– О поездке в Петербург?
– Конечно. Вы так долго колеблетесь, будто не способны вообще покинуть пределов Парижа.
– Но, дорогой князь, я и в самом деле не путешественник. Меня не манят чужие страны и я никогда не чувствовал в себе влечения к географии.
– Бог с ней, с географией, вас ждут ваши друзья и поклонники. Даже будучи полным эгоистом – а вы не способны таким стать – нельзя не подумать о них.
– Мои поклонники! Это лестное преувеличение – не более. Другое дело – императрица.
– Поверьте, ее императорское величество выражает мысли и чувства нашего общества. Такова удивительнейшая способность Великой Екатерины. Но если бы даже речь шла об одной государыне, неужели ее дружбы недостаточно для того, чтобы пуститься в путь?
– Но Петербург – это так далеко!
– Разве мало русских вы видите в Париже? И все они проделывают этот путь по многу раз в своей жизни.
– Их привычки приобретены на просторах России, мне же не слишком много доводилось ездить даже по Франции. Поверьте, князь, по-настоящему хорошо я чувствую себя только на парижских мостовых и в стенах парижских салонов. Даже загородная жизнь мне наскучивает очень быстро, и я стремлюсь опять к своим книгам, к своему бюро – только они и способны дарить мне настоящее счастье.
– Вы отвлекаетесь от моего вопроса, Дидро. Между тем я ведь тоже обязан отчетам ее императорскому величеству и использовал уже, кажется, все мыслимые и немыслимые доводы, чтобы оправдывать ваши бесконечные оттяжки.
– О, я чувствую, как использую вашу дружбу, князь.
– Только не надейтесь до бесконечности использовать мою снисходительность. Поверьте, Дидро, я думаю не столько о собственных огорчениях – в конце концов, я не столько дорожу службой, сколько о ваших перспективах. Без поездки в Петербург вам трудно будет пользоваться милостями ее императорского величества.
– Вы хотите напомнить, скольким я обязан Великой Екатерине? Поверьте, в этом нет нужды – моя благодарность вашей монархине умрет только вместе со мной.
– Я выдам вашу тайну, Дидро, если скажу, что вас что-то смущает в отношениях с государыней? Доверьтесь мне – я легко сумею объяснить любое недоразумение. А в том, что это всего лишь недоразумение, я абсолютно уверен.
– Князь! Какие же сомнения мог бы испытывать я, простой смертный, в отношении небожительницы? Удивляюсь, как подобная идея могла прийти вам в голову!
– Дидро, ваша ловкость неподражаема, и тем не менее я думаю, все дело в письмах вашего друга Фальконе. Он недоволен ходом работ над памятником, не правда ли? Или ждал совсем иного отношения со стороны императрицы? Ну же, мой друг, решайтесь на откровенность.
– Дело не в одном Фальконе. Мы вместе с императрицей обсуждали в письмах идею памятника великому Петру, и у нас не было разногласий.
– Так в чем же дело?
– В тех мелочных придирках, которые в конечном счете ничего не оставляют от нашей идеи. Фальконе, естественно, не соглашается, но это стоит ему стольких нервов и бессонных ночей.
– Разве эти придирки исходят от императрицы?
– Как бы я смел назвать придирками замечания ее императорского величества!
– А если не императрицы, то кого же?
– Господина Бецкого. Все дело в том, что со времени приезда в Петербург Фальконе не может добиться аудиенции у ее императорского величества. Господин Бецкой оказался его единственным начальником и верховным судьей.
– Вот видите!
– Что же здесь видеть? То, что ее императорское величество после стольких авансов попросту пренебрегает художником, которого сама же пригласила для работы?
– Дидро, помилуйте, о каком пренебрежении может быть речь? Это естественно, что государыня занята множеством государственных дел.
– Но она находила время для переписки с Фальконе, пока он находился в Париже. Наконец, можно лишить меня счастья получить лишнее письмо ее императорского величества, лишь бы достойно решить судьбу монумента, по которому потомки будут вспоминать правление Екатерины. Наконец, – и Фальконе это знает наверняка – ее императорское величество все вечера проводит за карточкой игрой. Так о каком же отсутствии времени вы говорите, князь?
– Мой дорогой, вы забываете, что скипетр и порфира налагают определенные обязательства. Государыня не считает возможным нарушать придворный протокол, тем более что та же карточная игра дает великолепную возможность для самых серьезных разговоров и с собственными сановниками, и с иностранными дипломатами. Неужели вы думаете, что Великая Екатерина тратит время на собственные удовольствия? Я удивляюсь вам, Дидро! Вас может извинить только ваша удаленность от придворной жизни.
– И слава Богу! Я никогда не мечтал о прожигании жизни во дворцах.
– Тем не менее вы не станете отрицать, что там должен существовать свой распорядок?
– Но письма...
– Я перебью вас, мой друг. У ее императорского величества есть часы, отведенные на личную корреспонденцию, и это то же входит в распорядок жизни императрицы. Нарушать его ради Фальконе? Но зачем? Государыня переписывалась с мастером, пока обсуждалась основная идея памятника. Коль скоро эта идея была выяснена, смысла в личном общении не осталось.
– Значит, этот пресловутый господин Бецкой передает скульптору желания императрицы?
– Я этого не говорил. Напротив – я думаю, это его личные замечания, совершенно, кстати сказать, не обязательные для Фальконе. Но у меня великолепная идея, мой друг! Приехав в Петербург, вы в личных беседах с императрицей разрешите все сомнения по поводу фальконетовского монумента, в котором принимаете столь живое участие.
– Вы просто соблазняете меня, князь. Кстати, должен вам сказать, что императрица находит время для разговоров с мадемуазель Колло, постоянно настаивает на ее присутствии по дворце и засыпает ее заказами.
– Это вам известно от Фальконе?
– Да, и он мне сообщает об этом не без доли вполне справедливой обиды.
– И, значит, мадемуазель Колло появляется во дворце в то время, как Фальконе вынужден сидеть в мастерской? Мне никто не сообщал об этом.
– В том-то и дело, что Мари-Анн отклоняет все самые лестные предложения и, несмотря на явное недовольство императрицы, не появляется нигде. Ее надо знать, нашу мадемуазель Виктуар. Она раз и навсегда определила свое место за спиной учителя.
– Нет, мой друг, положительно вы должны приехать в Петербург хотя бы ради ваших столь близких друзей. А что касается путешествия, в коляске Семена Кирилловича Нарышкина вы не ощутите никаких неудобств пути. А сколько интереснейших разговоров мы с вами будем вести. Ну, соглашайтесь же, Дидро, соглашайтесь!
На академическом Совете – волнение. Господа преподаватели только что узнали новость, и какую! Семен Кириллович Нарышкин везет в Петербург Дидро. Подумать только, такую знаменитость! Живописцев знаменитых перебывало в северной столице предостаточно, но никого из философов французских принимать ей не приходилось. Слухи растут и множатся. О дружбе философа со скульптором Фальконе – наконец-то монумент может быть приведен во окончание. О том, что не принял господин Дидро приглашения императрицы жить во дворце, но согласился поселиться у Семена Кирилловича – значит, свободе своей изменять не хочет. Что новые рукописи с собой везет – по живописи и скульптуре – скорее всего, удастся их прочесть. Споров в Академии много – на чьей-то стороне окажется великий энциклопедист. Антон Павлович Лосенко волнения не скрывает – ему дороже всех рассуждения Дидеротовы, да и приехал без году неделя из заморских стран, недавно в руководство классом живописи исторической вступил. Сколько из пенсионеров российских в Париже ни побывало, все о встречах с Дидеротом как о великом счастье писали. Помнится, в 1765-м закончил философ дополнение к „Салонам“ – обзорам выставок, что каждый год в Париже бывают, свой опыт „Опыт о живописи“, еще и публикации никакой не было, а уж российским пенсионерам все известно стало. Спасибо посланнику, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну. Он с Дидеротом в великой дружбе состоял, все мысли философа в собственноручном письме Совету Академии изложил, а прежде отправки пенсионерам прочитал.
Под сводами коридоров академических полутьма разлита. По углам к полу стекает. Окна огромные, да какой свет из внутреннего двора – циркумференции, тем паче зимой. Классы на Неву выходят – все светлее. В большом зале, где натура стоит, и вовсе свечи горят. Тишина. Ступить полной ногой боязно: не нашуметь бы. Храм искусств – трех знатнейших художеств. Едва отстроен, еще доделок не оберешься, а уже храм. Воспитанники, и те понимают: голосов не подымают, быстрым шагом не ходят. А может, от скульптуры греческой, что по всем залам расставлена: глазу учиться надо.
– Вы из портретного, Александр Филиппович?
– Мимоходом заглянул, Гаврила Игнатьевич.
– За нового руководителя опасаетесь?
– Откуда же? Господин Левицкий свое дело знает, хоть за учеников первые взялся.
– Поди, своих, частных-то держал.
– То-то и оно, что нет. Сам с Антроповым работал, в Москве – с Васильевским, а своих не имел.
– Как только с работой справлялся!
– Видно, получалось. Может, в Москве оставаться не хотел. Есть у него помощники – еще с Украины – сам говорил, а учеников не хотел.
– И все же, Александр Филиппович, опасение какое-то имеете. Которую неделю на вас смотрю – не в себе вы. Не из-за Левицкого же.
– Да нет-нет, Гаврила Игнатьевич, хотя... Пожалуй, вам одному и могу сказать. Одному тяжко.
– Господи, Александр Филиппович!
– Жизнь моя вам известна. До 752-го года состоял я в Москве архитектурии учеником, а там Иван Иванович Шувалов приехал в первопрестольную, посчастливилось – внимание на мои прожекты обратил. В Петербург с собой забрал, строить свой дом поручил.
– На Итальянской. Еще бы не знать! Преотличнейший дворец.
– Вот этот-то дворец поперек жизни моей и стал. Иван Иванович обещался пенсионером меня на казенный кошт в Италию послать, императрице доложил, всемилостивейшее разрешение получил. Только дом для него важнее был – с окончанием торопился, меня так и не отпустил.
– И впрямь досада великая. Зато какое новоселье пышное состоялось. Господин Ломоносов оду специальную сочинил, до сих пор начало помню: „Мы радость от небес, щедроты благодать, приемлем чрез тебя, Россиян верных мать“. Государыня Елизавета Петровна как вас хвалить изволила.
– О чести не говорю. Очень тогда граф Кирила Григорьевич добивался, чтобы к нему в Глухов ехать, мол, только мне и стоит дворец Разумовских возводить в его столице. К государыне самолично обращался. Где там!
– Зато господин Шувалов вас архитектором Академии назначил – это ли не почет.
– В 785-м году это случилось, что уж я единолично все работы по строительству вести стал, а там адъюнкт-ректор, потом ректор Академии.
– Так из чего ж огорчаться-то вам?
– Моя она – Академия, детище мое во всем, а вот теперь уходит от меня, день за днем все дальше уходит.
– Как, уходит? Не пойму вас, Александр Филиппович.
– Да вспомните вы, Гаврила Игнатьевич, как преподавателей мы собирали. И художники, художники-то какие! А где они все, позвольте вас спросить? Кого из них назовете? Хорош Левицкий, слова нет, да ведь ради него уволили Головачевского Кирилу Ивановича. Талантом он, может, Левицкого послабее, а усердием да опытом? Любовью к воспитанникам, к Академии самой? Сами скажите.
– Что сказать-с? Оно, конечно, товарищей жалко...
– То-то и оно, что жалко. Ведь все мы здешние, заграничными пенсионерами не удостоились быть, да и как бы ими стать могли. Антон Павлович Лосенко, Иван Семенович Саблуков да Кирила Иванович – все трое у Аргунова учиться пошли, когда с голосу как певчие спали.
– Да, с малолетства их с Украйны привезли. Певчих-то придворных никогда без дела не оставляли. Они о живописи просили. Придворное ведомство занятия их у Аргунова и оплачивало, почитай, лет пять.
– Еще Рокотов Федор Степанович назначен был – о нем иной разговор. Он московский, в родстве высоком состоит.
– Потому и уехал в Москву, Академию оставил. Даже с господином президентом объясняться не стал.
– Вот видите, видите, Гаврила Игнатьевич! Рокотов – в Москву, Саблуков – в Харьков. Сказался больным – грудь, мол, слаба, преподавать не может. А на деле? На днях письмо от него получил. Живет себе в Харькове, школу открыл, Бога благодарит, что от уз академических освободился. О Лосенке не говорю – он учеником академическим стал. А Головачевский уже в 762-м году адъюнктом произведен был, каких только обязанностей не исполнял. И казначей академический – честнее человека не сыщешь, и библиотекарем, и все имущество академическое на себя принять был должен. Четыре года прошло, звания советника удостоился, в Совете присутствовать стал. Еще году не прошло, класс ему портретный поручили. Ни в чем промашки не дал.
– Только, помнится, Кирила Иванович сам на пенсию запросился.
– А вы поверили? От какой иной должности бы отказался, нет, все разом порешил. А на поверку что вышло?
– Не отпустили, слава богу.
– Не отпустили! Все верно: инспектором назначили, библиотекарем да хранителем собраний академических оставили, только класса портретного лишили. Не нужен никому как учитель оказался. Каково это ему, как полагаете? Да еще на Совете соображение такое огласили, что „человек, не имевши начальных оснований для воспитания юношества и не пользующийся чтением иностранных книг, до того касающихся, не может быть способен к столь трудной и весьма нужнейшей для Академии должности“.
– Начальство – как с ним сладишь.
– Как я его отстоять хотел, с господином президентом на особность разговаривал. Куда! И слушать ничего не хочет, мол, образованности Кириле Ивановичу не хватает.
– Да как же тогда он библиотекой и музеем заниматься сможет?
– И я о том же подумал. Вслух сказать поопасился – еще и с этих должностей снимут.
– Неровен час! Лучше ему уж как-никак на академической службе оставаться.
– А Левицкий согласился на должность, даже не засомневался. О другом человеке не подумал.
– Полноте, Александр Филиппович, полноте! Да откуда ж ему было знать про наши внутренние дела? Пришел со стороны, знал, что предшественника его на другую должность перевели, не на улицу же выкинули.
– Еще чего недоставало!
– Все может быть, Александр Филиппович, все. Вот вы за Кирилу Ивановича гневаетесь, а каково его превосходительству Ивану Ивановичу Шувалову пришлось? Своими руками Академию создавал, всю коллекцию свою богатейшую в музей отдал, государыню, поди, совсем донял – все о средствах просил. А вышло что? И сам не нужен, и планы его не нужны. У нового начальника свои, у государыни апробированные. Лучше ли, хуже – время покажет. А может, и вовсе те же самые, да люди новые. У нас в России всегда так: новый государь – новые люди.
– Вот о том и хотел вам сказать: была Академия Ивана Ивановича Шувалова – стала Ивана Ивановича Бецкого, и нам, шуваловским, делать здесь боле нечего.
– Мы путешествуем уже несколько дней, Дидро, у вас есть какие-либо претензии к экипажу или другим удобствам? Вы не выражаете никаких желаний, и это меня смущает. Как вы могли заметить, у меня их множество, и я постоянно их стараюсь устранять.
– По всей вероятности, у меня нет таких высоких требований к жизни, князь. Или я просто не научился им, но мне наша поездка кажется восхитительной. Это так покойно и вместе с тем любопытно. Вероятно, с такими удобствами ездит только турецкий падишах.
– О, я не хотел бы поменяться с ним местами. Турки всегда бывают потрясены русскими удобствами. В конце концов их бывает у нас немало – Россия ведь постоянно воюет с ними.
– Я имел в виду не падишаха турецкого, а некоего восточного деспота, образ из сказок „Тысячи и одной ночи“. Если наше путешествие во все время пути будет таким же восхитительным, мне останется только жалеть, что оно когда-нибудь подойдет к концу.
– Это произойдет в городе, который покорит ваше воображение. Нет-нет, не возражайте мне – даже после Парижа. Если бы вы могли сравнить его с Венецией...
– Князь, я не собираюсь этого делать и не сделаю.
– Но почему же?
– Я никогда не был в этом дивном городе и всегда вполне удовлетворялся восторгами моих друзей.
– Тогда, если вы попадете позже в Венецию, она уже не сможет привести вас в подлинный восторг.
– Даже так? Так великолепен Петербург?
– Венеция – тень прекрасного прошлого, Петербург – подлинность настоящего, и в нем трудились первоклассные зодчие. Впрочем, вы сами в этом скоро убедитесь. Единственная настоящая трудность для вашего друга Фальконе – создать памятник Петру Великому, достойный города этого императора.
– Позвольте-позвольте, князь, мне казалось, что вы уроженец Москвы, но мне еще не довелось услышать от вас ни единой похвалы этому древнему городу. Между тем о нем с восторгом писали все иностранцы, посещавшие когда-нибудь вашу родину. Вы, безусловно, предпочитаете ей град Петра?
– На ваш вопрос нет простого ответа. Для него нужно достаточно представлять себе историю российскую.
– Так дайте же мне хотя бы несколько ее уроков. Перед встречей с российской императрицей это будет для меня как нельзя более кстати.
– К тому же здесь замешаны семейные дела.
– Но это же великолепно! Кто, кроме вас, князь, может ввести меня в обиход русской жизни? Насколько мне известно, вы даже родственник великого Петра. Это правда?
– Правда. И довольно близкий.
– Тем более, тем более, князь! Если вас не утомляет рассказ, я готов его слушать до Москвы, неизменно восхищаясь вашим редким остроумием и даром рассказчика. В конце концов, я никогда не пустился бы в это путешествие без вас.
– Так что же вы хотите знать?
– Решительно все, что бы вы ни пожелали рассказать. Ваш отец общался с великим Петром?
– Он был одним из ближайших его сотрудников.
– Умоляю вас, начните именно с него.
– Пожалуй, но с одним условием – не смущайтесь спрашивать обо всем, что вам покажется непонятным. Жизнь и обиход в России никогда и ни в чем не были подобны французским.
– Обещаю с восторгом.
– Так вот батюшка мой Кирила Алексеевич получил придворную должность при государе, когда он был еще ребенком. Формально и Петр Алексеевич и его старший брат Иоанн являлись царями и соправителями. В действительности вся власть находилась в руках старшей сестры Иоанна Алексеевича – Софьи.
– О, я много слышал лестного об этой удивительной женщине. Я помню, что она обладала не только государственным умом, но сочиняла музыку, писала стихи и даже играла в пьесах собственного сочинения в придворном театре.
– Вы превосходно осведомлены, Дидро. Для иностранца, во всяком случае. Но мне трудно откликаться на ваши восторги. Дело шло о вражде двух ветвей царской семьи – от первой и второй супруги царя Алексея Михайловича. Царевна Софья представляла старшую, мы с царем Петром Алексеевичем – младшую.
– Бога ради, простите меня, князь, я невольно задел больные струны вашего прошлого. Но ведь оно было так давно, что любая струна должна была перестать звучать, не правда ли?
– И да, и нет, Дидро. Мы не будем просто развивать эту тему, если вы не возражаете.
– Князь, я винюсь в своей невольной бестактности.
– Так вот детство батюшки и государя Петра Великого прошло в общих играх и развлечениях. Когда государю удалось наконец избавиться от несносной для него и губительной для российского государства ферулы царевны Софьи, мой родитель стал его доверенным помощником во всех, и главным образом военных, делах. Он с успехом проходит вместе с государем так называемые Азовские походы на юг России, исполняет должность генерал-провиантмейстера при флоте.
– Но он же был, как следует из ваших слов, совсем молод?
– Так что же? Сила царствования Петра Великого заключалась в том, что он допустил к руководству государством молодых и незнатных людей. Все они были признательны за свое возвышение одному императору и вместе с тем были полны новых идей, не будучи приучены к старым.
– Это была настоящая революция!
– В определенном смысле – да, и государь мог полагаться на своих помощников. К тому же доверие к отцу было доверием родственным.
– Разве всегда родственные узы обеспечивали верность, князь? Я понимаю, ваш родитель мог быть исключением.
– Скажем, он им и был. Я наверняка собьюсь, если попытаюсь перечислить все службы и обязанности родителя.
– И все же, князь?
– Два года батюшка был воеводой во Пскове, как раз когда готовилась Северная война. В 1702 году, это я помню совершенно точно, ему досталось укреплять больверк в только что взятом русскими войсками Нотебурге – крепости, которая сегодня носит название Шлиссельбурга и которую вам непременно надо увидеть.
– Мне? Крепость? Вы смеетесь надо мной, князь. Фортификационное искусство никогда не волновало моего воображения.
– Дело не в фортификационном искусстве. Эта крепость, находящаяся в том месте, где река Нева вытекает из Ладожского озера, представляет город, который по праву заслуживает название северной Венеции.
– Венеции?
– Да-да, не удивляйтесь, именно Венеции. В ней нет дворцов – одни обывательские дома, зато вся она расчерчена сетью каналов, которые заменяют улицы и позволяют на лодках достигать едва ли не каждого дома.
– Что за идея!
– Очень мудрая, имея в виду, что кругом располагались ремонтные мастерские, а сообщение по реке избавляло от неудобств, которые приносит с собой осень в России. Невылазная грязь – наше национальное бедствие.
– Не пугайте меня, князь, я и так еле собрался с духом.
– Полноте, если бы только одни препоны физические мешали России, на них никто бы не обратил внимания.
– И ваш батюшка построил эту северную Венецию?
– Нет, государь перевел его на строительство одного из бастионов вновь основанной столицы на Неве. Вы скоро увидите напротив Зимнего дворца Заячий остров и на нем могучую Петропавловскую крепость, один из бастионов которой так и носит название Нарышкинского.
– Это очень лестно, князь, я готов завидовать вам.
– Не торопитесь, Дидро, главное, не торопитесь с выводами. В России никогда не известно, что последует за самой высокой славой.
– Конечно, разочарование и забвение, как и в любой другой стране.
– Тем лучше. Мне остается подтвердить, что моя родина не представляет исключения. Во всяком случае, батюшке моему после Петербурга довелось побывать обер-комендантом уже знакомого ему Пскова, затем Дерпта. Шесть лет он пробыл первым комендантом Петербурга. Назначение после этого московским комендантом свидетельствовало о недовольстве государя и было, как всегда в России, равнозначно ссылке.
– Ссылка в Москву на такую высокую должность? Наверное, это был не худший из возможных вариантов.
– Глядя из Парижа, Дидро. Но батюшка был возмущен до глубины души, не соглашался с назначением – в конце концов он был царственником и мог рассчитывать хотя бы на аудиенцию царя.
– Он не смог добиться аудиенции?
– Не только не смог. Сенат, ободренный неудовольствием императора, предъявил батюшке какие-то вздорные претензии и лишил его значительной части состояния.
– Значит, царь был настолько разгневан, что решил как можно чувствительнее наказать своего родственника?
– Все не так просто, Дидро, в государстве Российском. Государь разжаловал недавнего соратника, сослал и обездолил недавнего соратника, что не помешало ему включить моего родителя в состав судей, судивших старшего и единственного сына царя – царевича Алексея.
– И ваш батюшка были в числе тех, кто вынес смертный приговор несчастному принцу? В чем была его вина? Насколько это было справедливо?
– Дидро, вы задаете слишком много вопросов, и, кстати, на них нам не ответит ни один из русских придворных. Советую и вам умерить свое любопытство в этой области. События в царствующей фамилии не подлежат суду ее подданных.
– Я знаю, приговор был вынесен.
– Да, вынесен. Есть только одна небольшая подробность. Остается неизвестным – был ли этот приговор осуществлен или его нашли нужным вынести, когда принца уже не было в живых.
– Принц погиб в заключении? Болезнь? Самоубийство?
– Не будем вдаваться и в эти подробности. Известно только, что в момент смерти у него в темнице находился светлейший князь Меншиков.
– Так что он мог посодействовать этой кончине.
– Думайте, как знаете, Дидро, меня эта тема не интересует.
– А ваш батюшка – он был прощен царем?
– Почему вы так подумали? Просто он вскоре умер, уйдя из жизни за год с небольшим до кончины императора. Все его состояние было мне возвращено. Так принято – в России дети не должны отвечать за грехи родителей.
– И вы отправились завершать ваше образование!
– Мой Бог, как вы всегда торопитесь, Дидро. Батюшка дал мне превосходное домашнее образование. Я рано оказался при дворе в чине камер-юнкера, при дворе императрицы Анны Иоанновны никакого продвижения не имел и сразу после ее кончины выехал в Париж, куда мне и был прислан принцессой Мекленбургской чин камергера. По счастью, новая императрица Елизавета Петровна, моя дальняя родственница, не поставила мне этого во зло, и через несколько месяцев я оказался русским посланником в Англии.
– Конечно. Вы так долго колеблетесь, будто не способны вообще покинуть пределов Парижа.
– Но, дорогой князь, я и в самом деле не путешественник. Меня не манят чужие страны и я никогда не чувствовал в себе влечения к географии.
– Бог с ней, с географией, вас ждут ваши друзья и поклонники. Даже будучи полным эгоистом – а вы не способны таким стать – нельзя не подумать о них.
– Мои поклонники! Это лестное преувеличение – не более. Другое дело – императрица.
– Поверьте, ее императорское величество выражает мысли и чувства нашего общества. Такова удивительнейшая способность Великой Екатерины. Но если бы даже речь шла об одной государыне, неужели ее дружбы недостаточно для того, чтобы пуститься в путь?
– Но Петербург – это так далеко!
– Разве мало русских вы видите в Париже? И все они проделывают этот путь по многу раз в своей жизни.
– Их привычки приобретены на просторах России, мне же не слишком много доводилось ездить даже по Франции. Поверьте, князь, по-настоящему хорошо я чувствую себя только на парижских мостовых и в стенах парижских салонов. Даже загородная жизнь мне наскучивает очень быстро, и я стремлюсь опять к своим книгам, к своему бюро – только они и способны дарить мне настоящее счастье.
– Вы отвлекаетесь от моего вопроса, Дидро. Между тем я ведь тоже обязан отчетам ее императорскому величеству и использовал уже, кажется, все мыслимые и немыслимые доводы, чтобы оправдывать ваши бесконечные оттяжки.
– О, я чувствую, как использую вашу дружбу, князь.
– Только не надейтесь до бесконечности использовать мою снисходительность. Поверьте, Дидро, я думаю не столько о собственных огорчениях – в конце концов, я не столько дорожу службой, сколько о ваших перспективах. Без поездки в Петербург вам трудно будет пользоваться милостями ее императорского величества.
– Вы хотите напомнить, скольким я обязан Великой Екатерине? Поверьте, в этом нет нужды – моя благодарность вашей монархине умрет только вместе со мной.
– Я выдам вашу тайну, Дидро, если скажу, что вас что-то смущает в отношениях с государыней? Доверьтесь мне – я легко сумею объяснить любое недоразумение. А в том, что это всего лишь недоразумение, я абсолютно уверен.
– Князь! Какие же сомнения мог бы испытывать я, простой смертный, в отношении небожительницы? Удивляюсь, как подобная идея могла прийти вам в голову!
– Дидро, ваша ловкость неподражаема, и тем не менее я думаю, все дело в письмах вашего друга Фальконе. Он недоволен ходом работ над памятником, не правда ли? Или ждал совсем иного отношения со стороны императрицы? Ну же, мой друг, решайтесь на откровенность.
– Дело не в одном Фальконе. Мы вместе с императрицей обсуждали в письмах идею памятника великому Петру, и у нас не было разногласий.
– Так в чем же дело?
– В тех мелочных придирках, которые в конечном счете ничего не оставляют от нашей идеи. Фальконе, естественно, не соглашается, но это стоит ему стольких нервов и бессонных ночей.
– Разве эти придирки исходят от императрицы?
– Как бы я смел назвать придирками замечания ее императорского величества!
– А если не императрицы, то кого же?
– Господина Бецкого. Все дело в том, что со времени приезда в Петербург Фальконе не может добиться аудиенции у ее императорского величества. Господин Бецкой оказался его единственным начальником и верховным судьей.
– Вот видите!
– Что же здесь видеть? То, что ее императорское величество после стольких авансов попросту пренебрегает художником, которого сама же пригласила для работы?
– Дидро, помилуйте, о каком пренебрежении может быть речь? Это естественно, что государыня занята множеством государственных дел.
– Но она находила время для переписки с Фальконе, пока он находился в Париже. Наконец, можно лишить меня счастья получить лишнее письмо ее императорского величества, лишь бы достойно решить судьбу монумента, по которому потомки будут вспоминать правление Екатерины. Наконец, – и Фальконе это знает наверняка – ее императорское величество все вечера проводит за карточкой игрой. Так о каком же отсутствии времени вы говорите, князь?
– Мой дорогой, вы забываете, что скипетр и порфира налагают определенные обязательства. Государыня не считает возможным нарушать придворный протокол, тем более что та же карточная игра дает великолепную возможность для самых серьезных разговоров и с собственными сановниками, и с иностранными дипломатами. Неужели вы думаете, что Великая Екатерина тратит время на собственные удовольствия? Я удивляюсь вам, Дидро! Вас может извинить только ваша удаленность от придворной жизни.
– И слава Богу! Я никогда не мечтал о прожигании жизни во дворцах.
– Тем не менее вы не станете отрицать, что там должен существовать свой распорядок?
– Но письма...
– Я перебью вас, мой друг. У ее императорского величества есть часы, отведенные на личную корреспонденцию, и это то же входит в распорядок жизни императрицы. Нарушать его ради Фальконе? Но зачем? Государыня переписывалась с мастером, пока обсуждалась основная идея памятника. Коль скоро эта идея была выяснена, смысла в личном общении не осталось.
– Значит, этот пресловутый господин Бецкой передает скульптору желания императрицы?
– Я этого не говорил. Напротив – я думаю, это его личные замечания, совершенно, кстати сказать, не обязательные для Фальконе. Но у меня великолепная идея, мой друг! Приехав в Петербург, вы в личных беседах с императрицей разрешите все сомнения по поводу фальконетовского монумента, в котором принимаете столь живое участие.
– Вы просто соблазняете меня, князь. Кстати, должен вам сказать, что императрица находит время для разговоров с мадемуазель Колло, постоянно настаивает на ее присутствии по дворце и засыпает ее заказами.
– Это вам известно от Фальконе?
– Да, и он мне сообщает об этом не без доли вполне справедливой обиды.
– И, значит, мадемуазель Колло появляется во дворце в то время, как Фальконе вынужден сидеть в мастерской? Мне никто не сообщал об этом.
– В том-то и дело, что Мари-Анн отклоняет все самые лестные предложения и, несмотря на явное недовольство императрицы, не появляется нигде. Ее надо знать, нашу мадемуазель Виктуар. Она раз и навсегда определила свое место за спиной учителя.
– Нет, мой друг, положительно вы должны приехать в Петербург хотя бы ради ваших столь близких друзей. А что касается путешествия, в коляске Семена Кирилловича Нарышкина вы не ощутите никаких неудобств пути. А сколько интереснейших разговоров мы с вами будем вести. Ну, соглашайтесь же, Дидро, соглашайтесь!
На академическом Совете – волнение. Господа преподаватели только что узнали новость, и какую! Семен Кириллович Нарышкин везет в Петербург Дидро. Подумать только, такую знаменитость! Живописцев знаменитых перебывало в северной столице предостаточно, но никого из философов французских принимать ей не приходилось. Слухи растут и множатся. О дружбе философа со скульптором Фальконе – наконец-то монумент может быть приведен во окончание. О том, что не принял господин Дидро приглашения императрицы жить во дворце, но согласился поселиться у Семена Кирилловича – значит, свободе своей изменять не хочет. Что новые рукописи с собой везет – по живописи и скульптуре – скорее всего, удастся их прочесть. Споров в Академии много – на чьей-то стороне окажется великий энциклопедист. Антон Павлович Лосенко волнения не скрывает – ему дороже всех рассуждения Дидеротовы, да и приехал без году неделя из заморских стран, недавно в руководство классом живописи исторической вступил. Сколько из пенсионеров российских в Париже ни побывало, все о встречах с Дидеротом как о великом счастье писали. Помнится, в 1765-м закончил философ дополнение к „Салонам“ – обзорам выставок, что каждый год в Париже бывают, свой опыт „Опыт о живописи“, еще и публикации никакой не было, а уж российским пенсионерам все известно стало. Спасибо посланнику, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну. Он с Дидеротом в великой дружбе состоял, все мысли философа в собственноручном письме Совету Академии изложил, а прежде отправки пенсионерам прочитал.
* * *
Петербург. Академия художеств. А.Ф. Кокоринов и Г.И. Козлов.Под сводами коридоров академических полутьма разлита. По углам к полу стекает. Окна огромные, да какой свет из внутреннего двора – циркумференции, тем паче зимой. Классы на Неву выходят – все светлее. В большом зале, где натура стоит, и вовсе свечи горят. Тишина. Ступить полной ногой боязно: не нашуметь бы. Храм искусств – трех знатнейших художеств. Едва отстроен, еще доделок не оберешься, а уже храм. Воспитанники, и те понимают: голосов не подымают, быстрым шагом не ходят. А может, от скульптуры греческой, что по всем залам расставлена: глазу учиться надо.
– Вы из портретного, Александр Филиппович?
– Мимоходом заглянул, Гаврила Игнатьевич.
– За нового руководителя опасаетесь?
– Откуда же? Господин Левицкий свое дело знает, хоть за учеников первые взялся.
– Поди, своих, частных-то держал.
– То-то и оно, что нет. Сам с Антроповым работал, в Москве – с Васильевским, а своих не имел.
– Как только с работой справлялся!
– Видно, получалось. Может, в Москве оставаться не хотел. Есть у него помощники – еще с Украины – сам говорил, а учеников не хотел.
– И все же, Александр Филиппович, опасение какое-то имеете. Которую неделю на вас смотрю – не в себе вы. Не из-за Левицкого же.
– Да нет-нет, Гаврила Игнатьевич, хотя... Пожалуй, вам одному и могу сказать. Одному тяжко.
– Господи, Александр Филиппович!
– Жизнь моя вам известна. До 752-го года состоял я в Москве архитектурии учеником, а там Иван Иванович Шувалов приехал в первопрестольную, посчастливилось – внимание на мои прожекты обратил. В Петербург с собой забрал, строить свой дом поручил.
– На Итальянской. Еще бы не знать! Преотличнейший дворец.
– Вот этот-то дворец поперек жизни моей и стал. Иван Иванович обещался пенсионером меня на казенный кошт в Италию послать, императрице доложил, всемилостивейшее разрешение получил. Только дом для него важнее был – с окончанием торопился, меня так и не отпустил.
– И впрямь досада великая. Зато какое новоселье пышное состоялось. Господин Ломоносов оду специальную сочинил, до сих пор начало помню: „Мы радость от небес, щедроты благодать, приемлем чрез тебя, Россиян верных мать“. Государыня Елизавета Петровна как вас хвалить изволила.
– О чести не говорю. Очень тогда граф Кирила Григорьевич добивался, чтобы к нему в Глухов ехать, мол, только мне и стоит дворец Разумовских возводить в его столице. К государыне самолично обращался. Где там!
– Зато господин Шувалов вас архитектором Академии назначил – это ли не почет.
– В 785-м году это случилось, что уж я единолично все работы по строительству вести стал, а там адъюнкт-ректор, потом ректор Академии.
– Так из чего ж огорчаться-то вам?
– Моя она – Академия, детище мое во всем, а вот теперь уходит от меня, день за днем все дальше уходит.
– Как, уходит? Не пойму вас, Александр Филиппович.
– Да вспомните вы, Гаврила Игнатьевич, как преподавателей мы собирали. И художники, художники-то какие! А где они все, позвольте вас спросить? Кого из них назовете? Хорош Левицкий, слова нет, да ведь ради него уволили Головачевского Кирилу Ивановича. Талантом он, может, Левицкого послабее, а усердием да опытом? Любовью к воспитанникам, к Академии самой? Сами скажите.
– Что сказать-с? Оно, конечно, товарищей жалко...
– То-то и оно, что жалко. Ведь все мы здешние, заграничными пенсионерами не удостоились быть, да и как бы ими стать могли. Антон Павлович Лосенко, Иван Семенович Саблуков да Кирила Иванович – все трое у Аргунова учиться пошли, когда с голосу как певчие спали.
– Да, с малолетства их с Украйны привезли. Певчих-то придворных никогда без дела не оставляли. Они о живописи просили. Придворное ведомство занятия их у Аргунова и оплачивало, почитай, лет пять.
– Еще Рокотов Федор Степанович назначен был – о нем иной разговор. Он московский, в родстве высоком состоит.
– Потому и уехал в Москву, Академию оставил. Даже с господином президентом объясняться не стал.
– Вот видите, видите, Гаврила Игнатьевич! Рокотов – в Москву, Саблуков – в Харьков. Сказался больным – грудь, мол, слаба, преподавать не может. А на деле? На днях письмо от него получил. Живет себе в Харькове, школу открыл, Бога благодарит, что от уз академических освободился. О Лосенке не говорю – он учеником академическим стал. А Головачевский уже в 762-м году адъюнктом произведен был, каких только обязанностей не исполнял. И казначей академический – честнее человека не сыщешь, и библиотекарем, и все имущество академическое на себя принять был должен. Четыре года прошло, звания советника удостоился, в Совете присутствовать стал. Еще году не прошло, класс ему портретный поручили. Ни в чем промашки не дал.
– Только, помнится, Кирила Иванович сам на пенсию запросился.
– А вы поверили? От какой иной должности бы отказался, нет, все разом порешил. А на поверку что вышло?
– Не отпустили, слава богу.
– Не отпустили! Все верно: инспектором назначили, библиотекарем да хранителем собраний академических оставили, только класса портретного лишили. Не нужен никому как учитель оказался. Каково это ему, как полагаете? Да еще на Совете соображение такое огласили, что „человек, не имевши начальных оснований для воспитания юношества и не пользующийся чтением иностранных книг, до того касающихся, не может быть способен к столь трудной и весьма нужнейшей для Академии должности“.
– Начальство – как с ним сладишь.
– Как я его отстоять хотел, с господином президентом на особность разговаривал. Куда! И слушать ничего не хочет, мол, образованности Кириле Ивановичу не хватает.
– Да как же тогда он библиотекой и музеем заниматься сможет?
– И я о том же подумал. Вслух сказать поопасился – еще и с этих должностей снимут.
– Неровен час! Лучше ему уж как-никак на академической службе оставаться.
– А Левицкий согласился на должность, даже не засомневался. О другом человеке не подумал.
– Полноте, Александр Филиппович, полноте! Да откуда ж ему было знать про наши внутренние дела? Пришел со стороны, знал, что предшественника его на другую должность перевели, не на улицу же выкинули.
– Еще чего недоставало!
– Все может быть, Александр Филиппович, все. Вот вы за Кирилу Ивановича гневаетесь, а каково его превосходительству Ивану Ивановичу Шувалову пришлось? Своими руками Академию создавал, всю коллекцию свою богатейшую в музей отдал, государыню, поди, совсем донял – все о средствах просил. А вышло что? И сам не нужен, и планы его не нужны. У нового начальника свои, у государыни апробированные. Лучше ли, хуже – время покажет. А может, и вовсе те же самые, да люди новые. У нас в России всегда так: новый государь – новые люди.
– Вот о том и хотел вам сказать: была Академия Ивана Ивановича Шувалова – стала Ивана Ивановича Бецкого, и нам, шуваловским, делать здесь боле нечего.
* * *
На пути из Парижа в Петербург. В дорожной карете С.К. Нарышкина и Д. Дидро.– Мы путешествуем уже несколько дней, Дидро, у вас есть какие-либо претензии к экипажу или другим удобствам? Вы не выражаете никаких желаний, и это меня смущает. Как вы могли заметить, у меня их множество, и я постоянно их стараюсь устранять.
– По всей вероятности, у меня нет таких высоких требований к жизни, князь. Или я просто не научился им, но мне наша поездка кажется восхитительной. Это так покойно и вместе с тем любопытно. Вероятно, с такими удобствами ездит только турецкий падишах.
– О, я не хотел бы поменяться с ним местами. Турки всегда бывают потрясены русскими удобствами. В конце концов их бывает у нас немало – Россия ведь постоянно воюет с ними.
– Я имел в виду не падишаха турецкого, а некоего восточного деспота, образ из сказок „Тысячи и одной ночи“. Если наше путешествие во все время пути будет таким же восхитительным, мне останется только жалеть, что оно когда-нибудь подойдет к концу.
– Это произойдет в городе, который покорит ваше воображение. Нет-нет, не возражайте мне – даже после Парижа. Если бы вы могли сравнить его с Венецией...
– Князь, я не собираюсь этого делать и не сделаю.
– Но почему же?
– Я никогда не был в этом дивном городе и всегда вполне удовлетворялся восторгами моих друзей.
– Тогда, если вы попадете позже в Венецию, она уже не сможет привести вас в подлинный восторг.
– Даже так? Так великолепен Петербург?
– Венеция – тень прекрасного прошлого, Петербург – подлинность настоящего, и в нем трудились первоклассные зодчие. Впрочем, вы сами в этом скоро убедитесь. Единственная настоящая трудность для вашего друга Фальконе – создать памятник Петру Великому, достойный города этого императора.
– Позвольте-позвольте, князь, мне казалось, что вы уроженец Москвы, но мне еще не довелось услышать от вас ни единой похвалы этому древнему городу. Между тем о нем с восторгом писали все иностранцы, посещавшие когда-нибудь вашу родину. Вы, безусловно, предпочитаете ей град Петра?
– На ваш вопрос нет простого ответа. Для него нужно достаточно представлять себе историю российскую.
– Так дайте же мне хотя бы несколько ее уроков. Перед встречей с российской императрицей это будет для меня как нельзя более кстати.
– К тому же здесь замешаны семейные дела.
– Но это же великолепно! Кто, кроме вас, князь, может ввести меня в обиход русской жизни? Насколько мне известно, вы даже родственник великого Петра. Это правда?
– Правда. И довольно близкий.
– Тем более, тем более, князь! Если вас не утомляет рассказ, я готов его слушать до Москвы, неизменно восхищаясь вашим редким остроумием и даром рассказчика. В конце концов, я никогда не пустился бы в это путешествие без вас.
– Так что же вы хотите знать?
– Решительно все, что бы вы ни пожелали рассказать. Ваш отец общался с великим Петром?
– Он был одним из ближайших его сотрудников.
– Умоляю вас, начните именно с него.
– Пожалуй, но с одним условием – не смущайтесь спрашивать обо всем, что вам покажется непонятным. Жизнь и обиход в России никогда и ни в чем не были подобны французским.
– Обещаю с восторгом.
– Так вот батюшка мой Кирила Алексеевич получил придворную должность при государе, когда он был еще ребенком. Формально и Петр Алексеевич и его старший брат Иоанн являлись царями и соправителями. В действительности вся власть находилась в руках старшей сестры Иоанна Алексеевича – Софьи.
– О, я много слышал лестного об этой удивительной женщине. Я помню, что она обладала не только государственным умом, но сочиняла музыку, писала стихи и даже играла в пьесах собственного сочинения в придворном театре.
– Вы превосходно осведомлены, Дидро. Для иностранца, во всяком случае. Но мне трудно откликаться на ваши восторги. Дело шло о вражде двух ветвей царской семьи – от первой и второй супруги царя Алексея Михайловича. Царевна Софья представляла старшую, мы с царем Петром Алексеевичем – младшую.
– Бога ради, простите меня, князь, я невольно задел больные струны вашего прошлого. Но ведь оно было так давно, что любая струна должна была перестать звучать, не правда ли?
– И да, и нет, Дидро. Мы не будем просто развивать эту тему, если вы не возражаете.
– Князь, я винюсь в своей невольной бестактности.
– Так вот детство батюшки и государя Петра Великого прошло в общих играх и развлечениях. Когда государю удалось наконец избавиться от несносной для него и губительной для российского государства ферулы царевны Софьи, мой родитель стал его доверенным помощником во всех, и главным образом военных, делах. Он с успехом проходит вместе с государем так называемые Азовские походы на юг России, исполняет должность генерал-провиантмейстера при флоте.
– Но он же был, как следует из ваших слов, совсем молод?
– Так что же? Сила царствования Петра Великого заключалась в том, что он допустил к руководству государством молодых и незнатных людей. Все они были признательны за свое возвышение одному императору и вместе с тем были полны новых идей, не будучи приучены к старым.
– Это была настоящая революция!
– В определенном смысле – да, и государь мог полагаться на своих помощников. К тому же доверие к отцу было доверием родственным.
– Разве всегда родственные узы обеспечивали верность, князь? Я понимаю, ваш родитель мог быть исключением.
– Скажем, он им и был. Я наверняка собьюсь, если попытаюсь перечислить все службы и обязанности родителя.
– И все же, князь?
– Два года батюшка был воеводой во Пскове, как раз когда готовилась Северная война. В 1702 году, это я помню совершенно точно, ему досталось укреплять больверк в только что взятом русскими войсками Нотебурге – крепости, которая сегодня носит название Шлиссельбурга и которую вам непременно надо увидеть.
– Мне? Крепость? Вы смеетесь надо мной, князь. Фортификационное искусство никогда не волновало моего воображения.
– Дело не в фортификационном искусстве. Эта крепость, находящаяся в том месте, где река Нева вытекает из Ладожского озера, представляет город, который по праву заслуживает название северной Венеции.
– Венеции?
– Да-да, не удивляйтесь, именно Венеции. В ней нет дворцов – одни обывательские дома, зато вся она расчерчена сетью каналов, которые заменяют улицы и позволяют на лодках достигать едва ли не каждого дома.
– Что за идея!
– Очень мудрая, имея в виду, что кругом располагались ремонтные мастерские, а сообщение по реке избавляло от неудобств, которые приносит с собой осень в России. Невылазная грязь – наше национальное бедствие.
– Не пугайте меня, князь, я и так еле собрался с духом.
– Полноте, если бы только одни препоны физические мешали России, на них никто бы не обратил внимания.
– И ваш батюшка построил эту северную Венецию?
– Нет, государь перевел его на строительство одного из бастионов вновь основанной столицы на Неве. Вы скоро увидите напротив Зимнего дворца Заячий остров и на нем могучую Петропавловскую крепость, один из бастионов которой так и носит название Нарышкинского.
– Это очень лестно, князь, я готов завидовать вам.
– Не торопитесь, Дидро, главное, не торопитесь с выводами. В России никогда не известно, что последует за самой высокой славой.
– Конечно, разочарование и забвение, как и в любой другой стране.
– Тем лучше. Мне остается подтвердить, что моя родина не представляет исключения. Во всяком случае, батюшке моему после Петербурга довелось побывать обер-комендантом уже знакомого ему Пскова, затем Дерпта. Шесть лет он пробыл первым комендантом Петербурга. Назначение после этого московским комендантом свидетельствовало о недовольстве государя и было, как всегда в России, равнозначно ссылке.
– Ссылка в Москву на такую высокую должность? Наверное, это был не худший из возможных вариантов.
– Глядя из Парижа, Дидро. Но батюшка был возмущен до глубины души, не соглашался с назначением – в конце концов он был царственником и мог рассчитывать хотя бы на аудиенцию царя.
– Он не смог добиться аудиенции?
– Не только не смог. Сенат, ободренный неудовольствием императора, предъявил батюшке какие-то вздорные претензии и лишил его значительной части состояния.
– Значит, царь был настолько разгневан, что решил как можно чувствительнее наказать своего родственника?
– Все не так просто, Дидро, в государстве Российском. Государь разжаловал недавнего соратника, сослал и обездолил недавнего соратника, что не помешало ему включить моего родителя в состав судей, судивших старшего и единственного сына царя – царевича Алексея.
– И ваш батюшка были в числе тех, кто вынес смертный приговор несчастному принцу? В чем была его вина? Насколько это было справедливо?
– Дидро, вы задаете слишком много вопросов, и, кстати, на них нам не ответит ни один из русских придворных. Советую и вам умерить свое любопытство в этой области. События в царствующей фамилии не подлежат суду ее подданных.
– Я знаю, приговор был вынесен.
– Да, вынесен. Есть только одна небольшая подробность. Остается неизвестным – был ли этот приговор осуществлен или его нашли нужным вынести, когда принца уже не было в живых.
– Принц погиб в заключении? Болезнь? Самоубийство?
– Не будем вдаваться и в эти подробности. Известно только, что в момент смерти у него в темнице находился светлейший князь Меншиков.
– Так что он мог посодействовать этой кончине.
– Думайте, как знаете, Дидро, меня эта тема не интересует.
– А ваш батюшка – он был прощен царем?
– Почему вы так подумали? Просто он вскоре умер, уйдя из жизни за год с небольшим до кончины императора. Все его состояние было мне возвращено. Так принято – в России дети не должны отвечать за грехи родителей.
– И вы отправились завершать ваше образование!
– Мой Бог, как вы всегда торопитесь, Дидро. Батюшка дал мне превосходное домашнее образование. Я рано оказался при дворе в чине камер-юнкера, при дворе императрицы Анны Иоанновны никакого продвижения не имел и сразу после ее кончины выехал в Париж, куда мне и был прислан принцессой Мекленбургской чин камергера. По счастью, новая императрица Елизавета Петровна, моя дальняя родственница, не поставила мне этого во зло, и через несколько месяцев я оказался русским посланником в Англии.