Страница:
– Если пришел твой срок, умрешь везде.
– Ты говоришь так, потому что сам не идешь, – бросил он тоном взрослого, который разговаривает с мальчишкой.
– Еще неизвестно, – хмыкнул Чезаре.
– В семнадцать лет в армию не берут.
– Вполне вероятно, что, когда придет мой возраст, война еще не кончится.
– Чепуха. К тому времени все будет кончено.
Риччо выпил, сделал затяжку вонючего дыма из сигареты и сплюнул, целясь в предыдущий плевок в нескольких метрах от себя: он тренировался в этом с тех пор как начал бывать в остериях, и никто не мог переплюнуть его в соревновании на дальность и меткость.
– Эх, лучше было бы дать деру в Америку два года назад, как Миранда советовала мне. Будь я эмигрантом, не пришлось бы идти на эту войну, до которой мне нет никакого дела.
– Она всех касается, – возразил ему Чезаре. – Касается всех, кто ее хочет, но главным образом тех, кто ее не хочет, но терпит. Касается тех, кто победит, и тех, кто проиграет, кто на ней наживается и кто умрет.
Риччо похлопал себя спереди по брюкам.
– Останется без работы мой драчун.
– Ничего, он еще возьмет свое, – сказал Чезаре с улыбкой.
– Ты смеешься, а вот Миранда нашла одного детину, который мог бы устроить меня на военный завод в Марелли. Тогда мне дали бы броню.
– Только не говори, что ты отказался из-за любви к родине.
– При чем тут родина? Моя родина там, где есть лира, а на фронте, там лиры нет.
– Как знать, – вставил Чезаре фатальным тоном.
– И потом, я боюсь. Мне плевать на австрийцев, на немцев, но за свою Миранду я боюсь. Она сумасшедшая, немного распутная, но сердце у нее доброе. А тот детина, что послал бы меня в Марелли, потом развлекался бы с ней. И это единственное, чего я боюсь. Нет уж, лучше пойду в окопы. Тем более, как ты любишь говорить, от судьбы не уйдешь.
– Когда ты уезжаешь? – Чезаре вытащил из жилетного кармашка серебряные часы с эмалевым циферблатом и римскими цифрами. Подкрутил завод и внимательно посмотрел на крышку, словно видел ее в первый раз – свою Фортуну, богиню судьбы.
– Завтра, ты знаешь. – Предстоящий отъезд делал бесполезными все прочие разговоры, но о делах еще следовало поговорить. Чезаре это знал, но Риччо по привычке завел разговор издалека.
– Попрощаемся, дружище, – сказал он. – Но сделай мне одно одолжение.
– Хоть два, если смогу.
– Ты должен здесь приглядывать за Мирандой. Ты ведь хорошо знаешь ее.
– Как это, хорошо знаю?
– Она не умеет оставаться одна. – Он хотел сказать: «Не умеет спать одна», но только подумал, а не сказал. – Она боится одиночества, как ласточки снега.
– Если в этом будет нужда, я присмотрю за ней, – пообещал Чезаре. – Но нужды в этом не будет, она ведь любит тебя.
– Я знаю. – Риччо вдруг сделался тихим и мрачным. – А все-таки…
– Она знает, что ты идешь на войну, – ободрил его Чезаре, – и слишком страдает, чтобы думать о другом.
Люди входили и выходили, хлопая дверью остерии, вечерний воздух разгонял на миг застоявшийся дым. Игроки стучали кулаками по столу и спорили из-за выпавшей карты.
Риччо взбодрился от слов, сказанных другом, и повеселел.
– Разворачивай тут наше дело, – сказал он. – Миранда в курсе всего: от фляг, которые есть на складе, до долгов и кредита. Возможно, узнав, что меня взяли на фронт, кое-кто попробует надуть ее.
– Не бойся. Никто не осмелится на это с ней. И к тому же я здесь.
– Ты слишком занят в прачечной. – Риччо сделал глоток, затянулся сигаретой и наклонился к другу с видом сообщника, уверенный, что сентиментальность этого момента дает ему право знать все. – А у тебя с Матильдой как дела?
– Прачечная дает мне средства, чтобы жить, – ответил Чезаре, глядя ему прямо в глаза и ясно показывая, что не расположен к особой доверительности.
– Ты мне никогда не говорил, что собираешься делать, когда мы удвоим или утроим наш капитал, – переменил разговор Риччо.
– Конечно же, не буду ни трактирщиком, ни прачечником.
– А что будешь делать?
– Строить, – решительно сказал он.
– Строить что?
– Дома – красивые, большие, солидные.
– Шутишь? Ты же знаешь, что для этого нужно десятки и сотни тысяч.
– Мы поговорим об этом, когда кончится война.
– Везет же тебе, что ты остаешься дома, – сказал Риччо скорее добродушно, чем с завистью.
– Кто знает! – пожал плечами Чезаре.
Риччо покачал головой, как всегда, когда не мог понять своего друга. Они расстались перед дверью, как обычно, словно прощались до завтра, но это было другое прощание.
Глава 24
Глава 25
Глава 26
Глава 27
– Ты говоришь так, потому что сам не идешь, – бросил он тоном взрослого, который разговаривает с мальчишкой.
– Еще неизвестно, – хмыкнул Чезаре.
– В семнадцать лет в армию не берут.
– Вполне вероятно, что, когда придет мой возраст, война еще не кончится.
– Чепуха. К тому времени все будет кончено.
Риччо выпил, сделал затяжку вонючего дыма из сигареты и сплюнул, целясь в предыдущий плевок в нескольких метрах от себя: он тренировался в этом с тех пор как начал бывать в остериях, и никто не мог переплюнуть его в соревновании на дальность и меткость.
– Эх, лучше было бы дать деру в Америку два года назад, как Миранда советовала мне. Будь я эмигрантом, не пришлось бы идти на эту войну, до которой мне нет никакого дела.
– Она всех касается, – возразил ему Чезаре. – Касается всех, кто ее хочет, но главным образом тех, кто ее не хочет, но терпит. Касается тех, кто победит, и тех, кто проиграет, кто на ней наживается и кто умрет.
Риччо похлопал себя спереди по брюкам.
– Останется без работы мой драчун.
– Ничего, он еще возьмет свое, – сказал Чезаре с улыбкой.
– Ты смеешься, а вот Миранда нашла одного детину, который мог бы устроить меня на военный завод в Марелли. Тогда мне дали бы броню.
– Только не говори, что ты отказался из-за любви к родине.
– При чем тут родина? Моя родина там, где есть лира, а на фронте, там лиры нет.
– Как знать, – вставил Чезаре фатальным тоном.
– И потом, я боюсь. Мне плевать на австрийцев, на немцев, но за свою Миранду я боюсь. Она сумасшедшая, немного распутная, но сердце у нее доброе. А тот детина, что послал бы меня в Марелли, потом развлекался бы с ней. И это единственное, чего я боюсь. Нет уж, лучше пойду в окопы. Тем более, как ты любишь говорить, от судьбы не уйдешь.
– Когда ты уезжаешь? – Чезаре вытащил из жилетного кармашка серебряные часы с эмалевым циферблатом и римскими цифрами. Подкрутил завод и внимательно посмотрел на крышку, словно видел ее в первый раз – свою Фортуну, богиню судьбы.
– Завтра, ты знаешь. – Предстоящий отъезд делал бесполезными все прочие разговоры, но о делах еще следовало поговорить. Чезаре это знал, но Риччо по привычке завел разговор издалека.
– Попрощаемся, дружище, – сказал он. – Но сделай мне одно одолжение.
– Хоть два, если смогу.
– Ты должен здесь приглядывать за Мирандой. Ты ведь хорошо знаешь ее.
– Как это, хорошо знаю?
– Она не умеет оставаться одна. – Он хотел сказать: «Не умеет спать одна», но только подумал, а не сказал. – Она боится одиночества, как ласточки снега.
– Если в этом будет нужда, я присмотрю за ней, – пообещал Чезаре. – Но нужды в этом не будет, она ведь любит тебя.
– Я знаю. – Риччо вдруг сделался тихим и мрачным. – А все-таки…
– Она знает, что ты идешь на войну, – ободрил его Чезаре, – и слишком страдает, чтобы думать о другом.
Люди входили и выходили, хлопая дверью остерии, вечерний воздух разгонял на миг застоявшийся дым. Игроки стучали кулаками по столу и спорили из-за выпавшей карты.
Риччо взбодрился от слов, сказанных другом, и повеселел.
– Разворачивай тут наше дело, – сказал он. – Миранда в курсе всего: от фляг, которые есть на складе, до долгов и кредита. Возможно, узнав, что меня взяли на фронт, кое-кто попробует надуть ее.
– Не бойся. Никто не осмелится на это с ней. И к тому же я здесь.
– Ты слишком занят в прачечной. – Риччо сделал глоток, затянулся сигаретой и наклонился к другу с видом сообщника, уверенный, что сентиментальность этого момента дает ему право знать все. – А у тебя с Матильдой как дела?
– Прачечная дает мне средства, чтобы жить, – ответил Чезаре, глядя ему прямо в глаза и ясно показывая, что не расположен к особой доверительности.
– Ты мне никогда не говорил, что собираешься делать, когда мы удвоим или утроим наш капитал, – переменил разговор Риччо.
– Конечно же, не буду ни трактирщиком, ни прачечником.
– А что будешь делать?
– Строить, – решительно сказал он.
– Строить что?
– Дома – красивые, большие, солидные.
– Шутишь? Ты же знаешь, что для этого нужно десятки и сотни тысяч.
– Мы поговорим об этом, когда кончится война.
– Везет же тебе, что ты остаешься дома, – сказал Риччо скорее добродушно, чем с завистью.
– Кто знает! – пожал плечами Чезаре.
Риччо покачал головой, как всегда, когда не мог понять своего друга. Они расстались перед дверью, как обычно, словно прощались до завтра, но это было другое прощание.
Глава 24
Когда наступил его черед, Чезаре пошел на войну с той же верой в свою звезду и в неизбежность судьбы. Сибилия, местная прорицательница и колдунья, безумная старуха, которая умела варить любовное зелье, гадала всему кварталу на картах и предсказывала будущее, напророчила ему однажды:
– Вижу тебя с ружьем. Тебе не хочется нести его, но ты его несешь. Оно принесет тебе удачу. Подумай, прежде чем отказаться от него.
Все знали старую гадалку, которую прозвали почему-то «Сибилия с сотней жизней», но никто не знал, откуда она пришла и как оказалась в квартале Ветра, пользующемся дурной славой в Милане. Говорили, что ее молодость прошла в гареме арабского султана, что потом она сбежала с каким-то англичанином, который сделал ей шесть детей и в конце концов бросил в Каире. Откуда она и попала в Милан. Чезаре встречал ее еще мальчиком, но и тогда она была уже дряхлой старухой. Жила эта Сибилия в большой грязной комнате, в окружении уличных кошек и котов, вонь от которых смешивалась с восточными ароматами и запахом наргиля, который она постоянно курила. Питалась она молоком и какой-то мешаниной из трав, только ей одной известных. Старики говорили, что ей больше ста лет. А самые суеверные утверждали, что она живет уже не первую жизнь и что она бессмертна.
Чезаре пришел к ней из любопытства и нашел Сибилию сидящей, скрестив ноги, на двух грязных шелковых подушках в окружении своих котов. На голове у нее была белоснежная накидка, необъяснимо чистая и легкая, как воздух. Старуха раскладывала на столике разноцветные карты и даже не подняла глаз, чтобы взглянуть на парня, который стоял возле нее и приветливо улыбался ей.
– У тебя есть желание идти, но ты не знаешь, почему, – сказала она, даже не дожидаясь с его стороны вопросов.
– Я не знаю еще, чего хочу, – ответил Чезаре. В голове у него в тот момент царила путаница.
– Возьми подушку и садись.
Чезаре взял подушку. Кот, который лежал на ней, с фырканьем убежал и забился в темный угол.
– Я пришел просто повидаться с тобой, – объяснил он. Старая хиромантка подняла свои тусклые, почти слепые глаза, в то время как кончики ее худых темных пальцев слегка касались разложенных карт.
– А я все равно вижу твою судьбу, ведь ты из тех, кто не ждет наступления завтра, а действует уже сегодня. Ты знаешь, что жизнь проходит, как река, над которой мы не властны, и, едва родившись, мы начинаем умирать.
– Что мне делать? – спросил он серьезно.
– Ты станешь пиратом или владыкой Борнео в доме твоем, ибо сумеешь различить две вещи, разные в своей похожести. Ты сможешь разглядеть зло за видимостью добра и добро там, где является зло. Но сначала… Сначала ты пойдешь на войну.
Тогда-то она и сказала Чезаре эти слова, которые так явственно запомнились ему: «Вижу ружье в твоем будущем. Вижу, что ты несешь его, хотя и не хочешь этого. Но оно принесет тебе удачу».
– Вижу тебя с ружьем. Тебе не хочется нести его, но ты его несешь. Оно принесет тебе удачу. Подумай, прежде чем отказаться от него.
Все знали старую гадалку, которую прозвали почему-то «Сибилия с сотней жизней», но никто не знал, откуда она пришла и как оказалась в квартале Ветра, пользующемся дурной славой в Милане. Говорили, что ее молодость прошла в гареме арабского султана, что потом она сбежала с каким-то англичанином, который сделал ей шесть детей и в конце концов бросил в Каире. Откуда она и попала в Милан. Чезаре встречал ее еще мальчиком, но и тогда она была уже дряхлой старухой. Жила эта Сибилия в большой грязной комнате, в окружении уличных кошек и котов, вонь от которых смешивалась с восточными ароматами и запахом наргиля, который она постоянно курила. Питалась она молоком и какой-то мешаниной из трав, только ей одной известных. Старики говорили, что ей больше ста лет. А самые суеверные утверждали, что она живет уже не первую жизнь и что она бессмертна.
Чезаре пришел к ней из любопытства и нашел Сибилию сидящей, скрестив ноги, на двух грязных шелковых подушках в окружении своих котов. На голове у нее была белоснежная накидка, необъяснимо чистая и легкая, как воздух. Старуха раскладывала на столике разноцветные карты и даже не подняла глаз, чтобы взглянуть на парня, который стоял возле нее и приветливо улыбался ей.
– У тебя есть желание идти, но ты не знаешь, почему, – сказала она, даже не дожидаясь с его стороны вопросов.
– Я не знаю еще, чего хочу, – ответил Чезаре. В голове у него в тот момент царила путаница.
– Возьми подушку и садись.
Чезаре взял подушку. Кот, который лежал на ней, с фырканьем убежал и забился в темный угол.
– Я пришел просто повидаться с тобой, – объяснил он. Старая хиромантка подняла свои тусклые, почти слепые глаза, в то время как кончики ее худых темных пальцев слегка касались разложенных карт.
– А я все равно вижу твою судьбу, ведь ты из тех, кто не ждет наступления завтра, а действует уже сегодня. Ты знаешь, что жизнь проходит, как река, над которой мы не властны, и, едва родившись, мы начинаем умирать.
– Что мне делать? – спросил он серьезно.
– Ты станешь пиратом или владыкой Борнео в доме твоем, ибо сумеешь различить две вещи, разные в своей похожести. Ты сможешь разглядеть зло за видимостью добра и добро там, где является зло. Но сначала… Сначала ты пойдешь на войну.
Тогда-то она и сказала Чезаре эти слова, которые так явственно запомнились ему: «Вижу ружье в твоем будущем. Вижу, что ты несешь его, хотя и не хочешь этого. Но оно принесет тебе удачу».
Глава 25
Из дальнего конца траншеи, где солдаты справляли свою нужду, несло дерьмом и мочой. Было холодно, сыро и грязно. Портянки отсырели на ногах, обмотки рвались на куски, шинель была испачкана и пропитана водой.
– Миланец, одолжи сигарету, – попросил у Чезаре парень, приткнувшийся к грязной стене окопа. Вся левая сторона лица у него была перевязана окровавленным бинтом: несколько дней назад во время ночной атаки ему вырвало глаз колючей проволокой.
– Держи половину, – ответил Чезаре, ломая сигарету надвое.
– Спасибо, друг, – сказал раненый. Этот парень был из Бергамо. Он страшно тосковал по дому и уже истрепал фотографию жены и детей, бесконечно показывая ее сослуживцам.
– А наши офицеры ничего, кроме тосканских сигар, не курят. Ну ладно, еще немного поторчим здесь, и они будут курить только свое дерьмо.
Время от времени вдали бухала пушка. Дробной россыпью трещали винтовочные выстрелы. Стреляли не прицельно, а со страху по всему: по колеблющейся ветке, по шуршащему по траве клочку бумаги, по привидевшемуся за кустом силуэту.
Когда начали призывать «парней 99-го», чтобы восполнить страшные потери после бойни у Капоретто, [6]Чезаре не сделал ничего, чтобы остаться дома, хотя мог бы как сирота, имеющий на иждивении сестру и трех младших, получить от призыва отсрочку. После ускоренной месячной подготовки вместе со своим батальоном он был сразу же брошен на фронт.
– Думаешь, нам удастся выбраться из этой клоаки? – спросил парень из Бергамо, жадно посасывая то, что осталось от половинки сигареты.
– Это ты меня спрашиваешь? – пожал плечами Чезаре. Ему не хотелось отвлекаться от своих мыслей.
– У тебя вид человека, которому известно что-то такое, что не дано знать другим, – с уважением сказал тот.
– Вздремни лучше, если удастся. – Это был братский совет.
– В том-то и дело, что не удается. Этот проклятый глаз зверски болит. Нужно попросить у санитаров снотворное, иначе вообще не усну. Как ты думаешь, может быть заражение? – спросил он, трогая окровавленный бинт.
– Откуда я знаю, – пробормотал устало Чезаре. – Дай хоть мне в таком случае поспать, – сказал он, натягивая на себя полу шинели.
Он оказался в пехотном полку, где было больше вшей, чем патронов, где бездарность офицеров была сравнима только с их гонором и высокомерием, где бестолковщина и дезорганизация, царившие в армии, были виднее всего. Вместе с несколькими сотнями таких же растерянных, как и он, парней в дырявых обмотках он пытался спасти свою шкуру в этой бессмысленной кровавой бойне. Жизнь простых солдат всецело зависела от слепого случая глупости главного штаба.
Рождество Чезаре провел в окопе, стоя ногами в ледяной воде и грязи, с ветеранами, которые мочились и испражнялись тут же, в траншее, и рассказывали похабные истории про генерала Кадорну. [7]Другие развлекались тем, что играли «во вшей»: побеждал тот, у кого набиралось их больше.
При свете коптилки он попытался перечесть потрепанное письмо Матильды, которое нашло его в казарме возле Удине. «Теперь, когда тебя нет со мной, мой обожаемый мальчик, жизнь пуста…» Но эти пустые слова без звука ее голоса лишь будили тоску. Без ее материнской заботы, ее женской ласки, без объятий и поцелуев они ничего не стоили. Это были всего лишь условные знаки на листе бумаги в линейку, которые не значили ничего. Что они ему без ее шелковистой кожи, без упоения любви, без той дрожи, что вызывает взгляд женщины, которая ласкает тебя?
В его памяти ожила их последняя встреча на центральном вокзале, перед вагоном, до отказа забитом людьми, среди грома оркестра, среди воинственно развевающихся флагов, среди порхания добрых и великодушных синьор, которые раздавали молитвенники и бесполезные гамаши солдатам, обалдевшим от призывов и риторики и подавленных страхом перед неизвестностью. Некоторые, чтобы придать себе храбрости, пели: «Прощай, красавица, прощай», но те, кто на самом деле прощался со своей женщиной, не могли найти таких слов.
Вот и Матильда с Чезаре, стоя рядом на перроне, понимали, что слова ничего не значат, что важнее просто смотреть друг на друга, касаться друг друга, дышать друг другом.
– Я скоро вернусь.
– Кто знает?
– И все будет как прежде.
– Будем надеяться.
– Мне было хорошо с тобой.
– Когда вернешься, ты будешь смотреть на девушек – я уже буду старухой.
– Неправда.
– Это сейчас ты так говоришь, потому что не знаешь. Они говорили о прошлом и надеялись на будущее, забыв о настоящем.
– Миланец, одолжи сигарету, – попросил у Чезаре парень, приткнувшийся к грязной стене окопа. Вся левая сторона лица у него была перевязана окровавленным бинтом: несколько дней назад во время ночной атаки ему вырвало глаз колючей проволокой.
– Держи половину, – ответил Чезаре, ломая сигарету надвое.
– Спасибо, друг, – сказал раненый. Этот парень был из Бергамо. Он страшно тосковал по дому и уже истрепал фотографию жены и детей, бесконечно показывая ее сослуживцам.
– А наши офицеры ничего, кроме тосканских сигар, не курят. Ну ладно, еще немного поторчим здесь, и они будут курить только свое дерьмо.
Время от времени вдали бухала пушка. Дробной россыпью трещали винтовочные выстрелы. Стреляли не прицельно, а со страху по всему: по колеблющейся ветке, по шуршащему по траве клочку бумаги, по привидевшемуся за кустом силуэту.
Когда начали призывать «парней 99-го», чтобы восполнить страшные потери после бойни у Капоретто, [6]Чезаре не сделал ничего, чтобы остаться дома, хотя мог бы как сирота, имеющий на иждивении сестру и трех младших, получить от призыва отсрочку. После ускоренной месячной подготовки вместе со своим батальоном он был сразу же брошен на фронт.
– Думаешь, нам удастся выбраться из этой клоаки? – спросил парень из Бергамо, жадно посасывая то, что осталось от половинки сигареты.
– Это ты меня спрашиваешь? – пожал плечами Чезаре. Ему не хотелось отвлекаться от своих мыслей.
– У тебя вид человека, которому известно что-то такое, что не дано знать другим, – с уважением сказал тот.
– Вздремни лучше, если удастся. – Это был братский совет.
– В том-то и дело, что не удается. Этот проклятый глаз зверски болит. Нужно попросить у санитаров снотворное, иначе вообще не усну. Как ты думаешь, может быть заражение? – спросил он, трогая окровавленный бинт.
– Откуда я знаю, – пробормотал устало Чезаре. – Дай хоть мне в таком случае поспать, – сказал он, натягивая на себя полу шинели.
Он оказался в пехотном полку, где было больше вшей, чем патронов, где бездарность офицеров была сравнима только с их гонором и высокомерием, где бестолковщина и дезорганизация, царившие в армии, были виднее всего. Вместе с несколькими сотнями таких же растерянных, как и он, парней в дырявых обмотках он пытался спасти свою шкуру в этой бессмысленной кровавой бойне. Жизнь простых солдат всецело зависела от слепого случая глупости главного штаба.
Рождество Чезаре провел в окопе, стоя ногами в ледяной воде и грязи, с ветеранами, которые мочились и испражнялись тут же, в траншее, и рассказывали похабные истории про генерала Кадорну. [7]Другие развлекались тем, что играли «во вшей»: побеждал тот, у кого набиралось их больше.
При свете коптилки он попытался перечесть потрепанное письмо Матильды, которое нашло его в казарме возле Удине. «Теперь, когда тебя нет со мной, мой обожаемый мальчик, жизнь пуста…» Но эти пустые слова без звука ее голоса лишь будили тоску. Без ее материнской заботы, ее женской ласки, без объятий и поцелуев они ничего не стоили. Это были всего лишь условные знаки на листе бумаги в линейку, которые не значили ничего. Что они ему без ее шелковистой кожи, без упоения любви, без той дрожи, что вызывает взгляд женщины, которая ласкает тебя?
В его памяти ожила их последняя встреча на центральном вокзале, перед вагоном, до отказа забитом людьми, среди грома оркестра, среди воинственно развевающихся флагов, среди порхания добрых и великодушных синьор, которые раздавали молитвенники и бесполезные гамаши солдатам, обалдевшим от призывов и риторики и подавленных страхом перед неизвестностью. Некоторые, чтобы придать себе храбрости, пели: «Прощай, красавица, прощай», но те, кто на самом деле прощался со своей женщиной, не могли найти таких слов.
Вот и Матильда с Чезаре, стоя рядом на перроне, понимали, что слова ничего не значат, что важнее просто смотреть друг на друга, касаться друг друга, дышать друг другом.
– Я скоро вернусь.
– Кто знает?
– И все будет как прежде.
– Будем надеяться.
– Мне было хорошо с тобой.
– Когда вернешься, ты будешь смотреть на девушек – я уже буду старухой.
– Неправда.
– Это сейчас ты так говоришь, потому что не знаешь. Они говорили о прошлом и надеялись на будущее, забыв о настоящем.
Глава 26
Приказ, абсурдный и бесполезный, как большая часть приказов в этой сумасшедшей войне, пригвоздил Чезаре к проклятой богом позиции на склонах горы Фаити. Был январь, было холодно, ветер сдирал с него кожу, а мелкий холодный дождь колол ледяными иглами. Он дрожал от холода и лихорадки, усталость валила с ног. Уже тридцать часов он вглядывался без сна в этот серый предательский туман, из которого в любой момент мог выскользнуть невидимый и бесшумный враг.
Уже трижды по крайней мере его должны были сменить на посту, но то ли завалило подземный переход, то ли снарядом накрыло командный пункт, то ли командование просто забыло о нем, рядовом Чезаре Больдрани из Милана, Ломбардия, призыва 1899-го, но смена не прибывала. У него закоченели руки, щеки покрывала густая щетина, мучил зуд по всему телу от бесчисленных укусов вшей. Ног своих он больше не чувствовал – они по щиколотку были погружены в ледяную грязь. Он вспомнил об этой старой шлюхе Сибилии и ее дерьмовых предсказаниях и от злости на себя выругался вслух. Не будь он таким доверчивым и суеверным, он сидел бы сейчас в теплой прачечной в Крешензаго, спал с Матильдой в ее уютной спаленке и разъезжал бы по окрестным деревням, увеличивая на продаже вина свой и Риччо капитал. Вместо этого он торчит тут один в вонючей грязи на посту, торчать на котором так же бессмысленно, как искать блох в тумане.
«Не покидай поста ни при каких условиях». – То был приказ, а приказы не подлежат обсуждению.
«А когда меня сменят?» – Глупый вопрос в устах пехотинца, который на войне стоил меньше, чем мул.
«Мы на войне, солдат». – Общая фраза, четыре слова, которые значат все и не значат ничего. Они имели бы для него смысл, если бы напрямую связывались с Джузеппиной, с братьями, с Матильдой, с Риччо, с Мирандой, но он не верил, что страдает за родину, как страдал за свою мать. Он чувствовал себя на фронте не защитником родины и семьи, а скорее частью какой-то плотины, замешенной на крови и слезах, которая защищала не страну, а лишь бездарность Генерального штаба, интересы которого требовали, чтобы он мучился в окопах и умирал.
В письмах, которые из дома присылала ему Джузеппина, не было жалоб, но было много грусти. Шерстяные фуфайки, присланные Матильдой, он носил, и они ему очень помогали. А деньги, посланные Мирандой, он спрятал в патронташ, время от времени перекладывая их то в ранец, то из кармана в карман, то даже в башмаки, в зависимости от ситуации.
Постепенно сознание его затуманилось, оно погрузилось в какой-то странный полусон. Одни образы наплывали на другие, не давая сосредоточиться ни на чем: Матильда, Джузеппина, Риччо… Сибилия проклятая… Белая рубашка Матильды в тумане… Полутень ее дома с запахом специй, цветущей глицинии…
Резкий толчок в спину вернул его в реальность – реальность войны, холода, грязи окопов.
– Это так ты стоишь в дозоре, говнюк?..
Чезаре вскочил на ноги и по привычке встал навытяжку. Офицер, подошедший неслышно, осыпал его градом ругательств.
– Ты что-то хочешь сказать?.. – закончил он свою гневную тираду.
– Нет, ничего, – пробормотал Чезаре и замолчал. Что он мог сказать? Что он устал? Что уже несколько месяцев не спал нормально? Что здесь уже тридцать часов подряд сидит, не смыкая глаз?.. Он не боялся офицера, но боялся власти, которую этот человек представлял. Так голубь боится ястреба, еще не видя его.
– Ты знаешь, по крайней мере, что тебя ожидает?
Чезаре не ответил. От волос этого офицера, от чисто выбритого лица, от всей его щегольской подтянутой фигуры" исходил приятный запах лаванды, хорошего свежего белья, запах сигар и кожаных портупей, тот господский запах, который он почувствовал однажды в палаццо графа Спада, запах жизни, которой он сам никогда не знал. Этот человек, стоявший перед ним, был важной персоной, и не только потому, что имел чин капитана, но и потому, что принадлежал к избранному обществу, которое и в гражданской жизни стояло надо всем.
– Я должен передать тебя военно-полевому суду, – холодным голосом произнес офицер, и это были не просто слова. После разгрома у Капоретто военно-полевые суды, состоящие из таких вот офицеров в шинелях из тонкого сукна, пахнущих лавандой и кожей новеньких портупей, вывели в расход немало молодых жизней.
Государственная измена. Трусость перед лицом врага. Невыполнение приказа в боевой обстановке. Чезаре понимал, что попал в страшное положение. Он уже видел самого себя перед карательным взводом с завязанными глазами; вообразил тишину, за которой следует залп. Однажды ему уже это приснилось; тогда он проснулся и вздохнул с облегчением. Но сейчас это был не сон, а страшная явь. Грязный, мокрый, застывший, он стоял перед разгневанным офицером и видел, как небо белеет в первых лучах зари. Шел мелкий, холодный и нудный дождь.
– Отвечай, – приказал офицер. – Ты знаешь, что тебя ожидает?
Он знал, но не ответил. Однажды они с ребятами гонялись по двору за котом и загнали его в угол старого сеновала. Это был маленький кот, худой и запуганный, очень грязный и, наверное, больной. Но в тот момент, чувствуя, что он уже погиб бесповоротно, кот повернулся и бросился на одного из своих преследователей, выпустив когти и страшно оскалившись. Возможно, он ослепил бы того парня или как-нибудь изувечил, если бы другие ребята не оторвали его и не выбросили на гумно. И сейчас Чезаре почувствовал себя таким же загнанным котом, припертым к стенке жестокостью приказа, осуждающего на смерть лишь за то, что усталость сломила его.
С отчаянием доведенного до крайности человека он свалил офицера на дно окопа и приставил к горлу свой штык.
– Ты с ума сошел, – прохрипел в изумлении тот.
– Я все равно погиб, – ответил ему Чезаре, – но я и тебя уведу на тот свет.
– Зачем же, – сказал офицер, который и лежа в грязи на дне окопа сохранял выдержку и достоинство, – если мы оба можем спастись?
– Если я не убью тебя, ты передашь меня военно-полевому суду. – Слова изо рта Чезаре вылетали вместе с паром от холода.
– Я хотел только попугать тебя, – сказал тот примирительным тоном. – И повторяю, мы еще оба можем спастись.
– А кто мне это гарантирует?
– Никто. Мое слово против твоего.
– Слово офицера, – сказал Чезаре с презрением, все еще держа штык у горла капитана.
– Слово дворянина, – сказал тот с достоинством. Это прозвучало так, словно он говорил с равным себе в светской гостиной, а не с одичавшим солдатом в окопной грязи. – Иначе убей меня, и умрешь сам. С минуты на минуту сюда придут искать меня.
Чезаре выпрямился, убрав штык, и позволил офицеру встать. Теперь оба они походили друг на друга, покрытые грязью окопа, которая скрывала знаки различия.
– Как тебя зовут? – спросил капитан.
– Больдрани Чезаре. Восьмой пехотный.
– Когда тебя сменят, явись на командный пункт. Спроси капитана Казати. Бенедетто Казати. Я предупрежу твоего лейтенанта.
– Хорошо. – Нервное напряжение, владевшее им, помешало ему хорошо разглядеть и запомнить лицо этого человека, но он никогда бы не забыл эти черные сверкающие глаза и это имя: Казати, Бенедетто Казати. Он не знал, правильно или нет поступил, поверив ему, но теперь, когда офицер ушел, дело было сделано, оставалось только ждать. Чезаре, как всегда, положился на судьбу.
Дождь перестал, и холодный зимний ветер разгонял облака, обещая солнечную погоду. Чезаре прислонил ружье к стенке окопа и, закурив одну из двух оставшихся у него вонючих сигарет, с наслаждением втянул в себя дым, приносящий минутное успокоение. Из кармана своего солдатского кителя он вытащил за серебряную цепочку часы. Было приятно ощупать ладонью их округлую форму, из которой доносилось непрерывное тиканье, говорившее о том, что жизнь продолжается. Он нажал на кнопку, и тихие звуки «Турецкого марша» раздались в холодной утренней тишине. Чезаре подул на пальцы, чтобы согреть их, и коснулся богини Судьбы на крышке часов. Мысленно он попросил прощения у старой «Сибилии с сотней жизней» и осторожно спрятал в карман часы. Возможно, фортуна еще не покинула его.
Уже трижды по крайней мере его должны были сменить на посту, но то ли завалило подземный переход, то ли снарядом накрыло командный пункт, то ли командование просто забыло о нем, рядовом Чезаре Больдрани из Милана, Ломбардия, призыва 1899-го, но смена не прибывала. У него закоченели руки, щеки покрывала густая щетина, мучил зуд по всему телу от бесчисленных укусов вшей. Ног своих он больше не чувствовал – они по щиколотку были погружены в ледяную грязь. Он вспомнил об этой старой шлюхе Сибилии и ее дерьмовых предсказаниях и от злости на себя выругался вслух. Не будь он таким доверчивым и суеверным, он сидел бы сейчас в теплой прачечной в Крешензаго, спал с Матильдой в ее уютной спаленке и разъезжал бы по окрестным деревням, увеличивая на продаже вина свой и Риччо капитал. Вместо этого он торчит тут один в вонючей грязи на посту, торчать на котором так же бессмысленно, как искать блох в тумане.
«Не покидай поста ни при каких условиях». – То был приказ, а приказы не подлежат обсуждению.
«А когда меня сменят?» – Глупый вопрос в устах пехотинца, который на войне стоил меньше, чем мул.
«Мы на войне, солдат». – Общая фраза, четыре слова, которые значат все и не значат ничего. Они имели бы для него смысл, если бы напрямую связывались с Джузеппиной, с братьями, с Матильдой, с Риччо, с Мирандой, но он не верил, что страдает за родину, как страдал за свою мать. Он чувствовал себя на фронте не защитником родины и семьи, а скорее частью какой-то плотины, замешенной на крови и слезах, которая защищала не страну, а лишь бездарность Генерального штаба, интересы которого требовали, чтобы он мучился в окопах и умирал.
В письмах, которые из дома присылала ему Джузеппина, не было жалоб, но было много грусти. Шерстяные фуфайки, присланные Матильдой, он носил, и они ему очень помогали. А деньги, посланные Мирандой, он спрятал в патронташ, время от времени перекладывая их то в ранец, то из кармана в карман, то даже в башмаки, в зависимости от ситуации.
Постепенно сознание его затуманилось, оно погрузилось в какой-то странный полусон. Одни образы наплывали на другие, не давая сосредоточиться ни на чем: Матильда, Джузеппина, Риччо… Сибилия проклятая… Белая рубашка Матильды в тумане… Полутень ее дома с запахом специй, цветущей глицинии…
Резкий толчок в спину вернул его в реальность – реальность войны, холода, грязи окопов.
– Это так ты стоишь в дозоре, говнюк?..
Чезаре вскочил на ноги и по привычке встал навытяжку. Офицер, подошедший неслышно, осыпал его градом ругательств.
– Ты что-то хочешь сказать?.. – закончил он свою гневную тираду.
– Нет, ничего, – пробормотал Чезаре и замолчал. Что он мог сказать? Что он устал? Что уже несколько месяцев не спал нормально? Что здесь уже тридцать часов подряд сидит, не смыкая глаз?.. Он не боялся офицера, но боялся власти, которую этот человек представлял. Так голубь боится ястреба, еще не видя его.
– Ты знаешь, по крайней мере, что тебя ожидает?
Чезаре не ответил. От волос этого офицера, от чисто выбритого лица, от всей его щегольской подтянутой фигуры" исходил приятный запах лаванды, хорошего свежего белья, запах сигар и кожаных портупей, тот господский запах, который он почувствовал однажды в палаццо графа Спада, запах жизни, которой он сам никогда не знал. Этот человек, стоявший перед ним, был важной персоной, и не только потому, что имел чин капитана, но и потому, что принадлежал к избранному обществу, которое и в гражданской жизни стояло надо всем.
– Я должен передать тебя военно-полевому суду, – холодным голосом произнес офицер, и это были не просто слова. После разгрома у Капоретто военно-полевые суды, состоящие из таких вот офицеров в шинелях из тонкого сукна, пахнущих лавандой и кожей новеньких портупей, вывели в расход немало молодых жизней.
Государственная измена. Трусость перед лицом врага. Невыполнение приказа в боевой обстановке. Чезаре понимал, что попал в страшное положение. Он уже видел самого себя перед карательным взводом с завязанными глазами; вообразил тишину, за которой следует залп. Однажды ему уже это приснилось; тогда он проснулся и вздохнул с облегчением. Но сейчас это был не сон, а страшная явь. Грязный, мокрый, застывший, он стоял перед разгневанным офицером и видел, как небо белеет в первых лучах зари. Шел мелкий, холодный и нудный дождь.
– Отвечай, – приказал офицер. – Ты знаешь, что тебя ожидает?
Он знал, но не ответил. Однажды они с ребятами гонялись по двору за котом и загнали его в угол старого сеновала. Это был маленький кот, худой и запуганный, очень грязный и, наверное, больной. Но в тот момент, чувствуя, что он уже погиб бесповоротно, кот повернулся и бросился на одного из своих преследователей, выпустив когти и страшно оскалившись. Возможно, он ослепил бы того парня или как-нибудь изувечил, если бы другие ребята не оторвали его и не выбросили на гумно. И сейчас Чезаре почувствовал себя таким же загнанным котом, припертым к стенке жестокостью приказа, осуждающего на смерть лишь за то, что усталость сломила его.
С отчаянием доведенного до крайности человека он свалил офицера на дно окопа и приставил к горлу свой штык.
– Ты с ума сошел, – прохрипел в изумлении тот.
– Я все равно погиб, – ответил ему Чезаре, – но я и тебя уведу на тот свет.
– Зачем же, – сказал офицер, который и лежа в грязи на дне окопа сохранял выдержку и достоинство, – если мы оба можем спастись?
– Если я не убью тебя, ты передашь меня военно-полевому суду. – Слова изо рта Чезаре вылетали вместе с паром от холода.
– Я хотел только попугать тебя, – сказал тот примирительным тоном. – И повторяю, мы еще оба можем спастись.
– А кто мне это гарантирует?
– Никто. Мое слово против твоего.
– Слово офицера, – сказал Чезаре с презрением, все еще держа штык у горла капитана.
– Слово дворянина, – сказал тот с достоинством. Это прозвучало так, словно он говорил с равным себе в светской гостиной, а не с одичавшим солдатом в окопной грязи. – Иначе убей меня, и умрешь сам. С минуты на минуту сюда придут искать меня.
Чезаре выпрямился, убрав штык, и позволил офицеру встать. Теперь оба они походили друг на друга, покрытые грязью окопа, которая скрывала знаки различия.
– Как тебя зовут? – спросил капитан.
– Больдрани Чезаре. Восьмой пехотный.
– Когда тебя сменят, явись на командный пункт. Спроси капитана Казати. Бенедетто Казати. Я предупрежу твоего лейтенанта.
– Хорошо. – Нервное напряжение, владевшее им, помешало ему хорошо разглядеть и запомнить лицо этого человека, но он никогда бы не забыл эти черные сверкающие глаза и это имя: Казати, Бенедетто Казати. Он не знал, правильно или нет поступил, поверив ему, но теперь, когда офицер ушел, дело было сделано, оставалось только ждать. Чезаре, как всегда, положился на судьбу.
Дождь перестал, и холодный зимний ветер разгонял облака, обещая солнечную погоду. Чезаре прислонил ружье к стенке окопа и, закурив одну из двух оставшихся у него вонючих сигарет, с наслаждением втянул в себя дым, приносящий минутное успокоение. Из кармана своего солдатского кителя он вытащил за серебряную цепочку часы. Было приятно ощупать ладонью их округлую форму, из которой доносилось непрерывное тиканье, говорившее о том, что жизнь продолжается. Он нажал на кнопку, и тихие звуки «Турецкого марша» раздались в холодной утренней тишине. Чезаре подул на пальцы, чтобы согреть их, и коснулся богини Судьбы на крышке часов. Мысленно он попросил прощения у старой «Сибилии с сотней жизней» и осторожно спрятал в карман часы. Возможно, фортуна еще не покинула его.
Глава 27
Капитан Бенедетто Казати сидел в кожаном кресле за письменным столом, заваленным папками, книгами и картами. Комната в доме, где расположился командный пункт, была хорошо прогрета. На другом столе, круглом, с резной крышкой, стояли бутылки с коньяком, анисовкой и еще какими-то винами, неизвестными Чезаре.
– Я бы никогда тебя не узнал, – сказал офицер. – Сейчас ты похож на человека.
– У меня было время привести себя в порядок, – лаконично ответил Чезаре. Он умолчал о том магическом воздействии, которое произвела в его взводе записка со штемпелем командного пункта. Ему не только дали возможность помыться и переодеться, заменив на новую ту грязную, превратившуюся в лохмотья форму, которая была на нем, но даже нашли место рядом с водителем в грузовике «ФИАТ 18-БЛ», чтобы он смог без промедления добраться сюда.
– Садись, – пригласил его капитан, указав на один из двух стульев с высокими спинками, стоящих перед столом.
Чезаре послушался, хотя и чувствовал некоторую неловкость, садясь в присутствии офицера.
– Ты правильно сделал, что поверил моему слову. Надеюсь, ты это сознаешь?
– Да, синьор капитан. – Он приготовился отвечать коротко и вежливо, не вступая в долгий разговор.
– Сигарету? – подвинул ему Казати серебряный портсигар.
– Если вы, синьор капитан, не имеете ничего против, – сказал он, – я бы предпочел свои.
В этой комнате царил давно забытый покой, точно и не было войны. Оба неторопливо закурили, сделали по затяжке и одновременно выпустили дым.
– Налей себе чего хочешь. А мне коньяк, стакан, надеюсь, не разобьешь, – улыбаясь, сказал офицер.
– Мне приходилось работать в остериях. Там я имел дело со стаканами и напитками, – ответил Чезаре.
Чезаре встал и разлил коньяк по бокалам. Они пили и разговаривали, словно знали друг друга давно, но парень главным образом слушал. Ему нравился этот капитан с приятными манерами и аристократической внешностью; нравился спокойный и мужественный тембр его голоса с немного тягучим грассирующим «р», его изящные руки с ухоженными ногтями, их мягкая, лишенная порывистости жестикуляция. Казати держал бокал из дорогого хрусталя, словно это было заурядное стекло, но даже обычное стекло в его руках казалось бы дорогим хрусталем. Его каштановые волосы, гладкие и тщательно расчесанные, оставляли открытым бледный лоб, а тонкий нос, светлые, почти рыжие усы и мягкие губы придавали лицу приятное выражение. На мизинце правой руки он носил золотое кольцо с выгравированным на нем дворянским гербом.
– Я прочел твое личное дело, – сказал ему офицер. – Там написано, что ты круглый сирота, что у тебя есть сестра и трое младших братьев. Ты глава семьи. И несмотря на это, ты пошел на фронт. У тебя что, призвание быть героем?
– Я с 99-го года. Меня призвали, и я пошел. Вот и все.
– Похоже, что ты не все говоришь, – взглянул на него офицер внимательно.
– Как бы то ни было, у меня нет этого, как вы сказали… призвания быть героем.
– Однако дерзости у тебя хоть отбавляй. – Было что-то особенное в этом парне, неуловимое пока для него. – Но я, – продолжал он, – не могу передать военно-полевому суду восемнадцатилетнего сироту, главу семьи, у которого к тому же дерзость героя.
– Я этого не забуду, – сказал Чезаре. Капитан кивнул и спросил:
– Чем ты занимался в гражданской жизни?
– Работал в большой прачечной.
– Что именно ты делал там?
– Все.
– Все – это ничего, солдат.
– Собирал заказы, организовывал работу, проверял качество, отдавал готовое.
– Значит, ты заправлял этой прачечной?
– Я делал все, что мог.
– Образование?
– Шесть классов начальной школы. – Он сказал это с едва заметной гордостью. Многие его сверстники были вообще неграмотными, другие одолели лишь самые первые классы и едва умели читать и писать.
– Ты принят, – сказал капитан, вставая.
– Как принят? – Чезаре видел в нем в этот момент некоего властителя, который возводил в рыцарское звание отличившегося подданного.
– С этого момента ты мой денщик, – объявил тот.
– Но мне было приказано вернуться в часть как можно скорее, – сказал Чезаре. – Значит, я должен явиться.
– Все в порядке. Я уже оформил твой перевод. Денщик капитана Бенедетто Казати на командном пункте армии, вдали от передовой, от вшей, от грязи, от холода, от крови, от смерти, от вони окопов – в это трудно было сразу поверить.
– Вы серьезно, синьор капитан?
– Кажется, я не давал тебе повода считать меня шутником. – Казати снова был тем строгим офицером, что предстал перед ним в первый раз в траншее.
– В таком случае я благодарю вас от всей души. – Чезаре поднялся, чувствуя, что с этого момента с фамильярностью покончено.
– Ты мне не должен ничего. Мы с тобой квиты. Ты здесь потому, что, мне кажется, ты можешь быть мне полезен.
Эта перемена в обращении офицера не удивила Чезаре. Но он так и не осмелился спросить, из тех ли этот офицер графов Казати, которые имели фамильную капеллу на кладбище Караваджо? За несколько дней перед тем, как отправиться на фронт, Чезаре Больдрани велел перевезти прах матери на это кладбище, так что ее бренные останки покоились теперь всего лишь в нескольких метрах от большой капеллы Казати.
– Я бы никогда тебя не узнал, – сказал офицер. – Сейчас ты похож на человека.
– У меня было время привести себя в порядок, – лаконично ответил Чезаре. Он умолчал о том магическом воздействии, которое произвела в его взводе записка со штемпелем командного пункта. Ему не только дали возможность помыться и переодеться, заменив на новую ту грязную, превратившуюся в лохмотья форму, которая была на нем, но даже нашли место рядом с водителем в грузовике «ФИАТ 18-БЛ», чтобы он смог без промедления добраться сюда.
– Садись, – пригласил его капитан, указав на один из двух стульев с высокими спинками, стоящих перед столом.
Чезаре послушался, хотя и чувствовал некоторую неловкость, садясь в присутствии офицера.
– Ты правильно сделал, что поверил моему слову. Надеюсь, ты это сознаешь?
– Да, синьор капитан. – Он приготовился отвечать коротко и вежливо, не вступая в долгий разговор.
– Сигарету? – подвинул ему Казати серебряный портсигар.
– Если вы, синьор капитан, не имеете ничего против, – сказал он, – я бы предпочел свои.
В этой комнате царил давно забытый покой, точно и не было войны. Оба неторопливо закурили, сделали по затяжке и одновременно выпустили дым.
– Налей себе чего хочешь. А мне коньяк, стакан, надеюсь, не разобьешь, – улыбаясь, сказал офицер.
– Мне приходилось работать в остериях. Там я имел дело со стаканами и напитками, – ответил Чезаре.
Чезаре встал и разлил коньяк по бокалам. Они пили и разговаривали, словно знали друг друга давно, но парень главным образом слушал. Ему нравился этот капитан с приятными манерами и аристократической внешностью; нравился спокойный и мужественный тембр его голоса с немного тягучим грассирующим «р», его изящные руки с ухоженными ногтями, их мягкая, лишенная порывистости жестикуляция. Казати держал бокал из дорогого хрусталя, словно это было заурядное стекло, но даже обычное стекло в его руках казалось бы дорогим хрусталем. Его каштановые волосы, гладкие и тщательно расчесанные, оставляли открытым бледный лоб, а тонкий нос, светлые, почти рыжие усы и мягкие губы придавали лицу приятное выражение. На мизинце правой руки он носил золотое кольцо с выгравированным на нем дворянским гербом.
– Я прочел твое личное дело, – сказал ему офицер. – Там написано, что ты круглый сирота, что у тебя есть сестра и трое младших братьев. Ты глава семьи. И несмотря на это, ты пошел на фронт. У тебя что, призвание быть героем?
– Я с 99-го года. Меня призвали, и я пошел. Вот и все.
– Похоже, что ты не все говоришь, – взглянул на него офицер внимательно.
– Как бы то ни было, у меня нет этого, как вы сказали… призвания быть героем.
– Однако дерзости у тебя хоть отбавляй. – Было что-то особенное в этом парне, неуловимое пока для него. – Но я, – продолжал он, – не могу передать военно-полевому суду восемнадцатилетнего сироту, главу семьи, у которого к тому же дерзость героя.
– Я этого не забуду, – сказал Чезаре. Капитан кивнул и спросил:
– Чем ты занимался в гражданской жизни?
– Работал в большой прачечной.
– Что именно ты делал там?
– Все.
– Все – это ничего, солдат.
– Собирал заказы, организовывал работу, проверял качество, отдавал готовое.
– Значит, ты заправлял этой прачечной?
– Я делал все, что мог.
– Образование?
– Шесть классов начальной школы. – Он сказал это с едва заметной гордостью. Многие его сверстники были вообще неграмотными, другие одолели лишь самые первые классы и едва умели читать и писать.
– Ты принят, – сказал капитан, вставая.
– Как принят? – Чезаре видел в нем в этот момент некоего властителя, который возводил в рыцарское звание отличившегося подданного.
– С этого момента ты мой денщик, – объявил тот.
– Но мне было приказано вернуться в часть как можно скорее, – сказал Чезаре. – Значит, я должен явиться.
– Все в порядке. Я уже оформил твой перевод. Денщик капитана Бенедетто Казати на командном пункте армии, вдали от передовой, от вшей, от грязи, от холода, от крови, от смерти, от вони окопов – в это трудно было сразу поверить.
– Вы серьезно, синьор капитан?
– Кажется, я не давал тебе повода считать меня шутником. – Казати снова был тем строгим офицером, что предстал перед ним в первый раз в траншее.
– В таком случае я благодарю вас от всей души. – Чезаре поднялся, чувствуя, что с этого момента с фамильярностью покончено.
– Ты мне не должен ничего. Мы с тобой квиты. Ты здесь потому, что, мне кажется, ты можешь быть мне полезен.
Эта перемена в обращении офицера не удивила Чезаре. Но он так и не осмелился спросить, из тех ли этот офицер графов Казати, которые имели фамильную капеллу на кладбище Караваджо? За несколько дней перед тем, как отправиться на фронт, Чезаре Больдрани велел перевезти прах матери на это кладбище, так что ее бренные останки покоились теперь всего лишь в нескольких метрах от большой капеллы Казати.