– Портреты графа Ротари я видел во множестве. Он едва ли не всю Европу объездил. Веронец, помнится.
– Как вы все запоминаете, Кирила Григорьевич! Преотличнейшая у вас память.
– Мудреного мало. Сколько титулованных особ живописью на хлеб себе зарабатывают? Да и манера у графа Ротария особливая. Будто и возраста у его моделей нет: все молоды, все собой хороши. Так, значит, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин о нем хлопотал? Полагаю, опять наш канцлер будет в выигрыше.
– То-то и оно, что хлопотал явно его братец, граф Михайла Петрович. Мне вице-канцлер и письмо его оставил: в случае надобности государыне показать. Полюбопытствуйте.
„Со вчерашнею почтою получил я ответное письмо на мое от графа Ротари из Дрездена, которое при сем до вашего сиятельства прилагаю; из оного изволите усмотреть, как он охотно и с радостию к нам едит, ежели б его не удерживали всю королевскую фамилию малевать, яко и два табло в Королевскую галерею, которое он взялся изготовить и надеется в три или по долгому времени в четыре месяца окончать и потом с охотою сюда поедит. Не изволите ваше сиятельство как оригинальное ко мне, так и перевод с него учинить повелеть и к его превосходительству Ивану Ивановичу послать, дабы он ее императорскому величеству донес. Для высочайшего любопытства немедленно прислать в натуральной величине портрет славного карла Короля Польского Станислава. А ежели Вашему сиятельству готового портрета, который бы при том сходствовал, смекать не удастся, то извольте чрез пристойный оттуда в Марте или в Апреле выехал. Тогда длинные дни настанут, то он с успехом работу свою производить может. Жена моя пишет ко мне, что у нее был и также объявил, что он в своем письме упоминает и ежели бы он такого обязательства с королем не учинил, то бы тотчас на почту сел и сюда поехал“.
– А ваши симпатии на чью сторону склоняются, Иван Иванович? В сей баталии дипломатической вам одному судьей художественным быть придется.
– Пожалели бы вы своего друга, Кирила Григорьевич, – как-никак мне первому испытанию сему подвергаться. С меня первого претенденты портрет списывать будут, а уж там государыне представляться – как ее величество рассудит. Никак задумались о чем, граф?
– Простите великодушно, Иван Иванович. Подумалось как-то – сколько их у нас в столице сейчас, мастеров и французских, и итальянских?
– Сосчитать не труд.
– И никому вы роли в академии вашей будущей места не отвели?
– Кого же вы на мысли имеете, Кирила Григорьевич? Из французов у нас один Каравакк был да и тот уж три года как преставился. Его, сколько помню, еще господин Лефорт едва ли не сразу после Прутского похода на российскую службу пригласил. Мастер на все руки – все брался писать: и картины исторические, и аллегории, и баталии, и пейзажи, и цветы, и зверей. За миниатюрную живопись, и то брался. Может, в те времена и хорош был.
– На безрыбье и рак рыба.
– А на безлюдье и Фома дворянин. Хотя портреты в Бозе почившей императрицы Анны Иоанновны хорошо писал.
– Сам от государыни нашей слышал, как Каравакк сестрице ее двоюродной по сердцу пришелся. Впрочем, и самое государыню в пренежнейшем возрасте, вместе с сестрицею цесаревною Анною Петровной, отлично изобразил.
– Полноте, Кирила Григорьевич! Живопись сия тяжеловесная, грубая, краски мрачные да и весь манер для наших лет немоден. С такими полотнами перед другими европейскими дворами не предстанешь.
– Ваша правда, Иван Иванович. Пожалуй, кроме Каравакка из французов никого и не назвать.
– Разве что вам на ум Жувенет придет.
– Жувенет? Не помню такого.
– Да и что помнить. Государь Петр Алексеевич самолично сего мастера пригласил. Он еще презабавный портрет мужика написал, с палкой, а по тулупу таракан ползет.
– Таракан как живой!
– Вот-вот. Так что о французах и речи у нас быть не могло. Итальянцы, правда, были, так ведь только мастера по театру.
– Да уж, мастерство господина Валериания и по сей день в удивление приводит. Во многом опера наша своим успехом ему обязана.
– Мы с вами, Кирила Григорьевич, сами свидетели, когда государыня наша первый машкерад в 745-м году устраивала, Валериания и как живописца, и как балетмейстера, и как стихотворца к сему делу приставила.
– Куда до него Перезинотти, хоть тоже на нашем театре подвизается и не один год.
– В манере Юбера Робера пишет, однако много сего отменного мастера хуже.
– Краски тяжелы и черны, я так полагаю.
– Вот мы с вами, Кирила Григорьевич, всех мастеров петербургских и сочли. О немцах не говорю. Школы их не люблю и по образцу немецкому академии российской себе не мыслю. К тому же Валерианий уже несколько лет в рисовальных классах вашей же Академии наук учеников обучает. Граверы преотличные выходят, а живописцы...
– Академии де сианс живописцы не нужны.
– Не спорю, не спорю. Я это к тому, что педагогов все равно выписывать надо. Учиться живописи картинной у нас не у кого. Самая пора академию открывать.
– Дмитрий Григорьевич! Совсем, батюшка, дорогу к тепловскому дому забыл. Так быстро с Петербургом освоился, дела свои устроил?
– Как можно, Григорий Николаевич. Заходил к вам, и не один раз, – дома не заставал.
– Что ж швейцару не сказался?
– Невелика птица, думал – в другой раз ваше благородие застану.
– А зря, голубчик, зря. Никогда такого впредь не делай. Тут и подумать можно, что заспесивился, при случае слово какое не то нужному человеку сказать. Ты уж себя аккуратней держи. Об уважении думай. Да и не так об уважении, как о свидетельстве. Может, и не принял бы я тебя сразу – это уж мое дело, а порядок бы ты соблюл, и я бы тебя соответственно обдумать да рекомендовать мог.
– Простите великодушно, Григорий Николаевич, в мыслях никакой гордости не имел. О вашем спокойствии думал.
– Ну, ладно, чего уж. На другой раз узелок на память завяжи. Так где ж ты подевался?
– Как вы рекомендовали, у Алексея Петровича Антропова.
– Жилье у него снял, и как?
– В помощники пошел. Заказов у Алексея Петровича уйма, а ученики еще сноровки не имеют, так он с радостью, думается, меня принял.
– Еще бы не с радостью! Только тебе учиться у него нечему. Ты себя, Дмитрий Григорьевич, обязательствами никакими договорами не связывай. Сегодня работаешь, квартиру, стол имеешь, а завтра дверь-то притворил и был таков.
– Как бы Алексей Петрович рассчитывать на меня не стал.
– Ну и что, коли станет? Жил без тебя, перебивался и дальше перебьется. А ты ищи, братец, ищи своего пути. Учиться тебе у иноземных новомодных мастеров следует, вот что.
– Спросить вас, Григорий Николаевич, хотел, что за мастер такой французской Клеро? Работу бы мне его повидать.
– Клеро, говоришь... Понял, все понял. Это ты прожектов Ивана Ивановича начитался. Помню, про имя такое и государыня императрица спрашивала. Да не приезжал он еще в Россию-то. Манеру его поглядеть решил? Так это его превосходительство для целей академических измыслил. Тебе же с прожектами его возиться ни к чему – время только потеряешь.
– Вот и я о годах своих думаю.
– И правильно делаешь. Школяров Иван Иванович и без тебя наберет. Ничего своей персоной людей тешить.
– А как вы, Григорий Николаевич, сами живописи учились? Преотличный портрет графа Кирилы Григорьевича написали. Иному иностранцу с вами не потягаться.
– Я-то? Что тебе сказать, посчастливилось мне, братец, куда как посчастливилось. При моем простонародном происхождении на меня сам преосвященный Феофан Прокопович милостивое внимание свое обратил. В свою школу взял. Так она и называлась – Карповская, что на речке Карповке здесь в Петербурге стояла. Преосвященный просвященнейшим человеком был, так и школу задумал. Тут тебе и римские древности, и история общая, и риторика, и логика, языки древние и новые. А уж особо преосвященный об искусствах думал. Учителя преотличнейшие что по рисованию, что по живописи. Музыку преподавали, пение всяческое, и духовное, и светское. На театре все ученики представлять были должны. Еще забыл – география была, науки математические. Это все в зависимости от способностей. У кого из учеников к чему склонность.
– Вы живописью и занялись?
– Да нет, веришь, братец, никаких особых талантов живописных у меня и не бывало. С языками куда лучше получалось. Вот и после школы меня в Академию наук переводчиком зачислили. Другие инженерным делом занялись, медициной. А были и такие, что на одних художествах остановились. Их в Канцелярию от строений и в Инженерный корпус, в чертежную отправляли. В свидетельствах так и написано было: понеже они, кроме того художества, иных никаких наук не обучались.
– Так неужто вы тогда же художество и забросили? К краскам да холсту вас не тянуло?
– Как не тянуть – тянуло. Да и Канцелярия от строений забывать сие мастерство не позволяла. Чуть работ живописных во дворцах поболе, так нас всех со своих мест и называли. Что я, переводчик, Мартын Шеин вон дело хирургическое превзошел, а что поделаешь, вместе со мной в 740-м году Новый Зимний дом расписывал.
– А портретами? Портретами вы в школе не занимались?
– Нет, уж это кто как у других мастеров подсмотрит, до чего сам своим умом да сметкой дойдет. О приемах разных это и я тебе рассказать могу. Вот, к примеру, как кисти для работы определять?
– Чтоб на конце не растрепалась, это каждый художник знает.
– А вот и нет, батюшка мой, вот и нет. Кистей-то три вида для работы иметь надобно: щетинные, хорьковые да беличьи. Щетинными вся работа ведется, сам знаешь, от прокладки до отделки.
– И новую кисть до работы непременно припалить надобно для мягкости.
– Верно. А вот с хорьковой – без нее отделки не сделать – прием иной. Волос намочить да закрутить надобно, когда волосы не разделятся, в один острый конец совьются, та кисть в дело и годится. А беличьи и того нежнее – ими краски сбивать да стушевывать требуется. Или, скажем, овощ какой в натюрморте положить. Тут на все свой способ. Не узнаешь, семь потов с тебя сойдет, покуда эффекту добьешься, а то и вовсе рукой махнешь.
– Поведайте, Григорий Николаевич, куда как любопытно!
– Известно, любопытно. Вот редьку простую возьми – ее подмалевывать белилами с зеленой надо, а прописывать самой что ни на есть жидко разведенной синей. В цвете повысить захочешь, бери белила и мешай с желтой. А для ботвы иное. Подмалевывать ее темно-зеленой краской голубого тона надо в смеси со светлой зеленой. Письмо же вести – темно-зеленой с самой малой примесью темно-синей, лишь бы тон ее глубокий был. А в цвете повысить только желтой можно. Ты до всего и без советов дойдешь, а с советом скорее, да и силы сбережешь общее решить. Может, и свое что придумаешь. От тебя другие мастера научатся.
– Вот я и думаю, Григорий Николаевич, около живого мастера в работе постоять. Во всем самому разобраться. От книжек, по моему разумению, тут толку не будет.
– Твоя правда. Художнику глаз более ума говорит, а коль мало говорит, значит, и мастера из тебя не будет. Насчет же мастера думал я и так полагаю, не обратиться ли тебе к господину королевскому советнику Токкэ.
– Да я слыхал, учеников он не берет.
– Не берет. И в договоре у него такого нету. Поди, своих помощников привез или как иначе обходится. Зачем ему в шестьдесят-то лет с учениками возиться. Маета одна.
– Так что же делать?
– А то, что надобно будет Кириле Григорьевичу с вице-канцлером графом Михайлой Ларионычем Воронцовым потолковать. Тот сам королевского советника приглашал, ему и лестно будет, коли граф походатайствовать придет тебя в помощники или как еще к нему взять. Воронцов скажет, господин королевский советник от отказа поостережется.
– Да ведь насильно мил не будешь.
– А ум это, братец, твоя печаль, чтобы господин Таккэ с первого же разу с тобой не расстался. Впрочем, ты никак французскому диалекту обучен?
– Сколько от вас, Григорий Николаевич, перенял.
– Вот и ладно. Скорей оговоришься.
– Какие перемены, братец-батюшка, какие перемены! Иной раз страх берет.
– О чем ты, Кирила? Случилось что?
– Как же не случилось! Нет более великого канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина – есть великий канцлер граф Михайла Ларионович Воронцов.
– Вот те на! И с чего бы? Разгневалась императрица-матушка на старого лиса?
– А как не разгневаться – все наружу вышло: и то, что самовольно армией Российской в Польше распорядился, фельдмаршала в столицу вызвал, и то, что с великой княгиней снестись поспешил.
– Ну, с армией-то и помириться можно, а вот великая княгиня давненько нашей матушке как кость в горле, и на поди – сам канцлер с ней связался, руку ее держать стал. Никогда я Бестужеву-Рюмину не верил, да с ее императорским высочеством не сговоришь. Всему поверила, что ей старый лицемер наплел и про правительницу, и про все семейство Брауншвейгское.
– Братец-батюшка, то дело прошлое, ин и Бог с ним. Вы послушайте лучше, во что теперь Алексею Петровичу его козни обошлись.
– Должность такую потерять – одного такого хватит.
– Ан не хватит! Ее императорское величество в государственной измене Бестужева-Рюмина обвинила, судить велела.
– Судить?
– То-то и оно. И уж приговор готов. Господа сенаторы минуты не думали.
– Не на то их государыня держит, чтобы думать, разве что желания свои угадывать.
– Значит, угадали: смертная казнь путем четвертования с конфискацией всех владений отеческих и благоприобретенных.
– Это в который же раз графу-то везет? При правительстве Анны Леопольдовны он до такого же приговора дослужился. Спасибо государыня наша на престол отеческий взошла, грехи его простила. Только правительница по неизреченной милости своей смертную казнь ссылкой с конфискацией заменила.
– И нынче то же: жизнь сохранить и в сельцо Горетовку, данное ему на пропитание, до гробовой доски сослать.
– Ох, Кирила Григорьевич, кто первый до гробовой доски дойдет, никому неизвестно. Только так полагаю, наш оборотень и тем разом увернется, вновь в Петербурге при дворе заявится.
– Да лет-то ему, братец-батюшка, многовато, чтобы маневрами сложными заниматься.
– А ты за него не бойся. Сколько же это ему будет – никак шестьдесят пять, а гляди, каким красавцем его господин королевский советник Токкэ представил. Одет по последней моде, на устах ухмылочка, бумаги у стола перебирает. Мол, вот она, моя сила-то.
– Зато теперь нового канцлера принялся писать.
– Шутишь?
– Какие шутки! Графиню Анну Карловну он ранее изобразил. Теперь супруга к ней присовокупил. Кстати, и метреску великого князя изобразил, Елизавету Романовну. Преотличнейший, признать должен, портрет. Графиня Воронцова по пояс в легкой тунике энтик представлена, со стрелой в руке, а за плечиком колчан полный. Мол, берегитесь, господа, не один великий князь жертвою моей пасть может. На голове наколочка из цветочков, а короной маленькой глядится.
– С намеком, выходит.
– Да уж какие намеки. Великий князь по простоте душевной за застольем чувств своих к „Романовне“ не скрывает. Из-за стола встает, руку графине подает, как супруге законной. А портрет отличный. Не захочешь, в такую Диану против собственной воли влюбишься.
– И сходство есть?
– Со сходством хуже. Да и как при подлинном сходстве к сей даме можно нежными чувствами воспылать. В том-то и дело, что узнать как бы и можно, и другой человек совсем. А Никиту Акинфовича Демидова в каком роскошном виде представил – маркиз французский, да и только. Кафтан золотым шитьем залит – так и переливается. Жабо тончайшее, равно манжеты кружевные – хоть потрогай. Руки – белые, тонкие, пальцы длинные. Любой красавице впору. Да к тому же взгляд задумчивый, строгий. Я у него увидел – залюбовался. Теперь, думаю, и мне пора свой портрет заказать.
– Экой ты, Кирила, тщеславный. На что тебе перед живописцами красоваться, да с Демидовым тягаться.
– А чем с Никитой Демидовым тягаться плохо? Прокофий, тот и впрямь своими чудачествами да юродствами на весь свет ославился. Никогда не знаешь, какую еще шутку выкинет.
– Да у него смолоду так, а вот когда покойный их батюшка, Акинфий Никитич, преставился – вскоре после восшествия не престол нашей государыни то случилось – по завещанию все богатства их несметные Никите должны были перейти. Прокофий государыне в ноги кинулся, а ее императорское величество рассудила завещание, как несправедливое, забвению предать, а все имущество поровну поделить. Как сейчас помню, по тому разделу достались Прокофию Акитнфиевичу четыре завода уральских, крепостных душ десять тысяч, сел да деревень более десятка, а про дома московские и петербургские разговоров не шло – не до них было.
– А делил-то Демидовых кто? Не государыня же сама?
– Как можно! Генерал-фельдмаршал Бутурлин на такое дело назначен был, так они его жалобами да домогательствами своими вконец замучили – жаловался мне.
– Было из-за чего! А портрет я господину Токкэ, не откладывая, и закажу. Пусть меня в гетманском обличии представит. У Никиты Акинфиевича вкус преотменный. Если уж на художника глаз положил, значит, того стоит. Да, и чуть не забыл. Знаете, братец-батюшка, кто в помощниках у француза состоит?
– Как, в помощниках?
– А так, не столько помогает, сколько к делу присматривается – шляхтич из Маячки Дмитрий Левицкий. Большие надежды подает, как Иван Иванович Шувалов полагает.
– Что это, Алексей Петрович, никак вы за копирование принялись? Оригинал-то, как посмотрю, Ротариев.
– Так оно и есть, братец. Господин канцлер пожелал портрет супруги ихней скопировать. У графа Ротария дорогонько выйдет, да и неловко знаменитость о такой малости просить, мне же все равно прибыток.
– Верьте не верьте, Алексей Петрович, мне ваши портреты куда более по душе. Хоть бы взять последний, что изволили писать, никак княгини Трубецкой.
– На добром слове спасибо, а поверить тебе, Дмитрий Григорьич, трудно. У Ротария куда ловчее выходит. Кисть-то полегше ходит, краски потоньше.
– Да не прием дорог, Алексей Петрович, а что разность у вас между людьми. У каждого характер свой выходит. Вот я княгиню вашу только на холсте видел, а в жизни, в Сианс академии встретил – сразу признал. Даже, кажется, голос ее от портрета слышал. Жеманится, слова без ужимки не скажет, а глаза так и буравят, так и буравят.
– Характер, говоришь. А может, характеру-то как раз и не нужно. Тягость от него одна – и от возраста не уйдешь, и мысли разные неприятные в складках лица, не дай Бог, прочтешь. Может, у твоего господина Таккэ и слава оттуда, что все себя легкими да красивыми видят. Как в добром сне. Иначе – чего на портретиста тратиться.
– Нет, всенепременно сущность натуры человеческой угадана быть должна. Не зря же Господь Бог всех на одно лицо делать не стал. Одно дело хочется, другое – правда. Вот только правды этой художники французские и впрямь не жалуют. Все хожу работы их, где удастся, смотреть.
– Да уж, понаехало господ живописцев, хоть пруд пруди. Я-то имена одни слышу. Где уж посмотреть!
– Помните, я вас про живописца Клеро спрашивал?
– А, насчет шуваловской Академии любопытствовал.
– Так и есть. Академия открылась, а господина Клеро нет как нет. Видно, не захотел в Россию тащиться.
– Полно тебе, любой потащится: за эдакими-то деньгами. Это нам с тобой, российским, до скончания веку копейки считать, а им куда как вольготно в землях наших. Едут по первому зову – не задумываются. Да вот хоть бы господин Ле Лоррен.
– Вот его-то его превосходительство Иван Иванович Шувалов вместо Клеро и пригласил. А насчет дороги к нам, то вот вам, Алексей Петрович, и пример. Очень господин президент о нем хлопотал, чтоб прямо из дворцов Людовика XV да в Петербург. А по дороге с ним возьми и несчастие случись: корабль, на котором господин Ле Лоррен плыл, англичане до нитки ограбили. Со всеми и его пожитки пропали. Ни рисунков, ни моделей, ни инструментов никаких не оставили.
– Да на что им? Поди, разглядев, все и выкинули.
– Может, выкинули, может, и покупателя нашли. Ведь у господина Ле Лоррена все самое лучшее, самое дорогое. Господин Шувалов даже, сказывали, великому канцлеру о том писал, помощи дипломатической просил.
– Какая уж тут от вора помощь? Сам, поди, раскошелиться да помочь не захотел?
– Сам? Да нет, ничего такого не слыхал.
– И никогда, Дмитрий Григорьевич, не услышишь. Это на словах все благотворят, а на деле копейки от меценатов наших не дождешься, в прихожих поседеешь, ожидаючи, спину сгорбатишь, кланяючись.
– Огорчил я вас разговором своим, Алексей Петрович. Вон как вы разволновались.
– Потому и разволновался, что в Канцелярии от строений бедолаг-то наших собратьев что не мера вижу. Кому иной раз возможность представится, повезет, другой сгинет не за понюх табаку. Ведь человеку не столько академии открывать надо, сколько в трудную минуту алтын сунуть. Дальше-то он и сам справится, сам в силу войдет. Лишь бы минуту эту горькую да надсадную не упустить.
– Оттого у вас всегда с черного хода посетители? Да никак часто одни и те же лица мелькают. Что ж, на содержании вашем живут?
– Никогда так не говори, Дмитрий Григорьевич, никогда! Бог даст разживешься, собственным домком обзаведешься, семейством, не жалей милостыни. Никто тебя за нее благодарить не станет – и не жди. Для себя добро делай. Свое сердце успокой, что помог кому хлеба кусок купить, кому красочками разжиться, при деле каком пристроиться. Сердце-то у тебя доброе – в Киеве еще приметил, так не дай ему зачерстветь да озлобиться. В нашей жизни оно, знаешь, как легко!
– Алексей Петрович, голубчик, да успокойтесь вы, Бога ради. Знаю я, как оно между художниками делается. Нужен – в глаза тебе глядит, не нужен – на улице мимо идет, будто век незнаком. Не по себе – по батюшке знаю. Скольких он учил, скольким помогал. Дело-то его многотрудное, а только уехал я, никого у него не осталось. Так, мальчишка на побегушках, да и тот без денег не удержится.
– А ты послушай, послушай, Дмитрий Григорьевич, вот хоть бы с Василием Андреевым. Сам знаешь, по контракту от Канцелярии от строений я его сейчас взял. Ровесник он тебе. Царскосельскую школу кончил. Там его и грамоте, и арифметике, и истории, и географии учили. Рисунку тоже. В восемнадцать лет Канцелярия от строений его по контракту к вольному живописцу Федоту Колокольникову отдала. Еще семь лет прошло. Теперь Колокольников, упокой Господи его душу, хороший человек был, преставился. Андреева поначалу сам мастер Вишняков к себе забрал, думал, поди, месячишко-другой поучит, а там и аттестует. Не вышло. Ко мне обратились. А я что – раньше чем через пять лет его не выпущу. Вот ему уже тридцать-то и набежит. И талант есть, уж верь мне, а благодетелей не видать. А сколько их таких, как он. Спасибо, на тебя персоны высокие глаз положили. Ты уж их крепко держись. Гонору-то своего шляхетского поубавь, коли в нашем мастерстве работать решил. Я тебе, братец, дурного не присоветую. Я ведь тебя на двадцать лет старше. Всякого повидал да на себе испытал. Не обижайся ты на меня, Дмитрий Григорьич, а про французов все ж расскажи.
– Что вы, что вы, Алексей Петрович, батюшка, какая обида. Для меня советам вашим цены нет. На родине батюшку послушать можно было, а здесь один, как палец. Кабы не вы да Елена Васильевна, и головы преклонить здесь негде. А за вами, как за каменной стеной.
– Вот и хорошо, вот и славно, а теперь про французов.
– О Ле Лоррене толковали. Так вот он после ограбления того морского так в силу и не пришел. Недолго в Петербурге пожил.
– Год, никак?
– Вроде того. Недавно ведь его хоронили. А мастер славный был. В Академии художеств сейчас его три плафона – „Игры амуров“ висят. Да еще, сказывали, портрет графини Воронцовой с посохом написал.
– Метрески-то наследниковой? „Романовны“?
– Не скажу, не видел. Зато портрет государыни императрицы удовольствие имел полюбоваться.
– В красках?
– Нет, тушью. Для медалей и рублевых монет. Работа тончайшая. У батюшки в лавре насмотреться всякого пришлось. А Ле Лоррен с помощником приехал.
– Как же, слыхал – мальчишка совсем.
– Потому, господин Теплов сказал, Иван Иванович Шувалов его в преподавателях и не оставил. А взял Де Велли.
– Так он уж не первый год в землях наших пребывает. Портреты писал. Мне чуть не досталось копию с персоны ее императорского величества делать. В толк не возьму, парным его, что ли, к персоне императрицы покойной Анны Иоанновны сделать хотели.
– Парный? А от господина Теплова слышать мне доводилось, что царствующая государыня...
– Сестрицы своей двоюродной не любила. Так то в жизни, а для государственного распорядку – дело иное. Да и нет более сестрицы, чего же теперь на персоне недовольство свое выказывать. Почему я о парном-то портрете сказал. Каравакк покойный государыню Анну Иоанновну в профиль написал. Прическа натуральная. Поворот в профиль, ровно на медаль. Украшений никаких, только по краю выреза глубокого жемчужин несколько самого крупного зерна. Вот и Девеллий так же императрицу Елизавету Петровну посадил, драгоценности в прическе только оставил. А в профиль ее императорское величество никогда себя рисовать не дозволяла.
– Как вы все запоминаете, Кирила Григорьевич! Преотличнейшая у вас память.
– Мудреного мало. Сколько титулованных особ живописью на хлеб себе зарабатывают? Да и манера у графа Ротария особливая. Будто и возраста у его моделей нет: все молоды, все собой хороши. Так, значит, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин о нем хлопотал? Полагаю, опять наш канцлер будет в выигрыше.
– То-то и оно, что хлопотал явно его братец, граф Михайла Петрович. Мне вице-канцлер и письмо его оставил: в случае надобности государыне показать. Полюбопытствуйте.
„Со вчерашнею почтою получил я ответное письмо на мое от графа Ротари из Дрездена, которое при сем до вашего сиятельства прилагаю; из оного изволите усмотреть, как он охотно и с радостию к нам едит, ежели б его не удерживали всю королевскую фамилию малевать, яко и два табло в Королевскую галерею, которое он взялся изготовить и надеется в три или по долгому времени в четыре месяца окончать и потом с охотою сюда поедит. Не изволите ваше сиятельство как оригинальное ко мне, так и перевод с него учинить повелеть и к его превосходительству Ивану Ивановичу послать, дабы он ее императорскому величеству донес. Для высочайшего любопытства немедленно прислать в натуральной величине портрет славного карла Короля Польского Станислава. А ежели Вашему сиятельству готового портрета, который бы при том сходствовал, смекать не удастся, то извольте чрез пристойный оттуда в Марте или в Апреле выехал. Тогда длинные дни настанут, то он с успехом работу свою производить может. Жена моя пишет ко мне, что у нее был и также объявил, что он в своем письме упоминает и ежели бы он такого обязательства с королем не учинил, то бы тотчас на почту сел и сюда поехал“.
– А ваши симпатии на чью сторону склоняются, Иван Иванович? В сей баталии дипломатической вам одному судьей художественным быть придется.
– Пожалели бы вы своего друга, Кирила Григорьевич, – как-никак мне первому испытанию сему подвергаться. С меня первого претенденты портрет списывать будут, а уж там государыне представляться – как ее величество рассудит. Никак задумались о чем, граф?
– Простите великодушно, Иван Иванович. Подумалось как-то – сколько их у нас в столице сейчас, мастеров и французских, и итальянских?
– Сосчитать не труд.
– И никому вы роли в академии вашей будущей места не отвели?
– Кого же вы на мысли имеете, Кирила Григорьевич? Из французов у нас один Каравакк был да и тот уж три года как преставился. Его, сколько помню, еще господин Лефорт едва ли не сразу после Прутского похода на российскую службу пригласил. Мастер на все руки – все брался писать: и картины исторические, и аллегории, и баталии, и пейзажи, и цветы, и зверей. За миниатюрную живопись, и то брался. Может, в те времена и хорош был.
– На безрыбье и рак рыба.
– А на безлюдье и Фома дворянин. Хотя портреты в Бозе почившей императрицы Анны Иоанновны хорошо писал.
– Сам от государыни нашей слышал, как Каравакк сестрице ее двоюродной по сердцу пришелся. Впрочем, и самое государыню в пренежнейшем возрасте, вместе с сестрицею цесаревною Анною Петровной, отлично изобразил.
– Полноте, Кирила Григорьевич! Живопись сия тяжеловесная, грубая, краски мрачные да и весь манер для наших лет немоден. С такими полотнами перед другими европейскими дворами не предстанешь.
– Ваша правда, Иван Иванович. Пожалуй, кроме Каравакка из французов никого и не назвать.
– Разве что вам на ум Жувенет придет.
– Жувенет? Не помню такого.
– Да и что помнить. Государь Петр Алексеевич самолично сего мастера пригласил. Он еще презабавный портрет мужика написал, с палкой, а по тулупу таракан ползет.
– Таракан как живой!
– Вот-вот. Так что о французах и речи у нас быть не могло. Итальянцы, правда, были, так ведь только мастера по театру.
– Да уж, мастерство господина Валериания и по сей день в удивление приводит. Во многом опера наша своим успехом ему обязана.
– Мы с вами, Кирила Григорьевич, сами свидетели, когда государыня наша первый машкерад в 745-м году устраивала, Валериания и как живописца, и как балетмейстера, и как стихотворца к сему делу приставила.
– Куда до него Перезинотти, хоть тоже на нашем театре подвизается и не один год.
– В манере Юбера Робера пишет, однако много сего отменного мастера хуже.
– Краски тяжелы и черны, я так полагаю.
– Вот мы с вами, Кирила Григорьевич, всех мастеров петербургских и сочли. О немцах не говорю. Школы их не люблю и по образцу немецкому академии российской себе не мыслю. К тому же Валерианий уже несколько лет в рисовальных классах вашей же Академии наук учеников обучает. Граверы преотличные выходят, а живописцы...
– Академии де сианс живописцы не нужны.
– Не спорю, не спорю. Я это к тому, что педагогов все равно выписывать надо. Учиться живописи картинной у нас не у кого. Самая пора академию открывать.
* * *
Петербург. Дом Г.Н. Теплова. Теплов и Левицкий.– Дмитрий Григорьевич! Совсем, батюшка, дорогу к тепловскому дому забыл. Так быстро с Петербургом освоился, дела свои устроил?
– Как можно, Григорий Николаевич. Заходил к вам, и не один раз, – дома не заставал.
– Что ж швейцару не сказался?
– Невелика птица, думал – в другой раз ваше благородие застану.
– А зря, голубчик, зря. Никогда такого впредь не делай. Тут и подумать можно, что заспесивился, при случае слово какое не то нужному человеку сказать. Ты уж себя аккуратней держи. Об уважении думай. Да и не так об уважении, как о свидетельстве. Может, и не принял бы я тебя сразу – это уж мое дело, а порядок бы ты соблюл, и я бы тебя соответственно обдумать да рекомендовать мог.
– Простите великодушно, Григорий Николаевич, в мыслях никакой гордости не имел. О вашем спокойствии думал.
– Ну, ладно, чего уж. На другой раз узелок на память завяжи. Так где ж ты подевался?
– Как вы рекомендовали, у Алексея Петровича Антропова.
– Жилье у него снял, и как?
– В помощники пошел. Заказов у Алексея Петровича уйма, а ученики еще сноровки не имеют, так он с радостью, думается, меня принял.
– Еще бы не с радостью! Только тебе учиться у него нечему. Ты себя, Дмитрий Григорьевич, обязательствами никакими договорами не связывай. Сегодня работаешь, квартиру, стол имеешь, а завтра дверь-то притворил и был таков.
– Как бы Алексей Петрович рассчитывать на меня не стал.
– Ну и что, коли станет? Жил без тебя, перебивался и дальше перебьется. А ты ищи, братец, ищи своего пути. Учиться тебе у иноземных новомодных мастеров следует, вот что.
– Спросить вас, Григорий Николаевич, хотел, что за мастер такой французской Клеро? Работу бы мне его повидать.
– Клеро, говоришь... Понял, все понял. Это ты прожектов Ивана Ивановича начитался. Помню, про имя такое и государыня императрица спрашивала. Да не приезжал он еще в Россию-то. Манеру его поглядеть решил? Так это его превосходительство для целей академических измыслил. Тебе же с прожектами его возиться ни к чему – время только потеряешь.
– Вот и я о годах своих думаю.
– И правильно делаешь. Школяров Иван Иванович и без тебя наберет. Ничего своей персоной людей тешить.
– А как вы, Григорий Николаевич, сами живописи учились? Преотличный портрет графа Кирилы Григорьевича написали. Иному иностранцу с вами не потягаться.
– Я-то? Что тебе сказать, посчастливилось мне, братец, куда как посчастливилось. При моем простонародном происхождении на меня сам преосвященный Феофан Прокопович милостивое внимание свое обратил. В свою школу взял. Так она и называлась – Карповская, что на речке Карповке здесь в Петербурге стояла. Преосвященный просвященнейшим человеком был, так и школу задумал. Тут тебе и римские древности, и история общая, и риторика, и логика, языки древние и новые. А уж особо преосвященный об искусствах думал. Учителя преотличнейшие что по рисованию, что по живописи. Музыку преподавали, пение всяческое, и духовное, и светское. На театре все ученики представлять были должны. Еще забыл – география была, науки математические. Это все в зависимости от способностей. У кого из учеников к чему склонность.
– Вы живописью и занялись?
– Да нет, веришь, братец, никаких особых талантов живописных у меня и не бывало. С языками куда лучше получалось. Вот и после школы меня в Академию наук переводчиком зачислили. Другие инженерным делом занялись, медициной. А были и такие, что на одних художествах остановились. Их в Канцелярию от строений и в Инженерный корпус, в чертежную отправляли. В свидетельствах так и написано было: понеже они, кроме того художества, иных никаких наук не обучались.
– Так неужто вы тогда же художество и забросили? К краскам да холсту вас не тянуло?
– Как не тянуть – тянуло. Да и Канцелярия от строений забывать сие мастерство не позволяла. Чуть работ живописных во дворцах поболе, так нас всех со своих мест и называли. Что я, переводчик, Мартын Шеин вон дело хирургическое превзошел, а что поделаешь, вместе со мной в 740-м году Новый Зимний дом расписывал.
– А портретами? Портретами вы в школе не занимались?
– Нет, уж это кто как у других мастеров подсмотрит, до чего сам своим умом да сметкой дойдет. О приемах разных это и я тебе рассказать могу. Вот, к примеру, как кисти для работы определять?
– Чтоб на конце не растрепалась, это каждый художник знает.
– А вот и нет, батюшка мой, вот и нет. Кистей-то три вида для работы иметь надобно: щетинные, хорьковые да беличьи. Щетинными вся работа ведется, сам знаешь, от прокладки до отделки.
– И новую кисть до работы непременно припалить надобно для мягкости.
– Верно. А вот с хорьковой – без нее отделки не сделать – прием иной. Волос намочить да закрутить надобно, когда волосы не разделятся, в один острый конец совьются, та кисть в дело и годится. А беличьи и того нежнее – ими краски сбивать да стушевывать требуется. Или, скажем, овощ какой в натюрморте положить. Тут на все свой способ. Не узнаешь, семь потов с тебя сойдет, покуда эффекту добьешься, а то и вовсе рукой махнешь.
– Поведайте, Григорий Николаевич, куда как любопытно!
– Известно, любопытно. Вот редьку простую возьми – ее подмалевывать белилами с зеленой надо, а прописывать самой что ни на есть жидко разведенной синей. В цвете повысить захочешь, бери белила и мешай с желтой. А для ботвы иное. Подмалевывать ее темно-зеленой краской голубого тона надо в смеси со светлой зеленой. Письмо же вести – темно-зеленой с самой малой примесью темно-синей, лишь бы тон ее глубокий был. А в цвете повысить только желтой можно. Ты до всего и без советов дойдешь, а с советом скорее, да и силы сбережешь общее решить. Может, и свое что придумаешь. От тебя другие мастера научатся.
– Вот я и думаю, Григорий Николаевич, около живого мастера в работе постоять. Во всем самому разобраться. От книжек, по моему разумению, тут толку не будет.
– Твоя правда. Художнику глаз более ума говорит, а коль мало говорит, значит, и мастера из тебя не будет. Насчет же мастера думал я и так полагаю, не обратиться ли тебе к господину королевскому советнику Токкэ.
– Да я слыхал, учеников он не берет.
– Не берет. И в договоре у него такого нету. Поди, своих помощников привез или как иначе обходится. Зачем ему в шестьдесят-то лет с учениками возиться. Маета одна.
– Так что же делать?
– А то, что надобно будет Кириле Григорьевичу с вице-канцлером графом Михайлой Ларионычем Воронцовым потолковать. Тот сам королевского советника приглашал, ему и лестно будет, коли граф походатайствовать придет тебя в помощники или как еще к нему взять. Воронцов скажет, господин королевский советник от отказа поостережется.
– Да ведь насильно мил не будешь.
– А ум это, братец, твоя печаль, чтобы господин Таккэ с первого же разу с тобой не расстался. Впрочем, ты никак французскому диалекту обучен?
– Сколько от вас, Григорий Николаевич, перенял.
– Вот и ладно. Скорей оговоришься.
* * *
Петербург. Дворец А.Г. Разумовского. А.Г. и К.Г. Разумовские.– Какие перемены, братец-батюшка, какие перемены! Иной раз страх берет.
– О чем ты, Кирила? Случилось что?
– Как же не случилось! Нет более великого канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина – есть великий канцлер граф Михайла Ларионович Воронцов.
– Вот те на! И с чего бы? Разгневалась императрица-матушка на старого лиса?
– А как не разгневаться – все наружу вышло: и то, что самовольно армией Российской в Польше распорядился, фельдмаршала в столицу вызвал, и то, что с великой княгиней снестись поспешил.
– Ну, с армией-то и помириться можно, а вот великая княгиня давненько нашей матушке как кость в горле, и на поди – сам канцлер с ней связался, руку ее держать стал. Никогда я Бестужеву-Рюмину не верил, да с ее императорским высочеством не сговоришь. Всему поверила, что ей старый лицемер наплел и про правительницу, и про все семейство Брауншвейгское.
– Братец-батюшка, то дело прошлое, ин и Бог с ним. Вы послушайте лучше, во что теперь Алексею Петровичу его козни обошлись.
– Должность такую потерять – одного такого хватит.
– Ан не хватит! Ее императорское величество в государственной измене Бестужева-Рюмина обвинила, судить велела.
– Судить?
– То-то и оно. И уж приговор готов. Господа сенаторы минуты не думали.
– Не на то их государыня держит, чтобы думать, разве что желания свои угадывать.
– Значит, угадали: смертная казнь путем четвертования с конфискацией всех владений отеческих и благоприобретенных.
– Это в который же раз графу-то везет? При правительстве Анны Леопольдовны он до такого же приговора дослужился. Спасибо государыня наша на престол отеческий взошла, грехи его простила. Только правительница по неизреченной милости своей смертную казнь ссылкой с конфискацией заменила.
– И нынче то же: жизнь сохранить и в сельцо Горетовку, данное ему на пропитание, до гробовой доски сослать.
– Ох, Кирила Григорьевич, кто первый до гробовой доски дойдет, никому неизвестно. Только так полагаю, наш оборотень и тем разом увернется, вновь в Петербурге при дворе заявится.
– Да лет-то ему, братец-батюшка, многовато, чтобы маневрами сложными заниматься.
– А ты за него не бойся. Сколько же это ему будет – никак шестьдесят пять, а гляди, каким красавцем его господин королевский советник Токкэ представил. Одет по последней моде, на устах ухмылочка, бумаги у стола перебирает. Мол, вот она, моя сила-то.
– Зато теперь нового канцлера принялся писать.
– Шутишь?
– Какие шутки! Графиню Анну Карловну он ранее изобразил. Теперь супруга к ней присовокупил. Кстати, и метреску великого князя изобразил, Елизавету Романовну. Преотличнейший, признать должен, портрет. Графиня Воронцова по пояс в легкой тунике энтик представлена, со стрелой в руке, а за плечиком колчан полный. Мол, берегитесь, господа, не один великий князь жертвою моей пасть может. На голове наколочка из цветочков, а короной маленькой глядится.
– С намеком, выходит.
– Да уж какие намеки. Великий князь по простоте душевной за застольем чувств своих к „Романовне“ не скрывает. Из-за стола встает, руку графине подает, как супруге законной. А портрет отличный. Не захочешь, в такую Диану против собственной воли влюбишься.
– И сходство есть?
– Со сходством хуже. Да и как при подлинном сходстве к сей даме можно нежными чувствами воспылать. В том-то и дело, что узнать как бы и можно, и другой человек совсем. А Никиту Акинфовича Демидова в каком роскошном виде представил – маркиз французский, да и только. Кафтан золотым шитьем залит – так и переливается. Жабо тончайшее, равно манжеты кружевные – хоть потрогай. Руки – белые, тонкие, пальцы длинные. Любой красавице впору. Да к тому же взгляд задумчивый, строгий. Я у него увидел – залюбовался. Теперь, думаю, и мне пора свой портрет заказать.
– Экой ты, Кирила, тщеславный. На что тебе перед живописцами красоваться, да с Демидовым тягаться.
– А чем с Никитой Демидовым тягаться плохо? Прокофий, тот и впрямь своими чудачествами да юродствами на весь свет ославился. Никогда не знаешь, какую еще шутку выкинет.
– Да у него смолоду так, а вот когда покойный их батюшка, Акинфий Никитич, преставился – вскоре после восшествия не престол нашей государыни то случилось – по завещанию все богатства их несметные Никите должны были перейти. Прокофий государыне в ноги кинулся, а ее императорское величество рассудила завещание, как несправедливое, забвению предать, а все имущество поровну поделить. Как сейчас помню, по тому разделу достались Прокофию Акитнфиевичу четыре завода уральских, крепостных душ десять тысяч, сел да деревень более десятка, а про дома московские и петербургские разговоров не шло – не до них было.
– А делил-то Демидовых кто? Не государыня же сама?
– Как можно! Генерал-фельдмаршал Бутурлин на такое дело назначен был, так они его жалобами да домогательствами своими вконец замучили – жаловался мне.
– Было из-за чего! А портрет я господину Токкэ, не откладывая, и закажу. Пусть меня в гетманском обличии представит. У Никиты Акинфиевича вкус преотменный. Если уж на художника глаз положил, значит, того стоит. Да, и чуть не забыл. Знаете, братец-батюшка, кто в помощниках у француза состоит?
– Как, в помощниках?
– А так, не столько помогает, сколько к делу присматривается – шляхтич из Маячки Дмитрий Левицкий. Большие надежды подает, как Иван Иванович Шувалов полагает.
* * *
Петербург. Васильевский остров. Дом А.П. Антропова. Антропов и Левицкий.– Что это, Алексей Петрович, никак вы за копирование принялись? Оригинал-то, как посмотрю, Ротариев.
– Так оно и есть, братец. Господин канцлер пожелал портрет супруги ихней скопировать. У графа Ротария дорогонько выйдет, да и неловко знаменитость о такой малости просить, мне же все равно прибыток.
– Верьте не верьте, Алексей Петрович, мне ваши портреты куда более по душе. Хоть бы взять последний, что изволили писать, никак княгини Трубецкой.
– На добром слове спасибо, а поверить тебе, Дмитрий Григорьич, трудно. У Ротария куда ловчее выходит. Кисть-то полегше ходит, краски потоньше.
– Да не прием дорог, Алексей Петрович, а что разность у вас между людьми. У каждого характер свой выходит. Вот я княгиню вашу только на холсте видел, а в жизни, в Сианс академии встретил – сразу признал. Даже, кажется, голос ее от портрета слышал. Жеманится, слова без ужимки не скажет, а глаза так и буравят, так и буравят.
– Характер, говоришь. А может, характеру-то как раз и не нужно. Тягость от него одна – и от возраста не уйдешь, и мысли разные неприятные в складках лица, не дай Бог, прочтешь. Может, у твоего господина Таккэ и слава оттуда, что все себя легкими да красивыми видят. Как в добром сне. Иначе – чего на портретиста тратиться.
– Нет, всенепременно сущность натуры человеческой угадана быть должна. Не зря же Господь Бог всех на одно лицо делать не стал. Одно дело хочется, другое – правда. Вот только правды этой художники французские и впрямь не жалуют. Все хожу работы их, где удастся, смотреть.
– Да уж, понаехало господ живописцев, хоть пруд пруди. Я-то имена одни слышу. Где уж посмотреть!
– Помните, я вас про живописца Клеро спрашивал?
– А, насчет шуваловской Академии любопытствовал.
– Так и есть. Академия открылась, а господина Клеро нет как нет. Видно, не захотел в Россию тащиться.
– Полно тебе, любой потащится: за эдакими-то деньгами. Это нам с тобой, российским, до скончания веку копейки считать, а им куда как вольготно в землях наших. Едут по первому зову – не задумываются. Да вот хоть бы господин Ле Лоррен.
– Вот его-то его превосходительство Иван Иванович Шувалов вместо Клеро и пригласил. А насчет дороги к нам, то вот вам, Алексей Петрович, и пример. Очень господин президент о нем хлопотал, чтоб прямо из дворцов Людовика XV да в Петербург. А по дороге с ним возьми и несчастие случись: корабль, на котором господин Ле Лоррен плыл, англичане до нитки ограбили. Со всеми и его пожитки пропали. Ни рисунков, ни моделей, ни инструментов никаких не оставили.
– Да на что им? Поди, разглядев, все и выкинули.
– Может, выкинули, может, и покупателя нашли. Ведь у господина Ле Лоррена все самое лучшее, самое дорогое. Господин Шувалов даже, сказывали, великому канцлеру о том писал, помощи дипломатической просил.
– Какая уж тут от вора помощь? Сам, поди, раскошелиться да помочь не захотел?
– Сам? Да нет, ничего такого не слыхал.
– И никогда, Дмитрий Григорьевич, не услышишь. Это на словах все благотворят, а на деле копейки от меценатов наших не дождешься, в прихожих поседеешь, ожидаючи, спину сгорбатишь, кланяючись.
– Огорчил я вас разговором своим, Алексей Петрович. Вон как вы разволновались.
– Потому и разволновался, что в Канцелярии от строений бедолаг-то наших собратьев что не мера вижу. Кому иной раз возможность представится, повезет, другой сгинет не за понюх табаку. Ведь человеку не столько академии открывать надо, сколько в трудную минуту алтын сунуть. Дальше-то он и сам справится, сам в силу войдет. Лишь бы минуту эту горькую да надсадную не упустить.
– Оттого у вас всегда с черного хода посетители? Да никак часто одни и те же лица мелькают. Что ж, на содержании вашем живут?
– Никогда так не говори, Дмитрий Григорьевич, никогда! Бог даст разживешься, собственным домком обзаведешься, семейством, не жалей милостыни. Никто тебя за нее благодарить не станет – и не жди. Для себя добро делай. Свое сердце успокой, что помог кому хлеба кусок купить, кому красочками разжиться, при деле каком пристроиться. Сердце-то у тебя доброе – в Киеве еще приметил, так не дай ему зачерстветь да озлобиться. В нашей жизни оно, знаешь, как легко!
– Алексей Петрович, голубчик, да успокойтесь вы, Бога ради. Знаю я, как оно между художниками делается. Нужен – в глаза тебе глядит, не нужен – на улице мимо идет, будто век незнаком. Не по себе – по батюшке знаю. Скольких он учил, скольким помогал. Дело-то его многотрудное, а только уехал я, никого у него не осталось. Так, мальчишка на побегушках, да и тот без денег не удержится.
– А ты послушай, послушай, Дмитрий Григорьевич, вот хоть бы с Василием Андреевым. Сам знаешь, по контракту от Канцелярии от строений я его сейчас взял. Ровесник он тебе. Царскосельскую школу кончил. Там его и грамоте, и арифметике, и истории, и географии учили. Рисунку тоже. В восемнадцать лет Канцелярия от строений его по контракту к вольному живописцу Федоту Колокольникову отдала. Еще семь лет прошло. Теперь Колокольников, упокой Господи его душу, хороший человек был, преставился. Андреева поначалу сам мастер Вишняков к себе забрал, думал, поди, месячишко-другой поучит, а там и аттестует. Не вышло. Ко мне обратились. А я что – раньше чем через пять лет его не выпущу. Вот ему уже тридцать-то и набежит. И талант есть, уж верь мне, а благодетелей не видать. А сколько их таких, как он. Спасибо, на тебя персоны высокие глаз положили. Ты уж их крепко держись. Гонору-то своего шляхетского поубавь, коли в нашем мастерстве работать решил. Я тебе, братец, дурного не присоветую. Я ведь тебя на двадцать лет старше. Всякого повидал да на себе испытал. Не обижайся ты на меня, Дмитрий Григорьич, а про французов все ж расскажи.
– Что вы, что вы, Алексей Петрович, батюшка, какая обида. Для меня советам вашим цены нет. На родине батюшку послушать можно было, а здесь один, как палец. Кабы не вы да Елена Васильевна, и головы преклонить здесь негде. А за вами, как за каменной стеной.
– Вот и хорошо, вот и славно, а теперь про французов.
– О Ле Лоррене толковали. Так вот он после ограбления того морского так в силу и не пришел. Недолго в Петербурге пожил.
– Год, никак?
– Вроде того. Недавно ведь его хоронили. А мастер славный был. В Академии художеств сейчас его три плафона – „Игры амуров“ висят. Да еще, сказывали, портрет графини Воронцовой с посохом написал.
– Метрески-то наследниковой? „Романовны“?
– Не скажу, не видел. Зато портрет государыни императрицы удовольствие имел полюбоваться.
– В красках?
– Нет, тушью. Для медалей и рублевых монет. Работа тончайшая. У батюшки в лавре насмотреться всякого пришлось. А Ле Лоррен с помощником приехал.
– Как же, слыхал – мальчишка совсем.
– Потому, господин Теплов сказал, Иван Иванович Шувалов его в преподавателях и не оставил. А взял Де Велли.
– Так он уж не первый год в землях наших пребывает. Портреты писал. Мне чуть не досталось копию с персоны ее императорского величества делать. В толк не возьму, парным его, что ли, к персоне императрицы покойной Анны Иоанновны сделать хотели.
– Парный? А от господина Теплова слышать мне доводилось, что царствующая государыня...
– Сестрицы своей двоюродной не любила. Так то в жизни, а для государственного распорядку – дело иное. Да и нет более сестрицы, чего же теперь на персоне недовольство свое выказывать. Почему я о парном-то портрете сказал. Каравакк покойный государыню Анну Иоанновну в профиль написал. Прическа натуральная. Поворот в профиль, ровно на медаль. Украшений никаких, только по краю выреза глубокого жемчужин несколько самого крупного зерна. Вот и Девеллий так же императрицу Елизавету Петровну посадил, драгоценности в прическе только оставил. А в профиль ее императорское величество никогда себя рисовать не дозволяла.