревянное распятие. Мать-настоятельница села на свое место за столом с неуловимой грацией, на ее просторной одежде не было ни складки, спина прямая, пальцы рук слегка касались друг друга, что выдавало привычку к молитве.
   – Слушаю вас, – сказала она.
   Чезаре был немного растерян и подавлен этой обстановкой, присутствием этой молодой монахини, которая с вежливой светской улыбкой смотрела ему прямо в глаза, как бы подчеркивая то огромное расстояние, которое разделяло их.
   – Вы в самом деле мать-настоятельница? – недоверчиво спросил он.
   – Я мать-настоятельница, и я здесь, чтобы выслушать вас. – В первый раз в жизни к нему обращались на «вы». – Надеюсь, дело ваше недолгое, у нас еще много неотложных дел.
   – Эта история немного странная, – запинаясь, сказал он. – Да она, наверное, и неинтересна для вас. Мне бы просто хотелось узнать… У вас, конечно, есть документы, какие-то бумаги за прошлые годы. Я бы хотел узнать, была ли здесь раньше служанка по имени Изолина.
   Монахиня поглядела на него, не выказывая никакого интереса к его словам.
   – Почему вы хотите это узнать? – спросила она.
   – Она была моей прабабушкой. – Чезаре не удалось сохранить нужное спокойствие.
   – И она работала в этом монастыре?
   – Да, как мне говорили.
   Монахиня в своей невозмутимости казалась нарисованной, белый фон и распятие подчеркивали ощущение картинности.
   – Можно справиться в архивах, – сказала мать-настоятельница. – Нужно обратиться к прошлому веку. По-вашему, в какие годы Изолина была с нами?
   – Точно я не могу сказать. Посчитайте: моя мать родилась в 1876 году, а ее отец около 1850-го. Значит, моя прабабушка должна была находиться здесь в эти годы.
   Вспышка румянца залила лицо монахини, ее глаза засверкали от негодования.
   – Здесь никогда не рожали, – проговорила она твердо, но все же не повышая голоса.
   – Возможно, это случилось прежде чем она попала сюда, – осмелился вставить Чезаре, понимая, что сделал что-то не так.
   – Мы хорошо знаем тех, кого принимаем в этой обители, – холодным тоном сказала она.
   – Может быть, если бы я рассказал вам подробно мою историю, – добавил он, – вы бы поняли.
   – Я здесь не для того, чтобы выслушивать чужие истории, – возразила она, вставая и прекращая разговор. Было такое впечатление, словно она сама хорошо знала эту историю, но не хотела говорить о ней.
   – Считайте это исповедью, – настаивал Чезаре, не желая сдаваться.
   – Для исповедей есть священники, – коротко отрезала она. – Думаю, что дорогу вы помните.
   – Я понял, – пробормотал он, униженный. – Извините, я не хотел…
   Он встал и вышел, не оборачиваясь; тяжелая дверь захлопнулась за его спиной. Он остался один в коридоре на втором этаже монастырского здания, стрельчатые окна которого выходили во двор. Горячая августовская жара словно не касалась здания, где все дышало спокойствием. Дальним эхом доносились до него слова молитвы, произносимой хором стройных женских голосов: «Царица небесная, матерь милосердная, спаси и защити нас…» Едва уловимо, в паузах этой молитвы, слышалось журчание фонтана со двора.
   – Ну видишь, разве я была не права? – набросилась на него старая монахиня, которая впустила его. Она возникла неожиданно, словно ждала в засаде.
   – Мне только нужно было кое-что узнать, – ответил Чезаре, оправдываясь.
   – Да, – опять задумчиво сказала она. – Эти голубые глаза я уже видела. Голубые глаза Изолины.
   – Так вы знали ее? – Он оказался вдруг ближе к разгадке, чем думал.
   – Пойдем, – сказала старая монахиня, увлекая его к выходу. – Ты, верно, хочешь узнать про Изолину?
   В отличие от матери-настоятельницы она говорила знакомым ему языком, языком двора или гумна. Она состарилась здесь, в этом затворническом покое, но выросла там, где крестьянские корни глубоки и где тарелка супа и кусок хлеба достаются не молитвами, а трудом.
   – Да, я хотел узнать о ней, – сказал Чезаре.
   – Помню, помню Изолину, – задумчиво заговорила монахиня, вглядываясь своими старческими, с красными прожилками глазами в лицо парня. – У нее были такие же, как у тебя, голубые глаза, но не было твоей настырности. У меня память стариков – память о прошлом.
   Они сидели в келье старой монахини, светлой маленькой комнатке, где были только кровать, столик, на котором стояли свеча и кувшин, да распятие на стене. Освещалась она большим окном, защищенным сеткой от комаров. Чезаре сидел напротив монахини на плетеном стуле, а старушка – в большом старом кресле, своим сухоньким маленьким тельцем почти утопая в нем.
   – О сегодняшнем я не помню почти ничего. Твои глаза… Через них я снова вижу глаза Изолины и мою молодость. А ты кто ей будешь? Внук? Правнук?
   – Я ее правнук, сестра, – ответил Чезаре.
   – Правнук, – повторила старушка. – Бедная Изолина! – Она оперлась локтем о ручку кресла, нажала большим пальцем на висок, а другими пальцами легонько помассировала лоб. Ее изможденное лицо было все в морщинах, глаза запавшие, нос тонкий, почти прозрачный. Она обращалась к юноше, но словно бы говорила сама с собой. – Изолина была нашей служанкой, – сказала она. – Служанкой господа, и она имела добрую душу. Я незадолго до этого приняла обет, была совсем молодая девушка, а у нее уже был ребенок. Раз в году ей разрешали съездить в Милан навестить своего ребенка, который был в приюте Мартинит. Однако она никогда не ездила одна, а только в сопровождении монахини.
   – Однажды я поехала с ней, и по пути она призналась мне в том, что согрешила. Тяжкий грех, – задумчиво произнесла старая монахиня. – Она привязалась к одному знатному юноше из рода графов Казати, Казати же, щедрые вкладчики монастыря не в одном поколении, заключили ее сюда, чтобы искупить этот грех.
   – Я слышал другое, – сказал Чезаре, склонившись к ней.
   – Молчи! Что ты знаешь? – возмутилась она. – Изолина искупила свой грех. Трудилась не покладая рук и молилась денно и нощно. Иной раз заставали ее в слезах. И в тот раз, когда я сопровождала ее в Милан, она плакала. Я ее спросила: «Отчего ты плачешь, Изолина? Мы ведь побываем в Милане, увидим столько интересного». Но самое печальное в этой истории было то, что ребенок даже не догадывался, что женщина, которая навещает его раз в году, – его мать. Она приносила ему всякий раз пару груш, жареные каштаны и кулек с печеньем. Без слез смотреть на их свидание было невозможно.
   – А кто был отцом ребенка? – не без волнения спросил Чезаре.
   – Изолина мне сказала, что это был молодой граф Казати, умерший от горя на вилле, куда его заточили. Смотри туда, – старушка подняла руку со скрюченными узловатыми пальцами и показала в окно, затянутое сеткой от комаров. – Вот та красивая постройка в долине.
   Вдали виднелась аллея, ведущая к старинному особняку.
   – Она называлась вилла «Карлотта», по имени графини-матери, пожелавшей ее построить. Но с тех пор, как там поселился молодой граф Чезаре, ее прозвали «Силенциоза» – «Молчаливая». Изолина взяла с меня слово, что я никому не открою ее тайну. Тебе первому рассказываю. Ведь ты ее правнук, у тебя точно такие глаза, как у бедной Изолины.
   Я хранила молчание, – продолжала старая монахиня, – но история эта стала легендой. Рассказывали, что граф Чезаре каждую ночь зажигал свечу на окне, выходившем к монастырю, а Изолина поднималась на чердак, чтобы видеть это слабое пламя. Стояла часами там наверху, плакала и молилась. Ходили слухи и про то, что у графа лицо обезображено: у него, мол, воловий глаз. Глаз воловий, а сердце доброе.
   Конечно, ангелом он не был, раз ввел в грех это бедное создание, – помолчав, продолжала она. – Но бог им судья… Однажды ночью свеча на окне не зажглась и больше не зажигалась никогда: граф был мертв. Спустя несколько месяцев умерла Изолина. В грозовые ночи, говорят, слышно, как они зовут друг друга и плачут, и молят о божьем прощении. Надеюсь, бог их простит. Видишь, сколько в жизни страдания? Даже сюда, в эти стены, где мы живем в мире и согласии с господом, доходят отголоски человеческих страстей. Мальчик, который не знал, что Изолина его мать, твой отец?
   – Это был мой дедушка, – сказал Чезаре, – но думаю, что он все-таки это чувствовал.
   – Какое это имеет значение, если все мы дети господни? – сказала монахиня, с трудом подняв руку.
   Чезаре наклонился и поцеловал эту старческую руку с узловатыми скрюченными пальцами.
   – Спасибо, сестра. – Ему хотелось обнять ее, как бабушку, но он постеснялся.
   – А теперь иди, сынок, и благослови тебя бог, – попрощалась старая монахиня. – Ты от хорошего корня, но смотри, не сбейся с пути.
 
   Было около полудня, когда Чезаре пришел на маленькое кладбище Караваджо, а в двенадцать он должен был встретиться с Джузеппиной и младшими, как обещал. Кладбище было закрыто и пустынно. Через прутья железной калитки он увидел аллейку, обсаженную кипарисами, которая венчалась изящной погребальной капеллой за невысокой оградой. На мраморном фронтоне ее сияли золотом два слова: СЕМЬЯ КАЗАТИ.
   Он подумал о своей матери, об ее отце, о бедной прабабушке Изолине: их тела не покоились в этой капелле, ведь они были найденыши, приютские дети – Коломбо. Но его мать тоже достойна погребения на этом кладбище, и когда-нибудь она будет покоиться здесь в капелле даже более роскошной, чем эта. И, глядя на сияющий в конце кипарисовой аллеи фронтон, он явственно увидел, как исчезает на нем надпись: СЕМЬЯ КАЗАТИ и появляется другая: СЕМЬЯ БОЛЬДРАНИ.

Глава 21

   Был август четырнадцатого года, когда сербский студент Гаврила Принцип двумя выстрелами из револьвера превратил мир в поле сражения. Смерть австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены Софии была лишь первой в чреде неудержимых кровавых побоищ: пол-Европы было вовлечено в огромную бойню.
   – Тебе это кажется возможным? – задал вопрос Риччо.
   – Что именно? – спросил Чезаре, который не любил пустых разговоров.
   – Что достаточно двух револьверных выстрелов, чтобы перевернуть весь мир.
   – Это зависит от того, кто нажимает на курок и в какой момент.
   Была прохладная октябрьская ночь, и, сидя на повозке, груженной бочками с вином, парни поеживались в своих легких пиджачках и потирали озябшие руки. Идея заняться винной торговлей, чтобы приумножить свой капитал, полученный после той кражи в палаццо Спада, принадлежала Риччо, но Чезаре, поразмыслив, ее поддержал. Настоящий сын улицы, Риччо только ночевал у деда с бабкой, пропадая целыми днями в остерии, где давно перезнакомился со всеми завсегдатаями и был в курсе всех тайных и явных махинаций.
   – Впрочем, нас это не касается, – зевнув, сказал Риччо.
   – Это почему же? – возразил Чезаре.
   – Потому что Италия заявила о своем нейтралитете, – ответил Риччо с апломбом начитавшегося газет человека.
   – Ну да, – хмыкнул Чезаре, – как будто, сказав сегодня «нет», правительство завтра не скажет «да».
   Он вспомнил шумные группы интервенционистов, которые что ни день устраивали демонстрации на улицах Милана, их призывы к войне, бешеную агитацию за участие в ней, которую вели многие газеты, и подумал, что войны, пожалуй, не избежать. Их было много, этих размахивающих флагами и выкрикивающих бессмысленные слова фанатиков всякого рода: максималистов, реформистов, социалистов, гарибальдийцев и прочих радикалов, и они, возможно, еще добьются своего.
   – Но, Джижда, пошла! – Риччо стегнул лошадь, которая замедлила шаг, и причмокнул губами. – А она очень любезна, эта Матильда, что дает нам повозку и лошадь. Матильдой звали хозяйку прачечной.
   – Да, – односложно ответил Чезаре.
   Он живо помнил тепло ее тела, ее запах, ее поцелуи, и всякий раз при мысли о ней острое желание вспыхивало в нем как пожар.
   – Едва ли он дала бы повозку кому-то другому, – с лукавой улыбкой сказал Риччо. Он ждал, как друг прореагирует на его слова, но Чезаре и бровью не повел.
   – Возможно, – лаконично ответил он, обманув любопытство друга.
   Легкие облака расплывались по ночному небу, заволакивая звезды, несколько бабочек порхали вокруг дорожного фонаря. Двойной ряд тополей бежал им навстречу, цокот копыт нарушал тишину. Вдали послышался свисток поезда, в ответ залаяла собака.
   – Хочешь перекусить чего-нибудь? – спросил Риччо, стараясь поддержать разговор.
   – Нет, – ответил Чезаре, у которого не было желания разговаривать.
   – А все-таки хорошо мы сделали, что взялись за коммерцию, – заметил Риччо, которому ужасно нравилась эта его затея.
   – Для начала да, – откликнулся Чезаре. Он охотней бы помолчал, занятый, как обычно, своими мыслями.
   Но вино и остерии были коньком Риччо. Когда его спрашивали, кем он собирается стать, он отвечал: «Трактирщиком». Намерение это лишь окрепло, когда он увлекся Мирандой, отец которой владел остерией, где Риччо пропадал теперь от зари до зари. Эта остерия, пришедшая в последнее время в упадок, не была, впрочем, пределом его желаний, он мечтал о «заведении», первоклассном, роскошно отделанном, где Миранда, хорошо одетая и завитая, восседала бы за кассой, принимая деньги у состоятельных посетителей.
   – Теперь, когда мы начинаем понемногу становиться на ноги, – сказал он, – война нам ни к чему.
   – Не забивай себе голову. – Чезаре, казалось, вот-вот заснет.
   – Ну, знаешь!.. – вспылил Риччо. – Весь мир идет к гибели, а ему все равно.
   – Вздремни лучше, лошадь знает дорогу, – посоветовал Чезаре.
   – А может, и в самом деле, – покорно согласился Риччо. – Чертовски устал!
   Он твердо верил, что торговля вином принесет им удачу. Проводя свои дни в кафе и остериях, он неплохо в этом разбирался. Большая фляга хорошего вина, купленная за пятьдесят лир и разлитая по бутылкам и стаканам, приносила стопроцентную прибыль. А посреднику она вообще обходилась в двадцать пять, оптовику же всего в пятнадцать. Идея была в том, чтобы стать посредником и, скупая вино у крестьянина, а затем продавая его трактирщику, зарабатывать по тридцать пять лир на каждой фляге. А почему бы и нет, если он знал, как свои пять пальцев, все остерии своего района и мог так же хорошо узнать все остерии Милана? Они с Чезаре начинали работу в субботу вечером и заканчивали на заре в понедельник, пользуясь лошадью и повозкой Матильды. Если Риччо был превосходным продавцом, то Чезаре был осмотрительным покупателем и умел приобрести самое лучшее вино по сходной цене. Миранда вела их счета и занималась учетом погрузки и выгрузки на складе, который два компаньона, по инициативе Чезаре Больдрани, хотя Риччо и не видел в этом проку, купили в старом доме на виа Пьоппетте. Постройка была в плохом состоянии, но подвалы просторные и прохладные, как раз для хранения вина. Риччо, который предпочел бы лучше копить на остерию, был недоволен, но, когда цены на недвижимость стали быстро расти, понял, что этот упрямец Чезаре заглядывал далеко.
   – Да, черт возьми, – со злостью сказал Риччо, – с этими делами, которые мы затеваем, нам только войны не хватало.
   – Бывает, что человек попадает в бурю, – философски ответил Чезаре, – терпит крушение, обессиленный добирается до острова и находит на нем сокровище. А другой сидит себе дома, но его настигает удар, и он умирает.
   – Ты слишком много читаешь книг, – заметил Риччо, пожав плечами. – Как ты думаешь, побеждают колбасники? – В те дни как раз войска генерала фон Мольтке разбили французов у Шарлеруа и нацелились на Париж. Об этом было много разговоров.
   – По мне, в этих войнах не побеждает никто, – изрек Чезаре.
   – А в «Корриере» написано, что французы терпят поражение.
   – Спи, Риччо. У нас впереди еще две ночи и два дня работы.
   – Если война помешает моей коммерции, я им устрою бойню, – пригрозил Риччо. – Откуда берутся люди, которым нужна война? У нас в Милане есть хлеб, есть работа. Филиппо Турати сказал, что Милан – это мастерская Италии, как Англия – мастерская Европы.
   – Ты, наверное, даже не знаешь, где она, эта Англия, – съязвил Чезаре.
   – Ну и что же? Филиппо Турати-то знает, – с достоинством отпарировал тот.
   Это были обычные разговоры о войне, которых Риччо наслушался в остерии. Чезаре усмехнулся. Его-то самого ничто не остановит на пути, который он наметил себе. Никакая война не изменит его планы, и он не окончит свои дни ни на минуту раньше, чем совершит то, что записано в великой книге судьбы. Он уже многое понял, живя в стране, расколотой на множество провинций, которая питала мировую индустрию, экспортируя в обмен на твердую валюту миллионы рабочих рук в более развитые страны, истощая себя, но вращая при этом колесницу прогресса. Для многих соотечественников добраться до далеких берегов Америки представлялось единственным выходом, но не для него. Его не тянуло ни в Европу, ни в Америку, его мир был здесь: дом, квартал, город. Но придет время, когда имя Чезаре Больдрани будет известно всему деловому миру. И во Франции, и в Англии, и за океаном будут считаться с ним. Доведись это увидеть отцу, он похлопал бы его по плечу с уважением, и мать была бы счастлива, узнай она об этом. Душа ее успокоится, когда он выведет в люди братьев, и Джузеппина с его помощью устроит свою жизнь.
   – Эй, Чезаре, приехали! – растормошил его Риччо, прервав это полураздумье-полусон. – Спрыгивай.
   Чезаре ступил на землю и протер глаза. Светало, лошадь стояла у большого сарая на гумне. Пес с лаем выбежал им навстречу, его хозяин в большой соломенной шляпе, надвинутой на лоб, подходил к ним. Чезаре обменялся с крестьянином крепким рукопожатием, и они заговорили о ценах на вино. Пора было от грез переходить к делу.

Глава 22

   Чезаре пока не решался покинуть прачечную Матильды, где его обязанности с началом войны умножились. Полки становились все многочисленнее, военные учения проходили все чаще – белья из казарм поступало все больше.
   Капитал их прирастал, но ни он, ни Риччо еще не могли расстаться со старой работой. Прошла осень, потом зима. Майское солнце уже сверкало над цветущими лугами, в небе весело носились стрижи и ласточки.
   – Господи, неужели и до нас когда-нибудь доберется война? – подумала Матильда, вдыхая ароматный утренний воздух.
   Она вошла в прачечную по делу и застала здесь Чезаре одного. Голый по пояс, он орудовал гаечным ключом возле котла, который все время барахлил и требовал ремонта. Его блестящая от пота спина лоснилась в солнечном свете, крепкие мускулы бугрились на широких плечах.
   – Почему ты здесь? – спросила Матильда.
   Парень поднял свое красивое лицо и улыбнулся ей голубыми глазами.
   – Проклятый болт не держит, – ответил он.
   – Сегодня вызову рабочего, чтобы поменял его, – сказала Матильда. Она говорила о машине, но думала о нем, этом статном широкоплечем юноше, чьи блестящие от пота плечи и грудь действовали на нее возбуждающе.
   – Я сам могу починить, – сказал он. – Что тут такого? Они были вдвоем в этой жаркой, насыщенной паром прачечной, среди котлов, корзин с уже выстиранным бельем и тюков с грязным, и эта нечаянная близость, которой Матильда, борясь с искушением, все эти дни избегала, волнующе действовала на нее. «Держи себя в руках. Ты почтенная вдова. И должна вести себя подобающим образом», – твердила она себе, теребя портрет покойного мужа на груди, но, вопреки этому, уже ощущала, что не способна противостоять этому неодолимому влечению.
   Они безотчетно сблизились: Чезаре робко улыбался, а она готова была разрыдаться и все отрицательно мотала головой, но глаза ее горели желанием, а упругая грудь поднималась и опускалась в такт учащенному дыханию.
   Через мгновение они упали на еще мокрое и пахнущее щелоком белье, забыв обо всем. Они еще не остыли от этой близости, как в прачечную вбежала одна из работниц с криком:
   – Война! Началась война! О господи, что с нами будет!.. [4]
   Женщина была так потрясена, что не заметила того, что было бы трудно не заметить при других обстоятельствах. Она опустилась на кучу грязного белья и, закрыв лицо ладонями, зарыдала.
   – Кто тебе сказал, что началась война? – спросила Матильда, торопливо приводя свою прическу и одежду в порядок. Придя в себя от этого вихря страсти, она была больше озабочена тем, как избежать огласки, чем международным конфликтом, который давно уже назревал.
   – Пришел сержант из казармы, – всхлипнула женщина.
   – Где он?
   – Ждет там, снаружи.
   Чезаре вспомнились сборища бесноватых интервенционистов, их истошные вопли на митингах, их руки, размахивающие флагами, и понял, что они добились своего. Все эти герои, которые так любят шуметь на площадях, они-то не попадут в окопы. Они-то как раз останутся здесь, эти папенькины сынки в полувоенных куртках и воинственно заломленных шляпах, эти пустые адвокатишки и тщеславные актеришки, эти дамы, до безумия увлеченные своим божественным Д'Аннунцио, [5]пожирательницы его стихов и романов, жаждущие грешить, но не имеющие смелости для этого. Но других они загонят туда.
   – Я люблю тебя, – сказал Чезаре тихо.
   – За что же, дорогой? – спросила она взволнованно.
   – За твое великодушие, за твою храбрость. Женщина, которая объявила им о войне, смотрела на них, не понимая.
   – Что сказать сержанту? – спросила она.
   – Скажи ему, что я сейчас приду. Ступай же, – приказала Матильда.
   – Не такая уж я храбрая, милый, – сказала она, когда работница ушла.
   – Если ты захочешь, я никогда тебя не оставлю, – пообещал он.
   Матильда покачала головой и улыбнулась сквозь слезы: она плакала, смеясь, и смеялась, плача. «Началась война, а я здесь плачу и смеюсь, потому что мальчик сказал, что любит меня».

Глава 23

   Уходили один за другим на войну безусые юноши и отцы семейств, оставляя матерей и жен в отчаянии. Войну воспринимали, как землетрясение или потоп, и так же мало ее понимали. Лишь немногие думали, что понимают причины и цели ее, и, исходя из этого, одобряли войну или осуждали. Большинство же принимали свой жребий безропотно, видя в ней лишь наказание божье.
   Пришел и для Риччо момент отъезда.
   – Так и не удалось тебе отвертеться, – пошутил на прощание Чезаре.
   – Скажи лучше, что я не захотел откупиться, – возразил ему Риччо.
   Они сидели в укромном углу остерии, полной дыма, возбужденного гама и винных паров, пили пьемонтское красное вино и курили крепкие дешевые сигареты.
   – Теперь бесполезно толковать об этом. – Чезаре, как всегда, был фаталистом и спорить с судьбой не любил.
   – В окопах Карсо говорят, что это просто бойня. – Раз уж Риччо шел на войну, он не мог не изображать ее в самых драматических красках.