– О, нет. Разгадка кроется скорее вот в этом последнем портрете кисти художника.
– Это что, Григорий Теплов?
– Вы не узнали его, государыня? Левицкий не уловил сходство?
– Да нет, граф, тут другое. Я не представляла себе нашего Макиавелли таким романтичным. Хитрым, двуличным, ненадежным, но уж никак не без малого поэтом. Ваш Левицкий увидел то, чего нет на самом деле.
– Я всегда удивлялся вашей проницательности, государыня, но, может быть, в чем-то можно довериться и портретисту? Он зачастую способен видеть то, о чем не догадывается человек.
– На этот раз мне и впрямь нечего возразить: если сам Теплов не способен догадаться!
– Государыня, но разве не удивителен путь, который господину Теплову пришлось пройти? Сын, если память мне не изменяет, жены истопника в псковском архиерейском доме.
– Вот именно, жены. Злые языки утверждали, что дело не обошлось без самого преосвященного.
– Что ж, Феофан Прокопович был всего лишь человеком: почему ему было не иметь человеческих слабостей?
– Я невольно вспоминаю, как он благоволил и приветствовал всех преемников Петра Великого, хотя никто из них и не собирался продолжать тех принципов, о которых под покровительством государя пекся сам Феофан.
– У него была своя вера.
– Во что же?
– Во власть. Разве это не вера миллионов людей?
– Хотя у него были и свои добрые качества. Когда шляхта захотела ограничить самодержавные права русских государей, Феофан выступил в защиту подлинной монархии. Если бы не его вмешательство, императрица Анна вполне могла уступить заговорщикам.
– А сколько преосвященный делал для просвещения. Чего стоила одна его школа у Черной речки! По тем временам – настоящая гуманитарная академия.
– Что в ней было такого особенного?
– Прежде всего история, множество языков, и среди них древних, наконец, рисунок и живопись.
– Изящные искусства? Для кого?
– В школе занимались сироты и дети малоимущих. Но что вас удивляет, государыня, хотел же государь Федор Алексеевич открыть академию знатнейших художеств для детей нищих.
– Для меня это новость. Это, значит, в какие годы?
– Когда будущему государю Петру Великому не было и десяти лет.
– Что ж, значит, русские монархи всегда тяготели к просветительству. Я так и полагала, хотя и не знала фактов. Так что же все-таки с вашим Григорием Тепловым?
– Мне говорили, он блестяще учился, завершал свое образование за границей.
– Под опекой своего высокого покровителя?
– Несомненно. Но особенно опека сказалась позже, когда с вступлением на престол государыни Елизаветы Петровны Теплов был приставлен к младшему брату фаворита.
– Вы имеете в виду графа Кирилла Разумовского?
– О да, Кириллу Григорьевичу еще не было двадцати, и Теплов должен был сопровождать его за рубеж, чтобы помочь в считанные месяцы исправить все недостатки его воспитания.
– Вы великолепный дипломат, граф! Какого воспитания? Он едва умел читать и писать. Я узнала графа сразу после его возвращения из европейских университетов, на которые он потратил, по его словам, едва ли более двух лет.
– И что же, Ваше величество?
– Он был блистателен! И как же хорош собой. Знаете, Александр Сергеевич, что меня больше всего в Разумовском-младшем привлекало? Он ничего не принимал всерьез из того, что с ним происходило. Он лучше всех знал цену и своему образованию и тем преимуществам, которые так щедро раздавала ему покойная тетушка. Он умел смеяться над собой, а это уже делало его человеком в определенном смысле необыкновенным.
– Вы не обходили его вниманием, Ваше величество.
– Это что – ревность? Полноте, граф! Вы забыли о положении великой княгини в те годы. Едва ли не один вы да еще Кирила Разумовский осмеливались со мной говорить. Вы – в силу особого положения Строгановых в России. Кирила Григорьевич – как брат фаворита. Такое не забывается.
– Вам взгрустнулось, государыня? Бога ради, вернемся к Теплову. Может быть, он развлечет вас.
– Что же вы собираетесь, наш всеобщий защитник, о нем сказать?
– Только то, ваше величество, что Теплов хороший живописец.
– Да, помню, я видела у кого-то его тромпд’ойи. Но я не люблю этот обманный вид живописи.
– Тем не менее он требует немалого мастерства и выучки. Но главное – Григорий Николаевич превосходный музыкант. Он виртуозно играет на стольких инструментах и к тому же сам сочиняет музыку.
– Бог мой, снова ваша любимая музыка, граф. Побойтесь Бога, не докучайте мне ею.
– Государыня, вы говорите так, как будто Строганов уговаривает вас прослушать квартет! Но как же презреть то обстоятельство, что именно Теплову принадлежит первый сборник русских романсов. Он написал их более тридцати лет назад, когда о такого рода музыке никто и не думал.
– Да-да, вы правы – я могу оказаться необъективной в силу личных воспоминаний. Я слишком помню, как покойный император Петр Федорович обожал их напевать или того хуже – насвистывать по утрам на манер полкового марша.
– Покойный государь предпочитал военную музыку?
– Предпочитал! Он просто любил делать то, что выводило из себя окружающих. Сколько раз он принимался свистеть за столом к великой неловкости всех присутствующих.
– Государи имеют право на особенные привычки, Ваше величество.
– Надеюсь, мои никому не отравляют существование. А если это не так, я прошу, я требую, граф, чтобы вы мне о них говорили самым откровенным образом. Монарх обязан радовать, а не раздражать своих подданных. Насколько это возможно.
– И потом, государыня, вы вряд ли забыли очаровательный дуэт дочерей Теплова. Отец сам им аккомпанировал с редким искусством.
– Истинный букет талантов и добродетелей! Вы преподали целый урок, Александр Сергеевич.
– Как бы я смел, ваше величество! Если так получилось, в ваших глазах, я неутешен.
– Шучу, граф, конечно же, шучу. Тем не менее урок преподан, и я далеко не тупая ученица. Это славный пример того, как осторожно следует судить о людях, даже тех, которых, казалось бы, досконально знаешь.
– Простите мне мою настойчивость, государыня, но вы бы сами не простили мне моей оплошности: Григорий Николаевич представил в Академию художеств любопытнейшее рассуждение теоретическое – „Диссертацию“ о живописи и ее значении в человеческом обществе.
– И это он и обратил внимание на вашего Левицкого?
– Именно он, государыня. Еще во время своего пребывания в Киеве в связи со строительством Андреевского собора.
– Странно, что таким художником не заинтересовался граф Кирила Григорьевич. Он же у себя в Почаеве устроил настоящую столицу.
– Граф Разумовский сказал, что предпочитает видеть в качестве художников простолюдинов, а не дворян, да еще с большими амбициями.
– Ваш Левицкий так амбициозен?
– На мой взгляд, нисколько. Он просто держится так, как это соответствует его сословию.
– К которому Разумовский-младший оказался причисленным лишь по счастливой случайности.
– Как и мои родители, государыня.
– Вон ты куда теперь, Дмитрий Григорьевич, забрался! Квартирка-то ладная. Того лучше – казенная. И сад под окнами. Не Украина твоя, а все лучше, чем камень один. Поди, по солнышку по-прежнему скучаешь?
– Не без того, Григорий Николаевич. Иной раз сколько недель пройдет – не вспомнишь. Все в делах. А то так за сердце возьмет – не продохнуть: больно свет серый, мглистый. Все глаза протереть хочется.
– Полно, полно, Дмитрий Григорьевич, краски-то у тебя, гляди, как горят. Смотришь – чистый итальянец. Побывать бы тебе в Италии-то. Мечтаешь?
– Затрудняюсь сказать. Пожалуй, что и нет. Забот много. Хорошо тому ездить, у кого семьи да дома нет, а у меня – сами знаете.
– Знаю. Да тебе по деньгам она в тягость не будет. За твои портреты теперь каждый с охотой платить станет.
– Да мне много и не надо.
– А вот за это хвалить не стану. Дмитрий Григорьевич, Дмитрий Григорьевич! Ведь не мальчишка – четвертый десяток когда разменял, в деле живописном давно, а того в толк не возьмешь, что портрет тебе не роспись церковная. В росписи кто дешевле уговорился, тому и работа пришла, а в портрете дешевого художника уважать не станут. Чем дороже, тем лестней. Ведь в портрете каждый гордостью свою утолить хочет. Перед всем светом покрасоваться, кстати и сказать, сколько денег выложить может – не скупится. Ты уж прости великодушно, что учу, так ведь ты еще к столице нашей непривычный.
– Какое прощение – от души благодарить вас, Григорий Николаевич, должен и до скончания века буду. Премного вам всем обязан.
– Насчет целого века не зарекайся. Простому человеку такой обет не по плечу, а уж при дворе и вовсе. Тут все минута решает. Сей час человек один, оглянуться не успеешь – другим станет. Вот и тебе опасение все время иметь следует. О благодарности же не сомневайся – придет время, сам тебе о ней напомню, и уж тогда не обессудь.
– Да какой из меня придворный!
– Кто знает, кто знает, сударь мой, как жизнь-то с тобой обойдется. Может, и узнавать Теплова не захочешь. Да не хмурься ты, это еще когда будет. Еще одно сказать тебе хотел – про сигнатуры на холстах: по-разному ты их подписал. И лучше бы по-французски.
– И в мысль не пришло. До сей поры так писал.
– На польский манер?
– На польский. Только разница велика ли – все одно латинскими литерами.
– Не все одно, сударь. Полагаешь, никто здесь польскому не навычен? Ан нет! Ты-то попомни, что еще при императоре Петре Великом при дворе на сем языке разговоры вели. Голландский-то на смену польскому пришел. Сестрицы старшие государевы на польском вирши сочиняли, целые пиесы разыгрывали. Так вот, чтобы сигнатуры твои тех давних времен не напоминали. Нынче портретисту модному быть должно.
– Охотно совету вашему, Григорий Николаевич, последую.
– Да и в сигнатуре написание имени твоего единым быть должно. Разночтения разве что холопу вчерашнему пристали, который до последней поры и вовсе без фамилии обходился. Дворянину то невместно. Пиши, как в книге шляхетской вписано.
– Так ведь Левицкий – не родовая фамилия наша.
– Как, не родовая?
– Прозвище скорее, да и то с недавних пор. Батюшка его принял, как художеством заниматься начал.
– Ничего ты мне о том не говорил.
– К слову не пришлось. Из Носов мы. Дед мой Кирила Нос по прозвищу Орел. Батюшка стал называться Григорий Кириллович Нос-Левицкий. Для отличия. В роду у нас больше священнослужители были, а он, хоть сан иерейский и восприял, одним художеством занимается. Вот от родных мест прозвище и прибавил.
– Родных мест? Что-то в толк не возьму, Дмитрий Григорьевич – нешто Левицкие сами по себе не дворянский род?
– Есть, есть такие роды в Малороссии, по древности Носам не уступают. Да только батюшка о них не думал – написание у нас иное.
– Совсем ты меня запутал! Какое другое?
– Оно и верно, что ни к чему вам было на батюшкины сигнатуры под гравюрами внимание обращать. Да вот уж коли полюбопытствовали, сейчас вам гравюры-то эти покажу. Не расстаюсь с ними – с ними будто к батюшке да родным местам ближе. Гляньте-ка, милостивый государь, гляньте. Здесь стоит „Левьцкий“, здесь – „Левьцский“, а на документе по полной форме – „иерей Левецкий“.
– И документ-то поздний. Ты уж, Дмитрий Григорьевич, к тому времени только „Левицким“ писался.
– Больше для благозвучия. Да и граф Кирила Григорьевич на том стоял, неужто не помните?
– Вот теперь и впрямь припоминаю. Погоди, погоди, а прозвище-то такое откуда?
– Тут история длинная. Со времен государя Алексея Михайловича тянется.
– Ты же знаешь, до истории я великий охотник. Вон супруга твоя уж и чайком распорядилась, покуда чаевничать будем, расскажи.
– Да что, Григорий Николаевич, не мы одни к той истории причастны. Вся Малороссия, как в котле, кипела. Гетманы по левому днепровскому берегу всегда к Москве прилежали.
– Не под турок же было идти!
– Вот вы так говорите, а на Правобережье гетманы себе великой воли искали.
– Потому с турками и водились. Пуще всех, помнится, Петр Дорошенко отличался. Как только в мусульманство не впал.
– Нет, вере-то он отцовской не изменил, зато всех казаков по правому берегу под власть турок подвел.
– Так-так, это когда с Портою Оттоманской в 1669 году договор подписал.
– Кабы бумагой все обошлось! А на деле трех лет не прошло, как султан Мухаммед IV да еще с войском хана Крымского в Польшу вторгся. Тут уж какое спасение. Каменец от разу взяли, Львов осадили. Грабежам и насилиям конца не было. Дорошенко ничему не препятствовал. Сам лютовал, аж страх.
– Слава богу, московские войска всему конец положили. Сколько всего лет-то под Дорошенкой прошло?
– По счету, может, и мало – четыре. А по жизни человеческой как считать? Все лиха хлебнули. Только попам православным пуще всех досталось. Турки над ними так катовали: где калечили, где в раках топили, где в домах убивали. Вы говорите, московские войска порядок навели. Навести, может, и навели, да не сразу. Надо было, чтобы весь народ сам еще супротив мучителей встал. Так оно и вышло, что без малого десять лет мира на правом берегу никто не видал. Прадед, блаженной памяти иерей Василий Нос, с четырьмя малыми сыновьями еле жив остался. Сколько ни терпел, все выходило – бежать надо. И бежал. Недалеко, правда. На границе самой между Гетманщиной и Сечью пристроился.
– И когда это случилось?
– Еще при государе Федоре Алексеевиче. А в 1680 году достался прадеду приход церкви Архангела Михаила в местечке Маячка, у городка Кобеляки.
– Насколько помню, на самом юге Полтавщины? Вот только самого городка не помню.
– Да и помнить нечего. Каменных домов почти что нет – одни мазанки. Церквей две да ярмарка.
– Немного.
– Что уж – село простое. Хорошо, что земля прадеду досталась богатая. Под пашню. Еще лесок. Луг отличный.
– Вся семья там и осталась?
– Куда же деваться было? У иерея Василия приход унаследовал сын Василий-младший. За Василием-младшим священничествовал снова сын – Степан. О нем и рассказов больше в семье. Он приход принял в 1691-м, а в 1704-м скончался. Семья большая, а приход один. Вот братья друг друга на нем и сменяли.
– Как, сменяли? Не по очереди же служили?
– Нет, конечно. Недолговечными все они были. В молодых летах прибирались. Первым дядюшка Дорофей Степанович, за ним – Алексей Степанович. Дальше очередь дедушки настала. Там еще младший сын Лукьян Степанович оставался. Вот до него очередь не дошла. Дедушка Кирила Степанович и приход держал, и художеством занимался – иконы писал. У нас дома хранятся. Батюшке сам Бог повелел искусством заняться.
– Так он у отца и воспринял азы науки?
– Чему-то, может, и научился. Присмотрелся, скорее. Дед Кирила Степанович цену мастерству знал – захотел, чтобы сын все тонкости мастерства постиг. Потому и направил его во Вроцлав. Школа гравюры там знатная была, а уж у Бартоломея Стаховского поучиться все за великую честь почитали. Кто только этого славного мастера в Европе не знал.
– Погоди, погоди, Дмитрий Григорьевич! А почему Вроцлав? Киев куда ближе был. И школа гравировального искусства знатная, и рубежей молодому человеку не переезжать, языку чужому не учиться.
– Да ему и не надо учиться было. Носы из тех мест происходят, оттуда на Полтавщину и бежали.
– Выходит, как на родину потянуло.
– Не без этого. Только главнее, что пан Стаховский в свойстве с Носами находился. Спокойнее было под его опекой. А язык – сами знаете – для меня и то что русский, что польский.
– Неисповедимы пути Господни! А на мой вопрос ты все же, Дмитрий Григорьевич, не ответил: Левицкий-то здесь причем?
– Не Левицкий, сударь мой, а Левецкий – из Левица. Это и есть родное наше место – промеж Львовом и Краковом, у самого что ни на есть подножия Татр. Его по-разному называют. По-славянски – город Левиц, по-немецки – Левец, по-венгерски – Лева. Батюшка как стал во Вроцлаве учиться, за фамилию название города родного взял. В западных странах так многие делали. Для отличия.
– Ну, что твоя сказка! Только ты, Дмитрий Григорьевич, сказками такими при дворе никого не удивишь. Лучше, чтоб на дворянский лад было: Левицкий, и все тут. Слыхал от служителей, что великая наша государыня с удовольствием о происхождении твоем отозвалась.
– А об умении моем?
– Экой ты, правда, в горячей воде выкупанный! Высочайшее благоволение – вот что главное. О мастерстве же лучше тебя самого никто не скажет. Да и, по правде сказать, близко к сердцу ее императорское величество искусств не берет. Только что зодчеством и строительством в столице очень интересуется.
– Так что же – ничего государыня о портретах моих не сказала?
– Опять за свое! Что сказала, не знаю, а ответ налицо: стал ты руководителем класса портретного, глядишь, и советником Академии станешь, а там и до профессора дослужишься. Всему свой час. Ты, главное, Дмитрий Григорьевич, строптивость-то свою подальше убери. Гляди, чтобы потрафить. За волю ни деньгами, ни отличиями, ни благосклонностью не платят. Обиделся, что ли? Ничего, ума хватит, притерпишься. Сердцу не будешь воли давать, оно и притерпишься. Не ты один – все терпят. У кого терпения больше да строптивости поменьше, те ко всем наградам и почестям и всплывают. Тут уж о талантах никто не толкует.
– Одного в толк не возьму, Григорий Николаевич, как сия лакейская устремленность совместима с целями искусства. Ведь сами же вы пишете в диссертации своей, сколь велика роли живописи в просвещении общества, в обучении его нравственном.
– И что же?
– Да что там далеко ходить, вот у меня диссертация ваша всегда под рукой, как это вы там блистательно пишете: „Но римляне обучались живописному искусству единственно для изображения роду и дел своих. По мнению их, живописец не меньшие качества в разуме и науках иметь должен, как и оратор или стихотворец, который похвалить вознамерился своего Героя, который удостоверить хочет изобретением своих речей мысль человеческую и который восхитить желает сердце слушателей. Те словами представляют картину, а сей – чертами и красками то изображает. Не излишне его превознесу, ежели скажу, что прямо воспитанный и обученный живописец не может лишаться ниже благонравия, ниже тех знаний, которые оратору и стихотворцу надобны; но Оратор и Стихотворец благонравный может остаться совершенным без знания живописного искусства. В таком-то мнении, как кажется, древние почитали сие искусство, и сие причиною было, что старинные греческие живописцы или полководцы или знатные в обществе люди при том были, и в Дельфах и Коринфе перед народом“.
– Теперь и я вас благодарю, Дмитрий Григорьевич, за столь лестное для сочинителя мнение. Однако же жизнь повседневная, друг мой, куда как от ораторских витийств отличается. Каждый оратор и стихотворец принужден был к ней применяться, а уж истории оставалось судить, сколь значительным или незначительным окажется для общества человеческого его наследие.
– Но если обратиться к мыслям Александра Петровича Сумарокова или „Поэтическому искусству“ Буало...
– Вот тебе, Дмитрий Григорьевич, и разница – между жизнью и выводами теоретическими. Хотя бы то вспомнить – Буало обращается к образцам античным, господину Сумарокову Феофан Прокопович ближе. Для Буало сюжет сам по себе важен, для Александра Петровича – русская ситуация историческая. Каких только од он ни писал – тут тебе и на победы императора Петра, и на Франкфуртскую победу или на погребение императрицы Елизаветы Петровны с нотациями для наследников государыни. Разве не так? А там, где политика, там без того, что вы так беспощадно холуйством определили, и не обойтись. Уж кто-кто, а господин Сумароков силы жизненных обстоятельств никогда не отрицал. Слаб человек, а в том его и сила, чтобы обстоятельствам этим не до конца подчиняться. А впрочем, Дмитрий Григорьевич, ведь у меня к тебе, господин академик, дело есть. Больно хорошо ты детей изображаешь – напиши и моих, особливо Алешеньку. Большие надежды на него возлагаю. В старости утешения великого от сынка жду.
О Москве не жалеешь ли? Помню, помню, как уезжать из нее не хотел, отговорки искал. Кабы Иван Иванович Бецкой не настоял, мне бы с тобой, поди, и не справиться.
...Москва. Если б с нее все начиналось! В тридцать пять лет о начале поздно говорить. Или чего-то достиг, или... А все из-за выставки – разговоры о суде, о потаенной славе. Николай Александрович Львов так прямо и спросил: у кого, мол, учились, кто ваши учителя? Что ответишь? Да и надо ли отвечать. Строганов Александр Сергеевич говорит, непременно надо. В славе, мол, без этого никак нельзя. Вон он книжку о живописцах русских писать собрался – без учителей не обойтись.
Не рано ли – книжку-то? Подождать бы. Еще бы поработать. Граф Александр Сергеевич не согласен. Когда, мол, еще выставка состоится, много ли полотен показать на ней удастся. А так разойдутся по домам да департаментам – кому в голову придет одного художника искать.
Батюшка толковался, шестнадцати ему не было, как из Маячки в Саксонские земли уехал, в ученики поступать. Тоже сразу не удалось. Вроде как в услужение к пану Стаховскому поступил. Спасибо, кров да еду дал. Это в последний год жизни государя императора Петра Великого было. А как возвращаться, в России на престоле государыня Анна Иоанновна сидела. Ладно вышло, что Разумовским судьба уже улыбнулась. Графа Алексея Григорьевича посланный из Москвы в первый же год, что государыня на престол вступила, отыскал. Не то, что отыскал, – в церкви в хоре услышал. Видный, ладный, голос хоть сильный, да мягкий. Соловьем разливался. Посланный и думать не стал – в столицу ехать предложил. Графу тогда что терять – в доме родительском нищета, сиротство, сестер полно, братцу – дай бог, чтоб лет десять было. Пастух с голоду не пропадет, так ведь не всю же жизнь за стадом ходить, когда в столицу зовут. Граф тогда у дядюшки иерея Алексея в Маячке благословился. В Маячке родных у Григория Розума да Натальи Демьяновны Розумихи полным-полно было. Самая что ни на есть бедность.
А батюшке в Маячку возвращаться ни к чему было. Приехал сразу в Киев, в Киево-Печерскую типографию поступил. В Москве в тот год, когда его книга „Деяния святых Апостол“, вышла, пожар великий был. Приезжал граф Алексей Григорьевич родных навещать, рассказывал. Такой пожар был, что после него новый план городу снимать пришлось. Театр там еще, сказывали, преогромный на площади Красной сгорел. Граф Алексей Григорьевич на том стоял, что огромней да красивей и позже никогда не видывал. Императрица Анна Иоанновна со строением спешила. Думала навсегда в Москве остаться. Петербурга боялась. Там и всякие перспективные чудеса появились – итальянские мастера декорации писать стали.
Граф Алексей Григорьевич не так сам в Малороссию зачастил – государыню цесаревну Елизавету Петровну оставлять одну ни за что не хотел, – как посыльные от цесаревны. Графиня Мавра Егоровна Шувалова как подруга цесаревне была, кто знает, за какими делами приезжала. По-малороссийски как по-русски говорила. Все больше с духовными беседы вела.
Государыня императрица Елизавета Петровна на престол вступила, Разумовские тотчас батюшку вспомнили. Он и первые панегирики молодым графам гравировал, и гербы, родословное древо. Батюшка колебался сан иерейский получать, Разумовские помогли. Семинарии не кончал, учился одному искусству. Семья, к тому же, большая. Вот тут Григорий Николаевич тоже помог. Так вышло, что батюшка сан и приход получил, а получивши, другому пресвитеру передал, чтобы тот ему долю на семью платил. Земля тоже впусте не лежала – арендаторы нашлись. Так ведь не чужие – свои же, родные, в спор вступили, чтобы батюшке такой льготы не давать. Вдова дядюшки Алексея Кирилловича жалобы писать принялась. Снова Теплов помог попадью утишить.
Сочинитель батюшка – преотменный. Когда префект Киевской академии Михаил Казачинский решил графу Алексею Григорьевичу „Аристотелеву философию“ презентовать, Григория Кирилловича Левицкого пригласил. Книгу в Львовской ставропигийской типографии на трех языках печатали – славянском, польском и латинском, батюшка гравированными листами с геральдическими сочинениями приукрасил. Нигде так полно подписи своей не ставил, как в том 745-м году: „Пресвитер Григорий Левицкий полку Полтавского городка Маиачкавы в Киеве выделал“. Живописью тоже занимался, хотя сего художества и не жаловал. Ему бы с резцами все сидеть – вот глаза и стали слезиться. Смотришь – сердце стесняется: не ослеп бы, Господи!
– Тебе что, Агапыч?
– Да вот гляжу на вас, батюшка, а вы все в раздумье: не захворал ли?
– Бог миловал.
– Ин и ладно. А думать – чего вам, батюшка, думать! Время позднее, того гляди господин заказчик приедет. Мы уж все в мастерской поизготовили, прибрали чистехонько. Может, хошь допрежь его чайком побалуетесь?
– Чайком, говоришь? Нет, ты мне лучше кваску нацеди.
– Какого прикажете – грушевого аль клюквенного?
– Нет, того, что рецепт батюшка в Киеве записал. Киев-то, помнишь ли?
– Как не помнить! Райский город. Одному солнышку не нарадуешься – все-то в нем жаром горит, так и сияет.
– Да, не тот свет в Петербурге. Как туман стоит. Солнце свинцовое: блестит, а цвету не дает. Когда мы в Киев-то приехали?
– Это что, Григорий Теплов?
– Вы не узнали его, государыня? Левицкий не уловил сходство?
– Да нет, граф, тут другое. Я не представляла себе нашего Макиавелли таким романтичным. Хитрым, двуличным, ненадежным, но уж никак не без малого поэтом. Ваш Левицкий увидел то, чего нет на самом деле.
– Я всегда удивлялся вашей проницательности, государыня, но, может быть, в чем-то можно довериться и портретисту? Он зачастую способен видеть то, о чем не догадывается человек.
– На этот раз мне и впрямь нечего возразить: если сам Теплов не способен догадаться!
– Государыня, но разве не удивителен путь, который господину Теплову пришлось пройти? Сын, если память мне не изменяет, жены истопника в псковском архиерейском доме.
– Вот именно, жены. Злые языки утверждали, что дело не обошлось без самого преосвященного.
– Что ж, Феофан Прокопович был всего лишь человеком: почему ему было не иметь человеческих слабостей?
– Я невольно вспоминаю, как он благоволил и приветствовал всех преемников Петра Великого, хотя никто из них и не собирался продолжать тех принципов, о которых под покровительством государя пекся сам Феофан.
– У него была своя вера.
– Во что же?
– Во власть. Разве это не вера миллионов людей?
– Хотя у него были и свои добрые качества. Когда шляхта захотела ограничить самодержавные права русских государей, Феофан выступил в защиту подлинной монархии. Если бы не его вмешательство, императрица Анна вполне могла уступить заговорщикам.
– А сколько преосвященный делал для просвещения. Чего стоила одна его школа у Черной речки! По тем временам – настоящая гуманитарная академия.
– Что в ней было такого особенного?
– Прежде всего история, множество языков, и среди них древних, наконец, рисунок и живопись.
– Изящные искусства? Для кого?
– В школе занимались сироты и дети малоимущих. Но что вас удивляет, государыня, хотел же государь Федор Алексеевич открыть академию знатнейших художеств для детей нищих.
– Для меня это новость. Это, значит, в какие годы?
– Когда будущему государю Петру Великому не было и десяти лет.
– Что ж, значит, русские монархи всегда тяготели к просветительству. Я так и полагала, хотя и не знала фактов. Так что же все-таки с вашим Григорием Тепловым?
– Мне говорили, он блестяще учился, завершал свое образование за границей.
– Под опекой своего высокого покровителя?
– Несомненно. Но особенно опека сказалась позже, когда с вступлением на престол государыни Елизаветы Петровны Теплов был приставлен к младшему брату фаворита.
– Вы имеете в виду графа Кирилла Разумовского?
– О да, Кириллу Григорьевичу еще не было двадцати, и Теплов должен был сопровождать его за рубеж, чтобы помочь в считанные месяцы исправить все недостатки его воспитания.
– Вы великолепный дипломат, граф! Какого воспитания? Он едва умел читать и писать. Я узнала графа сразу после его возвращения из европейских университетов, на которые он потратил, по его словам, едва ли более двух лет.
– И что же, Ваше величество?
– Он был блистателен! И как же хорош собой. Знаете, Александр Сергеевич, что меня больше всего в Разумовском-младшем привлекало? Он ничего не принимал всерьез из того, что с ним происходило. Он лучше всех знал цену и своему образованию и тем преимуществам, которые так щедро раздавала ему покойная тетушка. Он умел смеяться над собой, а это уже делало его человеком в определенном смысле необыкновенным.
– Вы не обходили его вниманием, Ваше величество.
– Это что – ревность? Полноте, граф! Вы забыли о положении великой княгини в те годы. Едва ли не один вы да еще Кирила Разумовский осмеливались со мной говорить. Вы – в силу особого положения Строгановых в России. Кирила Григорьевич – как брат фаворита. Такое не забывается.
– Вам взгрустнулось, государыня? Бога ради, вернемся к Теплову. Может быть, он развлечет вас.
– Что же вы собираетесь, наш всеобщий защитник, о нем сказать?
– Только то, ваше величество, что Теплов хороший живописец.
– Да, помню, я видела у кого-то его тромпд’ойи. Но я не люблю этот обманный вид живописи.
– Тем не менее он требует немалого мастерства и выучки. Но главное – Григорий Николаевич превосходный музыкант. Он виртуозно играет на стольких инструментах и к тому же сам сочиняет музыку.
– Бог мой, снова ваша любимая музыка, граф. Побойтесь Бога, не докучайте мне ею.
– Государыня, вы говорите так, как будто Строганов уговаривает вас прослушать квартет! Но как же презреть то обстоятельство, что именно Теплову принадлежит первый сборник русских романсов. Он написал их более тридцати лет назад, когда о такого рода музыке никто и не думал.
– Да-да, вы правы – я могу оказаться необъективной в силу личных воспоминаний. Я слишком помню, как покойный император Петр Федорович обожал их напевать или того хуже – насвистывать по утрам на манер полкового марша.
– Покойный государь предпочитал военную музыку?
– Предпочитал! Он просто любил делать то, что выводило из себя окружающих. Сколько раз он принимался свистеть за столом к великой неловкости всех присутствующих.
– Государи имеют право на особенные привычки, Ваше величество.
– Надеюсь, мои никому не отравляют существование. А если это не так, я прошу, я требую, граф, чтобы вы мне о них говорили самым откровенным образом. Монарх обязан радовать, а не раздражать своих подданных. Насколько это возможно.
– И потом, государыня, вы вряд ли забыли очаровательный дуэт дочерей Теплова. Отец сам им аккомпанировал с редким искусством.
– Истинный букет талантов и добродетелей! Вы преподали целый урок, Александр Сергеевич.
– Как бы я смел, ваше величество! Если так получилось, в ваших глазах, я неутешен.
– Шучу, граф, конечно же, шучу. Тем не менее урок преподан, и я далеко не тупая ученица. Это славный пример того, как осторожно следует судить о людях, даже тех, которых, казалось бы, досконально знаешь.
– Простите мне мою настойчивость, государыня, но вы бы сами не простили мне моей оплошности: Григорий Николаевич представил в Академию художеств любопытнейшее рассуждение теоретическое – „Диссертацию“ о живописи и ее значении в человеческом обществе.
– И это он и обратил внимание на вашего Левицкого?
– Именно он, государыня. Еще во время своего пребывания в Киеве в связи со строительством Андреевского собора.
– Странно, что таким художником не заинтересовался граф Кирила Григорьевич. Он же у себя в Почаеве устроил настоящую столицу.
– Граф Разумовский сказал, что предпочитает видеть в качестве художников простолюдинов, а не дворян, да еще с большими амбициями.
– Ваш Левицкий так амбициозен?
– На мой взгляд, нисколько. Он просто держится так, как это соответствует его сословию.
– К которому Разумовский-младший оказался причисленным лишь по счастливой случайности.
– Как и мои родители, государыня.
* * *
Петербург. Васильевский остров. Квартира Левицкого. Входит Г.Н. Теплов.– Вон ты куда теперь, Дмитрий Григорьевич, забрался! Квартирка-то ладная. Того лучше – казенная. И сад под окнами. Не Украина твоя, а все лучше, чем камень один. Поди, по солнышку по-прежнему скучаешь?
– Не без того, Григорий Николаевич. Иной раз сколько недель пройдет – не вспомнишь. Все в делах. А то так за сердце возьмет – не продохнуть: больно свет серый, мглистый. Все глаза протереть хочется.
– Полно, полно, Дмитрий Григорьевич, краски-то у тебя, гляди, как горят. Смотришь – чистый итальянец. Побывать бы тебе в Италии-то. Мечтаешь?
– Затрудняюсь сказать. Пожалуй, что и нет. Забот много. Хорошо тому ездить, у кого семьи да дома нет, а у меня – сами знаете.
– Знаю. Да тебе по деньгам она в тягость не будет. За твои портреты теперь каждый с охотой платить станет.
– Да мне много и не надо.
– А вот за это хвалить не стану. Дмитрий Григорьевич, Дмитрий Григорьевич! Ведь не мальчишка – четвертый десяток когда разменял, в деле живописном давно, а того в толк не возьмешь, что портрет тебе не роспись церковная. В росписи кто дешевле уговорился, тому и работа пришла, а в портрете дешевого художника уважать не станут. Чем дороже, тем лестней. Ведь в портрете каждый гордостью свою утолить хочет. Перед всем светом покрасоваться, кстати и сказать, сколько денег выложить может – не скупится. Ты уж прости великодушно, что учу, так ведь ты еще к столице нашей непривычный.
– Какое прощение – от души благодарить вас, Григорий Николаевич, должен и до скончания века буду. Премного вам всем обязан.
– Насчет целого века не зарекайся. Простому человеку такой обет не по плечу, а уж при дворе и вовсе. Тут все минута решает. Сей час человек один, оглянуться не успеешь – другим станет. Вот и тебе опасение все время иметь следует. О благодарности же не сомневайся – придет время, сам тебе о ней напомню, и уж тогда не обессудь.
– Да какой из меня придворный!
– Кто знает, кто знает, сударь мой, как жизнь-то с тобой обойдется. Может, и узнавать Теплова не захочешь. Да не хмурься ты, это еще когда будет. Еще одно сказать тебе хотел – про сигнатуры на холстах: по-разному ты их подписал. И лучше бы по-французски.
– И в мысль не пришло. До сей поры так писал.
– На польский манер?
– На польский. Только разница велика ли – все одно латинскими литерами.
– Не все одно, сударь. Полагаешь, никто здесь польскому не навычен? Ан нет! Ты-то попомни, что еще при императоре Петре Великом при дворе на сем языке разговоры вели. Голландский-то на смену польскому пришел. Сестрицы старшие государевы на польском вирши сочиняли, целые пиесы разыгрывали. Так вот, чтобы сигнатуры твои тех давних времен не напоминали. Нынче портретисту модному быть должно.
– Охотно совету вашему, Григорий Николаевич, последую.
– Да и в сигнатуре написание имени твоего единым быть должно. Разночтения разве что холопу вчерашнему пристали, который до последней поры и вовсе без фамилии обходился. Дворянину то невместно. Пиши, как в книге шляхетской вписано.
– Так ведь Левицкий – не родовая фамилия наша.
– Как, не родовая?
– Прозвище скорее, да и то с недавних пор. Батюшка его принял, как художеством заниматься начал.
– Ничего ты мне о том не говорил.
– К слову не пришлось. Из Носов мы. Дед мой Кирила Нос по прозвищу Орел. Батюшка стал называться Григорий Кириллович Нос-Левицкий. Для отличия. В роду у нас больше священнослужители были, а он, хоть сан иерейский и восприял, одним художеством занимается. Вот от родных мест прозвище и прибавил.
– Родных мест? Что-то в толк не возьму, Дмитрий Григорьевич – нешто Левицкие сами по себе не дворянский род?
– Есть, есть такие роды в Малороссии, по древности Носам не уступают. Да только батюшка о них не думал – написание у нас иное.
– Совсем ты меня запутал! Какое другое?
– Оно и верно, что ни к чему вам было на батюшкины сигнатуры под гравюрами внимание обращать. Да вот уж коли полюбопытствовали, сейчас вам гравюры-то эти покажу. Не расстаюсь с ними – с ними будто к батюшке да родным местам ближе. Гляньте-ка, милостивый государь, гляньте. Здесь стоит „Левьцкий“, здесь – „Левьцский“, а на документе по полной форме – „иерей Левецкий“.
– И документ-то поздний. Ты уж, Дмитрий Григорьевич, к тому времени только „Левицким“ писался.
– Больше для благозвучия. Да и граф Кирила Григорьевич на том стоял, неужто не помните?
– Вот теперь и впрямь припоминаю. Погоди, погоди, а прозвище-то такое откуда?
– Тут история длинная. Со времен государя Алексея Михайловича тянется.
– Ты же знаешь, до истории я великий охотник. Вон супруга твоя уж и чайком распорядилась, покуда чаевничать будем, расскажи.
– Да что, Григорий Николаевич, не мы одни к той истории причастны. Вся Малороссия, как в котле, кипела. Гетманы по левому днепровскому берегу всегда к Москве прилежали.
– Не под турок же было идти!
– Вот вы так говорите, а на Правобережье гетманы себе великой воли искали.
– Потому с турками и водились. Пуще всех, помнится, Петр Дорошенко отличался. Как только в мусульманство не впал.
– Нет, вере-то он отцовской не изменил, зато всех казаков по правому берегу под власть турок подвел.
– Так-так, это когда с Портою Оттоманской в 1669 году договор подписал.
– Кабы бумагой все обошлось! А на деле трех лет не прошло, как султан Мухаммед IV да еще с войском хана Крымского в Польшу вторгся. Тут уж какое спасение. Каменец от разу взяли, Львов осадили. Грабежам и насилиям конца не было. Дорошенко ничему не препятствовал. Сам лютовал, аж страх.
– Слава богу, московские войска всему конец положили. Сколько всего лет-то под Дорошенкой прошло?
– По счету, может, и мало – четыре. А по жизни человеческой как считать? Все лиха хлебнули. Только попам православным пуще всех досталось. Турки над ними так катовали: где калечили, где в раках топили, где в домах убивали. Вы говорите, московские войска порядок навели. Навести, может, и навели, да не сразу. Надо было, чтобы весь народ сам еще супротив мучителей встал. Так оно и вышло, что без малого десять лет мира на правом берегу никто не видал. Прадед, блаженной памяти иерей Василий Нос, с четырьмя малыми сыновьями еле жив остался. Сколько ни терпел, все выходило – бежать надо. И бежал. Недалеко, правда. На границе самой между Гетманщиной и Сечью пристроился.
– И когда это случилось?
– Еще при государе Федоре Алексеевиче. А в 1680 году достался прадеду приход церкви Архангела Михаила в местечке Маячка, у городка Кобеляки.
– Насколько помню, на самом юге Полтавщины? Вот только самого городка не помню.
– Да и помнить нечего. Каменных домов почти что нет – одни мазанки. Церквей две да ярмарка.
– Немного.
– Что уж – село простое. Хорошо, что земля прадеду досталась богатая. Под пашню. Еще лесок. Луг отличный.
– Вся семья там и осталась?
– Куда же деваться было? У иерея Василия приход унаследовал сын Василий-младший. За Василием-младшим священничествовал снова сын – Степан. О нем и рассказов больше в семье. Он приход принял в 1691-м, а в 1704-м скончался. Семья большая, а приход один. Вот братья друг друга на нем и сменяли.
– Как, сменяли? Не по очереди же служили?
– Нет, конечно. Недолговечными все они были. В молодых летах прибирались. Первым дядюшка Дорофей Степанович, за ним – Алексей Степанович. Дальше очередь дедушки настала. Там еще младший сын Лукьян Степанович оставался. Вот до него очередь не дошла. Дедушка Кирила Степанович и приход держал, и художеством занимался – иконы писал. У нас дома хранятся. Батюшке сам Бог повелел искусством заняться.
– Так он у отца и воспринял азы науки?
– Чему-то, может, и научился. Присмотрелся, скорее. Дед Кирила Степанович цену мастерству знал – захотел, чтобы сын все тонкости мастерства постиг. Потому и направил его во Вроцлав. Школа гравюры там знатная была, а уж у Бартоломея Стаховского поучиться все за великую честь почитали. Кто только этого славного мастера в Европе не знал.
– Погоди, погоди, Дмитрий Григорьевич! А почему Вроцлав? Киев куда ближе был. И школа гравировального искусства знатная, и рубежей молодому человеку не переезжать, языку чужому не учиться.
– Да ему и не надо учиться было. Носы из тех мест происходят, оттуда на Полтавщину и бежали.
– Выходит, как на родину потянуло.
– Не без этого. Только главнее, что пан Стаховский в свойстве с Носами находился. Спокойнее было под его опекой. А язык – сами знаете – для меня и то что русский, что польский.
– Неисповедимы пути Господни! А на мой вопрос ты все же, Дмитрий Григорьевич, не ответил: Левицкий-то здесь причем?
– Не Левицкий, сударь мой, а Левецкий – из Левица. Это и есть родное наше место – промеж Львовом и Краковом, у самого что ни на есть подножия Татр. Его по-разному называют. По-славянски – город Левиц, по-немецки – Левец, по-венгерски – Лева. Батюшка как стал во Вроцлаве учиться, за фамилию название города родного взял. В западных странах так многие делали. Для отличия.
– Ну, что твоя сказка! Только ты, Дмитрий Григорьевич, сказками такими при дворе никого не удивишь. Лучше, чтоб на дворянский лад было: Левицкий, и все тут. Слыхал от служителей, что великая наша государыня с удовольствием о происхождении твоем отозвалась.
– А об умении моем?
– Экой ты, правда, в горячей воде выкупанный! Высочайшее благоволение – вот что главное. О мастерстве же лучше тебя самого никто не скажет. Да и, по правде сказать, близко к сердцу ее императорское величество искусств не берет. Только что зодчеством и строительством в столице очень интересуется.
– Так что же – ничего государыня о портретах моих не сказала?
– Опять за свое! Что сказала, не знаю, а ответ налицо: стал ты руководителем класса портретного, глядишь, и советником Академии станешь, а там и до профессора дослужишься. Всему свой час. Ты, главное, Дмитрий Григорьевич, строптивость-то свою подальше убери. Гляди, чтобы потрафить. За волю ни деньгами, ни отличиями, ни благосклонностью не платят. Обиделся, что ли? Ничего, ума хватит, притерпишься. Сердцу не будешь воли давать, оно и притерпишься. Не ты один – все терпят. У кого терпения больше да строптивости поменьше, те ко всем наградам и почестям и всплывают. Тут уж о талантах никто не толкует.
– Одного в толк не возьму, Григорий Николаевич, как сия лакейская устремленность совместима с целями искусства. Ведь сами же вы пишете в диссертации своей, сколь велика роли живописи в просвещении общества, в обучении его нравственном.
– И что же?
– Да что там далеко ходить, вот у меня диссертация ваша всегда под рукой, как это вы там блистательно пишете: „Но римляне обучались живописному искусству единственно для изображения роду и дел своих. По мнению их, живописец не меньшие качества в разуме и науках иметь должен, как и оратор или стихотворец, который похвалить вознамерился своего Героя, который удостоверить хочет изобретением своих речей мысль человеческую и который восхитить желает сердце слушателей. Те словами представляют картину, а сей – чертами и красками то изображает. Не излишне его превознесу, ежели скажу, что прямо воспитанный и обученный живописец не может лишаться ниже благонравия, ниже тех знаний, которые оратору и стихотворцу надобны; но Оратор и Стихотворец благонравный может остаться совершенным без знания живописного искусства. В таком-то мнении, как кажется, древние почитали сие искусство, и сие причиною было, что старинные греческие живописцы или полководцы или знатные в обществе люди при том были, и в Дельфах и Коринфе перед народом“.
– Теперь и я вас благодарю, Дмитрий Григорьевич, за столь лестное для сочинителя мнение. Однако же жизнь повседневная, друг мой, куда как от ораторских витийств отличается. Каждый оратор и стихотворец принужден был к ней применяться, а уж истории оставалось судить, сколь значительным или незначительным окажется для общества человеческого его наследие.
– Но если обратиться к мыслям Александра Петровича Сумарокова или „Поэтическому искусству“ Буало...
– Вот тебе, Дмитрий Григорьевич, и разница – между жизнью и выводами теоретическими. Хотя бы то вспомнить – Буало обращается к образцам античным, господину Сумарокову Феофан Прокопович ближе. Для Буало сюжет сам по себе важен, для Александра Петровича – русская ситуация историческая. Каких только од он ни писал – тут тебе и на победы императора Петра, и на Франкфуртскую победу или на погребение императрицы Елизаветы Петровны с нотациями для наследников государыни. Разве не так? А там, где политика, там без того, что вы так беспощадно холуйством определили, и не обойтись. Уж кто-кто, а господин Сумароков силы жизненных обстоятельств никогда не отрицал. Слаб человек, а в том его и сила, чтобы обстоятельствам этим не до конца подчиняться. А впрочем, Дмитрий Григорьевич, ведь у меня к тебе, господин академик, дело есть. Больно хорошо ты детей изображаешь – напиши и моих, особливо Алешеньку. Большие надежды на него возлагаю. В старости утешения великого от сынка жду.
О Москве не жалеешь ли? Помню, помню, как уезжать из нее не хотел, отговорки искал. Кабы Иван Иванович Бецкой не настоял, мне бы с тобой, поди, и не справиться.
* * *
Петербург. Васильевский остров. Квартира Левицкого. В мастерской Левицкий, позже входит Агапыч....Москва. Если б с нее все начиналось! В тридцать пять лет о начале поздно говорить. Или чего-то достиг, или... А все из-за выставки – разговоры о суде, о потаенной славе. Николай Александрович Львов так прямо и спросил: у кого, мол, учились, кто ваши учителя? Что ответишь? Да и надо ли отвечать. Строганов Александр Сергеевич говорит, непременно надо. В славе, мол, без этого никак нельзя. Вон он книжку о живописцах русских писать собрался – без учителей не обойтись.
Не рано ли – книжку-то? Подождать бы. Еще бы поработать. Граф Александр Сергеевич не согласен. Когда, мол, еще выставка состоится, много ли полотен показать на ней удастся. А так разойдутся по домам да департаментам – кому в голову придет одного художника искать.
Батюшка толковался, шестнадцати ему не было, как из Маячки в Саксонские земли уехал, в ученики поступать. Тоже сразу не удалось. Вроде как в услужение к пану Стаховскому поступил. Спасибо, кров да еду дал. Это в последний год жизни государя императора Петра Великого было. А как возвращаться, в России на престоле государыня Анна Иоанновна сидела. Ладно вышло, что Разумовским судьба уже улыбнулась. Графа Алексея Григорьевича посланный из Москвы в первый же год, что государыня на престол вступила, отыскал. Не то, что отыскал, – в церкви в хоре услышал. Видный, ладный, голос хоть сильный, да мягкий. Соловьем разливался. Посланный и думать не стал – в столицу ехать предложил. Графу тогда что терять – в доме родительском нищета, сиротство, сестер полно, братцу – дай бог, чтоб лет десять было. Пастух с голоду не пропадет, так ведь не всю же жизнь за стадом ходить, когда в столицу зовут. Граф тогда у дядюшки иерея Алексея в Маячке благословился. В Маячке родных у Григория Розума да Натальи Демьяновны Розумихи полным-полно было. Самая что ни на есть бедность.
А батюшке в Маячку возвращаться ни к чему было. Приехал сразу в Киев, в Киево-Печерскую типографию поступил. В Москве в тот год, когда его книга „Деяния святых Апостол“, вышла, пожар великий был. Приезжал граф Алексей Григорьевич родных навещать, рассказывал. Такой пожар был, что после него новый план городу снимать пришлось. Театр там еще, сказывали, преогромный на площади Красной сгорел. Граф Алексей Григорьевич на том стоял, что огромней да красивей и позже никогда не видывал. Императрица Анна Иоанновна со строением спешила. Думала навсегда в Москве остаться. Петербурга боялась. Там и всякие перспективные чудеса появились – итальянские мастера декорации писать стали.
Граф Алексей Григорьевич не так сам в Малороссию зачастил – государыню цесаревну Елизавету Петровну оставлять одну ни за что не хотел, – как посыльные от цесаревны. Графиня Мавра Егоровна Шувалова как подруга цесаревне была, кто знает, за какими делами приезжала. По-малороссийски как по-русски говорила. Все больше с духовными беседы вела.
Государыня императрица Елизавета Петровна на престол вступила, Разумовские тотчас батюшку вспомнили. Он и первые панегирики молодым графам гравировал, и гербы, родословное древо. Батюшка колебался сан иерейский получать, Разумовские помогли. Семинарии не кончал, учился одному искусству. Семья, к тому же, большая. Вот тут Григорий Николаевич тоже помог. Так вышло, что батюшка сан и приход получил, а получивши, другому пресвитеру передал, чтобы тот ему долю на семью платил. Земля тоже впусте не лежала – арендаторы нашлись. Так ведь не чужие – свои же, родные, в спор вступили, чтобы батюшке такой льготы не давать. Вдова дядюшки Алексея Кирилловича жалобы писать принялась. Снова Теплов помог попадью утишить.
Сочинитель батюшка – преотменный. Когда префект Киевской академии Михаил Казачинский решил графу Алексею Григорьевичу „Аристотелеву философию“ презентовать, Григория Кирилловича Левицкого пригласил. Книгу в Львовской ставропигийской типографии на трех языках печатали – славянском, польском и латинском, батюшка гравированными листами с геральдическими сочинениями приукрасил. Нигде так полно подписи своей не ставил, как в том 745-м году: „Пресвитер Григорий Левицкий полку Полтавского городка Маиачкавы в Киеве выделал“. Живописью тоже занимался, хотя сего художества и не жаловал. Ему бы с резцами все сидеть – вот глаза и стали слезиться. Смотришь – сердце стесняется: не ослеп бы, Господи!
– Тебе что, Агапыч?
– Да вот гляжу на вас, батюшка, а вы все в раздумье: не захворал ли?
– Бог миловал.
– Ин и ладно. А думать – чего вам, батюшка, думать! Время позднее, того гляди господин заказчик приедет. Мы уж все в мастерской поизготовили, прибрали чистехонько. Может, хошь допрежь его чайком побалуетесь?
– Чайком, говоришь? Нет, ты мне лучше кваску нацеди.
– Какого прикажете – грушевого аль клюквенного?
– Нет, того, что рецепт батюшка в Киеве записал. Киев-то, помнишь ли?
– Как не помнить! Райский город. Одному солнышку не нарадуешься – все-то в нем жаром горит, так и сияет.
– Да, не тот свет в Петербурге. Как туман стоит. Солнце свинцовое: блестит, а цвету не дает. Когда мы в Киев-то приехали?