Два друга зашагали бок о бок по дороге, которая вела к фабрике. Солнце начинало припекать их затылки. Чезаре взглянул на небо и выругался:
   – Черт возьми, сегодня опять не будет дождя.
   – Какая тебе разница, будет дождь или нет? – хмыкнул Риччо. У него был разочарованный и слегка насмешливый вид, как у человека, давно все познавшего. Подхватив пальцами ноги дорожный камешек, он зашвырнул его в канаву, почти не сбившись со спорого шага. Они переговаривались, но каждый думал о своем.
   – Не помешало бы днем хорошей грозы.
   – Ну да, твои плантации лучше зазеленеют.
   – Почему тебе нет ни до чего дела? – возмутился Чезаре. – Неужели тебя ничего не волнует?
   – Не-а. У меня уже было все.
   Глаза Риччо блестели. Всем своим видом он давал другу понять, что с ним приключилось нечто из ряда вон выходящее.
   – И что же такое у тебя было? – усмехнулся Чезаре, зная, что рано или поздно тот все равно не выдержит и расскажет.
   Они шли мимо остерии. В кухне уже работали, и вокруг разносился аппетитный запах жареного мяса с луком. Гарсон подметал утрамбованную землю под навесом из вьющихся растений, вокруг которого кружились ласточки. Чезаре с грустью посмотрел на мраморные столики остерии. Однажды он был тут с отцом, тогда еще сильным и крепким, как дуб, пил легкое вино и шипучую сельтерскую воду из сифона, и это воспоминание осталось в нем навсегда.
   Шагая рядом, Риччо немного помедлил, потом, ухмыльнувшись, выпалил:
   – Вчера я заделал Миранду.
   Чезаре не знал, верить ему или не верить, но это признание друга задело его. Миранда, дочь трактирщика, жила на виа Ветраски и была известна своей беспутностью. В гостинице на виа Ветраски, улице, которая пользовалась дурной славой в квартале, ребята нередко видели мужчин и женщин, которые выпивали и лапали друг друга, бесстыдно ругаясь и хохоча. Миранда исполняла там дьявольский танец – канкан, нечто волнующе-непристойное, когда при каждом движении ноги из-под юбки мелькали ее белые ляжки, обтянутые черными чулками с цветными подвязками, и даже видны были кружевные трусики на крутых ягодицах. Все это вызывало у зрителей взрывы восторга и бурные, беспорядочные аплодисменты.
   – Ври больше!.. – засомневался Чезаре.
   – Не веришь?
   – Конечно, не верю, – сказал Чезаре, раздираемый тем не менее любопытством.
   – Клянусь тебе.
   Риччо остановился и, обернувшись к другу, поднес два скрещенных указательных пальца к губам.
   – Клянусь! – торжественно повторил он. – Миранда зазвала меня к себе домой, раздела догола и тут же сама разделась. Я обалдел и ничего не соображал, а она легла под меня и говорит: «Давай, давай, парень!..»
   – А ты? – Чезаре покраснел как рак, слушая этот рассказ.
   – Ну я и «давал», – сказал тот. – А потом меня будто током ударило, так всего затрясло, что в глазах потемнело.
   – И хорошо было?
   – Еще как! Будто умираешь и вновь рождаешься, – ответил Риччо. – Но ты еще слишком мал, чтобы это понять.
   Он вскинул голову и зашагал вразвалочку по дороге, как взрослый, все познавший на свете мужчина.
   Чезаре был потрясен этим рассказом друга. Сердце его колотилось, лицо вспотело. Перед глазами его, как в волшебной игре зеркал, появлялись и исчезали то зовущие губы, то затуманенные лаской глаза, то голые бедра Миранды – все это вдруг с такой силой овладело им, что он шел, ничего не видя, словно слепой. А мысль, что и он мог бы проделать все это с Мирандой, приводила его в содрогание.
   – Что с тобой? Ты чего такой странный? – дернул Риччо его за рукав. – О чем ты думаешь?
   – Да отвяжись! Ни о чем, – огрызнулся Чезаре. – Пошел ты к черту со своей Мирандой!..
   Риччо знал, что бесполезно выпытывать тайные мысли друга. Если Чезаре не хочет, от него ничего не добьешься. Его друг хоть и был моложе, но характер имел твердый и в любом споре мог постоять за себя.
   – Ладно, пошли, – сказал он, прибавляя шагу. – А то еще опоздаем на работу.
   По дороге к ним присоединялись другие, такие же, как они, ребята, молодые парни и зрелые мужчины. Все они направлялись туда же, на фабрику фонографов в Опере, деревушке к югу от Милана. Следовало поторапливаться, и все они зашагали быстрее, не разговаривая и не глядя по сторонам. Почти все шли босиком, перекинув башмаки через плечо.
   Вскоре за их спинами послышался рокот мотора, который приближался, сопровождаемый облаком пыли. Четырехместный «Фиат» инженера Марио Гальбиати, хозяина фабрики, обогнал их, дав длинный гудок, и этот шумный маневр вызвал восхищение рабочих, которые подались в сторону скорее из уважения, чем из страха быть сбитыми.
   Никто не испытывал зависти или досады: это было в порядке вещей, что хозяин разъезжает на автомобиле, а рабочие идут пешком с башмаками через плечо. И только Чезаре Больдрани, глядя вслед удаляющейся машине, не в первый раз уже представил себя за рулем в кожаном шлеме, в больших очках, в перчатках, плотно обтягивающих руку, и дал себе слово добиться этого. А слово свое этот парень умел держать.
   Фабрика, представлявшая собой низкое и длинное строение кирпичного цвета, с матовыми квадратными стеклами, окруженное грязно-серой стеной, была уже в трех шагах. Выскочивший навстречу хозяину сторож торопливо и почтительно распахнул ворота, но, как только машина проехала, ворота почему-то закрылись и не открылись, даже когда рабочие подошли.
   – Что это за новости? – сказал один из них, в то время как все удивленно остановились.
   – По-моему, это не предвещает ничего хорошего, – добавил другой, покачивая головой.
   – Пойду узнаю, в чем дело, – выступил вперед пожилой бригадир.
   Он постучал в маленькую дверцу, вделанную в створ больших ворот, и сторож открыл. Бригадир исчез за воротами, остальные в тревоге ждали. Вскоре он вернулся вместе с хозяином, лица у обоих были мрачны.
   – У меня для вас скверные новости, – объявил Гальбиати, в то время как все глаза были прикованы к нему. – Дела наши плохи. Вы сами знаете, что последнее время у нас мало заказов.
   Это сообщение, сделанное твердым голосом, не было началом переговоров или приглашением к дискуссии. Для кого-то оно означало приговор, и потому было встречено угрюмым молчанием.
   – Я понимаю, – продолжал хозяин, – вы ждете объяснений, и они будут сейчас. Дело в том, что наши клиенты не берут больше фонографов с валиком, которые мы производим. Все хотят фонографы с диском. Их сконструировал Пате, и они имеют на рынке бешеный успех. Людей привлекает новизна, и они не замечают, что наши валики воспроизводят голос лучше, чем диски. К тому же наши аппараты дешевле. Пройдет какой-нибудь год, и с дисками будет покончено. У диска нет будущего. Однако пока что я должен уволить десятерых из вас.
   Легкий ропот пробежал по группе застывших в ожидании рабочих.
   – Если мы не уменьшим расходы, фабрика закроется – а это конец для всех. Сокращение мне тоже не по душе, но другого выхода нет. Могу сказать вам: это временно. Осенью, когда придут новые заказы, вы вернетесь на свои места.
   Выполнив свой долг, хозяин повернулся и ушел на фабрику. Остался бригадир с листком в руках.
   – Сейчас я начну читать список уволенных. Его составил не я. А уж кому выпало, тому выпало, – заявил он, снимая с себя всякую ответственность.
   Рабочие с поникшими плечами походили на группу военнопленных, ожидавших расстрела каждого десятого.
   – Джованни Брамбилла.
   Мужчина лет пятидесяти сделал шаг вперед. У него было десять детей, и только двое старших работали поденщиками.
   – Артуро Банфи.
   Сухощавый, с кривыми ногами, он всего лишь два года назад женился, и жена его ждала второго ребенка. Он тоже безропотно сделал шаг вперед. Бригадиру не надо было отрывать глаза от листка, чтобы узнать человека, к которому относилось имя, – о каждом он знал всю подноготную.
   – Чезаре Больдрани, – назвал он.
   Парень выскочил из группы как ошпаренный.
   – Это свинство! – закричал он, швыряя на землю узелок с хлебом и помидорами, и встал перед бригадиром, словно боец, готовый к схватке.
   – Хозяин решил так, чтобы спасти фабрику, – бригадир посмотрел на него с отеческим сочувствием. – Никто не протестует, даже те, кто содержит семью.
   – А я говорю, что это свинство! – воскликнул Чезаре, не двигаясь. Он не стал добавлять, что и он, хоть и подросток, подмастерье, но тоже должен содержать семью.
   – Отойди в сторону, – сказал бригадир, заглядывая в список, чтобы снова продолжить выкликать имена.
   Чезаре молча нагнулся, подобрал свой узелок и ушел с площадки. Удаляясь, он услышал, как выкликнули Альдо Роббьяти – Риччо тоже уволили.
   – Ну ладно, чего там! Пошли домой, – попытался успокоить своего друга Риччо, догнав его.
   – Катись к своей Миранде, – крикнул в ответ Чезаре и бросился в сторону, движимый яростью, которая кипела у него внутри.
   Пробежав несколько шагов, он обернулся, чтобы посмотреть на других уволенных, которые стояли в ожидании, что им заплатят за отработанные дни. Издалека нельзя было различить знакомых людей – все они казались сплошной темной массой на пыльной площади. Ему лично возмещение не полагалось – в начале недели он получил шесть лир аванса. Он снова пустился бежать что есть духу, пока не свалился в изнеможении в душистую траву и впал под палящим июньским солнцем в тяжелое забытье.
   Когда он проснулся, было около полудня. Он сел, развязал свой узелок в красно-синюю клетку и осторожно развернул его. Помидоры раздавились и промочили хлеб, но это были пустяки по сравнению со спазмами в голодном желудке, и он съел все с жадностью голодного волка. Наевшись, он подумал о матери, о том, как она огорчится, узнав, что он потерял работу. Ярость его утихла, но сознание несправедливости всего происшедшего не оставляло его. Как ни пытался, он не находил убедительного оправдания решению хозяина.
   Разве справедливо, чтобы какие-то диски, появившиеся вместо валиков, обрекали его семью на голод?
   Задавая себе этот вопрос, он вернулся назад к фабрике. Обошел вокруг ее низкого кирпичного здания, прислушиваясь к ритмичным ударам молота, которым расплющивали металл для фонографов, заглянул в мутные грязные окна, за которыми кипела работа. Другие там, за ее стенами, надрывались от тяжелого труда, но вечером они принесут домой заработанные деньги, в то время как ему грозила полная нищета. Он обещал матери купить вечером хлеба, но в кармане у него не было ни гроша.
   – Ты что, надеешься, что, если будешь торчать здесь, тебя возьмут обратно? – увидев Чезаре у ворот, сказал ему сторож. – Шел бы ты лучше, парень, домой.
   Это был дельный совет, но дома ему нечего было делать.
   – Пойду когда захочу, – отрезал Чезаре. – Улица для всех. Ты здесь не хозяин.
   Ему хотелось отстоять хоть это свое право – быть там, где он хочет, пусть в этом и не было никакого толку.
   – Не отчаивайся, не думай, что это конец, – сказал ему сторож дружеским тоном. – Ты еще молодой, у тебя нет семьи. А ведь сегодня хозяин отправит домой еще десять рабочих, у которых жены и дети.
   Чезаре не ответил. Носком ботинка, не заботясь о последствиях, он яростно пнул камень, подняв облако пыли, и пошел по направлению к городу.

Глава 2

   Мальчишки за бараками на пустыре играли в «чижика», и Чезаре загляделся на них и на минуту забыл о своих невзгодах. С криком и спорами они били по деревянному обрубку своими палками, стараясь загнать его в ямку. На мгновение Чезаре захотелось присоединиться к ребятам и, как в детстве, погонять «чижика» вместе с ними, но солнце уже заходило, мать ждала его после работы, и нужно было идти домой.
   Он дошел до ворот Тичинезе и остановился перед остерией. Ее столики под навесом из вьющихся растений пустовали. Посетители придут сюда позже; немногие – чтобы поужинать, а большинство – чтобы поиграть в брисколу [2]или пропустить стаканчик вина, а пока здесь не было никого. На пороге стояла девочка лет шести или семи, пухлая смуглянка с короткой челкой и круглым загорелым лицом. На девочке был передничек в черно-белую клетку и черные лакированные сапожки с блестящими пуговками, подчеркивающими ее крепкие щиколотки. Держа в руках куклу, она разговаривала с ней, объясняя ей что-то, как мать своей дочке.
   Чезаре поглядел на девочку, на ее красивое платьице, на куклу, толстощекую, как она сама, и улыбнулся ей.
   – Чао, – сказал он. Ему захотелось немного поболтать с малышкой, такой милой и беззаботной, в надежде, что от этого станет легче на душе.
   Девчушка подняла на него свои темные глаза и оглядела с любопытством, но молча.
   – Ну, как дела? – Он испытывал к этому ребенку, не знающему нужды, живую симпатию.
   Малышка так же молча смотрела на него, изо всех сил прижимая к груди куклу, точно боялась, что этот парень может отобрать ее.
   Смеркалось, и высоко в небе стрелой носились стрижи и ласточки, а ниже короткими причудливыми росчерками кружили маленькие летучие мыши.
   – Сегодня утром меня выставили за ворота фабрики, – сказал он.
   Какой смысл было рассказывать о своем несчастье этой незнакомой девочке, он и сам не знал, но, движимый непреодолимым желанием поделиться с нею, почему-то ей сообщил это.
   Она только моргнула своими густыми ресницами в ответ и протянула куклу, чтобы он получше разглядел ее.
   – Ее зовут Джизелла, – сказала девочка тихо.
   – Чудесное имя, – одобрил Чезаре, который никогда не видел такую красивую куклу.
   – Приходится все время баюкать ее, а то она плачет, – объяснила ему девочка.
   – Правильно делаешь. А тебя как зовут? – спросил ее парень.
   – Мемора.
   – У тебя имя еще красивее, чем у твоей куклы.
   – Хочешь поиграть со мной? – предложила она, словно Чезаре был ее сверстником.
   – Хотел бы, но мне нужно домой. – Он разговаривал с этой девочкой, словно со взрослой, которая могла понять его. – Меня ждут братья и сестры. Знаешь, дела наши плохи. Сегодня на ужин у нас еще есть полента, но завтра нам не на что будет купить даже хлеба.
   Девочка вдруг повернулась и молча, не попрощавшись, исчезла за красной выцветшей занавеской остерии.
   Чезаре не обиделся на эту выходку благополучной, а может, и избалованной девочки, а, напротив, улыбнулся и медленно зашагал по дороге. Но он не сделал и десяти шагов, как почувствовал, что кто-то тянет его за рукав рубашки. Это была Мемора, но вместо куклы она держала в руках хлеб.
   – Возьми, – сказала малышка, протягивая ему ароматный хлеб.
   – Спасибо, – удивленный и взволнованный, пробормотал он. – Ты что, хочешь сделать мне подарок?
   – Да, – сказала девочка. – У меня его много. Возьми. – И она так доверчиво подала ему на вытянутых руках этот хлеб, что он не мог отказаться.
   – Когда я найду работу, я тебе верну, – краснея, сказал Чезаре.
   – Но я же тебе его просто дарю, – сказала она. И, отступив на шаг, собралась уйти.
   Парень удержал ее за руку.
   – Меня зовут Чезаре. И я буду помнить тебя, Мемора, – пообещал он.
   Попрощавшись с ней, он зашагал дальше, взволнованный этим великодушным поступком незнакомой девчушки.
 
   Эльвира растопила на сковороде немного сала, чтобы заправить салат, а из пучка крапивы сварила суп. Малыши получили каждый по своей миске и вышли есть во двор. Эльвира, Джузеппина и Чезаре остались в кухне одни. Они сидели вокруг стола, на котором горела керосиновая лампа, и ели медленно, чтобы растянуть этот скудный ужин. Лампа после ужина тут же гасилась – керосин тоже был на исходе.
   Красивое бледное лицо Эльвиры, изможденное родами и тяжелым трудом, уже покрывали морщинки. Голову она покрыла черным платком, что старило ее еще больше. Без всякого аппетита она все же съела до последней ложки свой суп, потому что есть было необходимо, а покончив с ужином, устало положила руки на стол. Руки у нее были шершавые и красные от стирки, пальцы припухшие от ревматизма.
   – Не расстраивайся, что тебя уволили, – сказала она сыну. – Бог видит и бог провидит.
   Это были ее обычные слова, которые повторялись во всех трудных случаях жизни.
   – Будем надеяться, что он в самом деле провидит, – проговорил Чезаре угрюмо.
   – Он накажет, если будем так говорить, – мать быстро перекрестилась. – На этой неделе Джузеппина пойдет работать к Кастелли. Они там делают мыло и медикаменты.
   – Работать? – Это была неожиданная новость для Чезаре. По силам ли сестре с ее слабым здоровьем работать на фабрике от зари до зари? – Кто ей нашел это место?
   – Дон Оресте, наш приходский священник, – вмешалась сама Джузеппина. – Он всегда с участием относился к нам. Мне уже четырнадцать лет, и я вполне могу там работать.
   – Я бы предпочел, чтобы ты оставалась дома. – Чезаре охотно хлопнул бы кулаком по столу, как это делал отец, когда был недоволен, но взамен ему нечего было предложить.
   – Ей будут платить лиру и двадцать чентезимо в день, – сказала Эльвира.
   Это была такая же плата, которую получал Чезаре.
   – А малыши? – спросил он, хватаясь за последний довод.
   – Аугусто уже восемь лет, и ему хватит ума присмотреть за младшими.
   Мать была права. Меморе было еще меньше, но у нее хватило сердца и ума, чтобы помочь сегодня ему.
   – Ладно, я иду спать, – заканчивая этот разговор, сказал Чезаре. Он, хоть и не работал сегодня, но, пожалуй, еще больше устал от всех передряг и волнений. Завтра с утра он отправится на поиски новой работы и, конечно же, найдет ее. С этой мыслью Чезаре уснул.

Глава 3

   Падающая звезда прочертила короткий след в ночном небе и погасла, не долетев до земли. На самом ли деле это была падающая звезда? Эльвира не помнила падающих звезд в июне, в пору, когда на лугах еще мерцали светлячки. Проникая сквозь окно, лунный свет падал на фотографию, висящую на стене, рядом с ее супружеской постелью, и снимок этот вызвал в памяти день ее свадьбы.
   Шестнадцать лет прошло с тех пор. Был август, и звезды блестели золотой россыпью над головой. Ей исполнилось двадцать, и она не знала, что такое мужчина. Это была все та же луна, которая видела ее первую брачную ночь и оживила в ней множество воспоминаний.
   Церемония была простая, как водится у бедняков, которые, однако же, умели сохранять достоинство и имели страх божий. Дон Оресте благословил ее союз с Анджело Больдрани в церкви Сан-Лоренцо. Она не могла сдержать слез, когда произносила свое «да», которое пред богом соединяло ее с этим парнем. А ведь она трепетно любила, хотя ни разу так и не сказала ему: «Я люблю тебя». Так говорили девушки своим возлюбленным в любовных рассказах, которые печатались на страницах газет, доходивших иногда до нее, но люди, среди которых она выросла, не умели говорить таких слов. Зато умели любить преданно и самозабвенно, умели прощать, любя, хотя, что правда, то правда, никогда не умели найти слова, способного выразить это чувство.
   Когда Анджело попросил ее руки, а родители спросили, хочет ли она выйти за этого парня, которого все знали как хорошего работника и доброго христианина, она ответила, покраснев: «Если вы мне дадите его в мужья, я пойду за него». Это была правда, но не вся, потому что она очень любила Анджело и хотела замуж за него всей душой, но стеснялась обнаружить свое чувство.
   Она помнила себя молодой и красивой, в жемчужно-сером подвенечном платье с длинными узкими рукавами, заколотом у ворота золотой брошью, которую Анджело подарил ей перед свадьбой. Вуаль, спускающаяся с головы и закрывающая плечи, была из кружевного тюля, вытканного маленькими розами. Мать долго расчесывала и приглаживала ее длинные волосы, прежде чем сделать из них тяжелую косу, закрученную на затылке и закрепленную черепаховыми шпильками. «Сегодня вечером, – сказала она, – когда ты удалишься в спальню со своим мужем, прочти молитву и попроси прощения у господа за ваши грехи». Почему она должна просить прощения за грехи и в чем был этот грех, Эльвира толком не понимала, но сердце пугающе-сладко замирало в груди и голова кружилась. До свадьбы она лишь однажды почувствовала его горячие губы на своей щеке, и кровь тогда бросилась ей в лицо, а в висках застучало. Но разве это был грех? До нее доходили обрывочные разговоры ее более опытных подруг, произносимые шепотом фразы, вроде: «Ты это скоро поймешь, девочка», но это только смущало и пугало ее.
   Анджело с гордостью носил свой новый черный пиджак и рубаху в красную полосочку с белыми манжетами и крахмальным воротничком. С гордо поднятой головой, тщательно ухоженными усами и густыми светлыми напомаженными волосами он казался в этом наряде настоящим синьором.
   После свадебной церемонии, со свидетелями, родителями жениха и невесты и несколькими друзьями, они заехали в остерию «У дуба» выпить по стаканчику вина. Под навесом из вьющихся растений вокруг длинного стола, застеленного свежей скатертью, когда гости произносили тосты и пили за здоровье молодых, Анджело расхрабрился, обнял ее за талию и поцеловал при всех. Этот запечатленный на ее щечке невинный поцелуй предвещал, однако, что-то такое, чем она была обеспокоена и смущена. Она была счастлива, что выходит за Анджело, но потеряла то радостное и светлое спокойствие, которое испытывала перед алтарем. Ею овладел некий страх в предвидении того рокового события, которое должно было случиться с ней этой ночью, события, освященного богом, но в котором почему-то признавался и грех, за который она должна просить прощения у того же самого бога.
   – Смелей, смелей! Поцелуй и ты его!.. – кричали подвыпившие гости, а она то краснела, то бледнела, не зная, куда деваться от стыда. Сколько раз она чувствовала это желание поцеловать своего милого Анджело и много раз воображала это, но никогда не смогла бы сделать это вот так, при всех.
   Глядя на июньскую луну, которая вызывала эти далекие воспоминания, Эльвира теребила и крутила у себя на пальце широкое обручальное кольцо, которое он надел ей в тот день. На внутренней стороне кольца было выгравировано изящным курсивом: «Эльвире от Анджело, 1897».
   Тогда в остерии именно мать Эльвиры вывела ее из замешательства. Дав ей в руки овальный посеребренный поднос с конфетами, она шепнула: «Поди обнеси гостей».
   Эльвира послушалась, и каждый гость, угощаясь конфетами, распространявшими вкусный запах ванили, говорил ей что-то хорошее. По их взглядам видно было, что все хотели бы набить себе карманы и рот этими сладостями, но каждый, уважая обычаи бедного люда, брал только три конфеты: две – чтобы съесть тут же на свадьбе, а третью – на память, что, по поверьям, приносит счастье.
   Для самого счастливого дня в своей жизни Анджело Больдрани задумал все на широкую ногу: в программе было и посещение фотографа Винченцо Рамелли возле Порта Тичинезе. Жених хотел, чтобы объектив запечатлел этот неповторимый миг. Их дети должны знать, как красива была мать в подвенечном наряде. Для Эльвиры это был сюрприз, но Анджело договорился с Рамелли заранее. Они долго обсуждали, какой сделать снимок, и спорили о цене.
   Эльвира улыбнулась, глядя на фотографию на стене в голубом лунном свете, и вспомнила тот визит в студию: фотограф готовил задник и тщательно устанавливал свет. Этот задник представлял собой озеро и кусок балюстрады, завершающейся колонкой, на которой возвышалась большая ваза с раскидистым папоротником. После многих проб ее усадили в кресло, обитое узорчатой тканью, сильно потертой и местами разорванной. Анджело хотел быть уверен, что эта рухлядь не запечатлеется для потомков, и Рамелли клялся, положа руку на сердце: «Изношенные места не попадут в кадр». В конце концов он убедил Анджело, который стоял за ее спиной неподвижно, как статуя, подбоченясь одной рукой, а другую положив ей на плечо. Сама же она сидела напряженная и неестественная, с нахмуренным лицом. От застенчивости взгляд ее был направлен в потолок и капли пота выступили на лбу. Всякий раз, когда Рамелли выглядывал из-за тяжелого занавеса, которым накрывался гофрированный хвост аппарата, лицо его было перекошено от жары и нехватки воздуха. В конце концов, глядя на него, Эльвире стало так смешно, что, освободившись от своей скованности, она разразилась веселым смехом. Отблеск его запечатлелся на снимке – чудесная улыбка на прелестном личике ломбардской невесты. Но жизнь сложилась так, что ей редко случалось проявлять свою природную веселость.
   В завершение этого памятного дня Анджело повел ее в сады Дианы возле Порта Венеция есть мороженое. Сидя в кафе, Эльвира была поражена окружающей ее роскошью и теми тратами, на которые он шел, но Анджело лишь смеялся, довольный, что хотя бы на день предстает в ее глазах богачом.
   – Ты моя королева, – с гордостью сказал он ей.
   Смущенным и благодарным взглядом она смотрела на этого светловолосого парня, на этого сумасшедшего мота с большими и сильными руками в мозолях, который работал по четырнадцать часов в сутки у печи для обжига кирпичей, чтобы иметь возможность приносить ей сказочные дары, когда приходил к ней домой: то коробку французского мыла, благоухающего лавандой, то голубую шелковую переливчатую ленту, то серебряные или золотые клипсы. А к свадьбе он потратил целых шестьдесят пять лир на брошь в форме лукошка с золотыми цветами, жемчужинами и розовыми кораллами внутри, купленную в знаменитом магазине Моджи на корсо Виктора Эммануила. Он был щедр и легко тратил деньги, хотя доставались они ему каторжным трудом. У него была работа и была женщина, которую он любил: чего же ему нужно было еще для счастья? Важные господа в парламенте и в газетах, думая скорее о будущем буржуазии, чем о реальных интересах рабочего класса, требовали по примеру Англии и Америки поставить вопрос о восьмичасовом рабочем дне, но его, Анджело, все это как-то не касалось близко. Когда мог и чем мог, он помогал товарищам в их профсоюзной борьбе, но не принимал этих новых идей всерьез. У него было достаточно сил, чтобы устроить свою жизнь самому, он знал, что чем больше поработаешь, тем больше получишь, а все остальное для него было не очень-то важно.