Между тем, вспомнив о своем городском жилье, я решил вернуться к газетам, чтобы поискать в них объявления о желании найма или покупки квартиры. Бегло я пробегал куцые модули и столбцы сообщений, пока вдруг глаза не прочли следующий текст : Ищу книгу "Новые записки о галлах", после которого курсивно выделенный адрес сообщал, что податель этого необыкновенного объявления какой-то торговец москателью - обитал в одном из домов на Бармалеевой улице. Точно в тот момент, когда мой взгляд заворожили эти строки, кем-то, как мой камин, растопленная осень, яростно зашлась в своем буйстве: мне в окно коротко, как междометие, ударило крошевом дождевых градин, и вслед за этим сильнейший, неумолимый как сель дождь начал спринцевать землю. Все во мне перевернулось, как песочные часы, как реки, обращенные вспять, как смерть, обернувшаяся жизнью. "Aquarum cursus et ordinem converti, aera ventis et commotionibus multis agitari et cetera innumerabilia et stupenda, mortuos etiam in conspectu hominum resuscitari..." Память моя свербела и распиралась глубоко вытаенными на её дне зажорами, и вот уже мысли дико заныли, когда я провалился в одну из них, и всего меня обдало оторопью и невыносимо жарким холодом немого, слепого ужаса. Сердце так больно кольнуло, и я словно бы поперхнулся воспоминаниями, от которых заняло мой дух. Вскочив с кресла, я принялся вышагивать по комнате. Боже мой, я метался так бестолково, словно птица в клетке. "Это она ! Она...Господи, этого не может быть. Это она. Такое объявление могла дать только она, хотя текст и подписан мужским именем.Что это за тип ? Да ч-ч-черт, какое значение это имеет в конце концов ? Боже...был ли день, когда я не думал бы об этой женщине; была ли ночь, когда бы она мне не снилась ? Разве сто, тысячу раз вопрошая о том, ради чего я живу, я не отвечал что для нее, хотя не видел её уже три десятка лет ? Когда мои цели были бесконечно далеки, но я все же достигал их - это ведь ради нее; когда смерть, напротив, была так близка, дыша мне в лицо, но я преодолевал все, чтобы жить это делал я только ради нее. Только ради нее. Что заставляло меня жить все это время, что понуждало стремиться к чему-то, каждый час, каждый миг побеждая себя в жажде самосовершенствования - не лги себе, ведь ты давно ответил на этот вопрос: не дети, не жена, не коллеги, не тяга к тщеславию и не менее пустое честолюбие. Только её образ, только её взгляд, только её голос, только моя любовь к ней. Любовь всей моей жизни. Ее истинная цель. Ее единственная мечта. Господи, что же так сильно больно сердцу ? Откуда такая пронзительная резь, словно меня кромсают на кусочки ? Подожди-ка, подожди. Подожди, подожди... Разве ты не чувствовал, разве ты не ждал этого объявления ? Столько лет прошло. Казалось, все забылось, изгладилось, схватилось льдом. Ты давным-давно привык, что её нет рядом. И не может быть. Что в комнате только жена, только мальчишки. Ты уже отвык вздрагивать при каждом звонке в дверь. Ты совершенно смирился - не так ли - что все, что у тебя осталось - это только твоя любовь, и больше ничего кроме нее. Разве тебе сейчас нужно хоть что-нибудь, кроме того, чтобы видеть её ? Разве тебе вообще в жизни хоть что-либо ещё нужно было кроме этого, кроме того, чтобы вдыхать её запах, глядеть как она говорит, слышать, как она дышит ? Ты умрешь, любя, как и прожил ты весь свой век только любя. Даже...странно, но кажется, что и вошел ты в мир, любя её. Мне и вправду мнится, что она - мое самое раннее воспоминание. Хм, она как-то сразу все предопределила в этой жизни - от начала и до конца. Так разве ты не предчувствовал это объявление, когда почти уже целый месяц тебе настойчиво снится один и тот же сон, в котором нет ничего от сновидения с его вымыслами, а есть только лишь память, возвращающая меня к истокам моей жизни, на шесть десятков лет назад, когда она впервые вошла в мою жизнь, когда мы были ещё так малы, но когда, несмотря на возраст, все равно все уже было по серьезному ? По ночам ты теперь все время видишь эту зиму, сибирскую зиму, это бесконечно далекое село Покровское, где мы выросли. Село на берегу реки Лена. И точно также звали её, любовь к которой не может пройти, как и река с её именем не может иссохнуть и остановить свое течение - она слишком велика для этого. Сколько же лет нам было ? Девять ? Десять ? Та зима была слишком холодна. Вспоминая те морозы, я замерзаю во сне и просыпаюсь весь продрогший, с насквозь проиндевевшими руками. На самом деле так всегда в Сибири: природа, оказавшись во власти широко и плавно ниспавшей стужи, промерзает так, что деревья кажутся высеченными изо льда - так они недвижны, так тихи и так хрупки, когда с легким звоном ломаются их веточки при малейшем соприкосновении. Ты помнишь эти картины , ставшие чертогом твоего чувства, его альковом, его осторожным соглядатаем ? Еще бы ! Леса вмерзают в молочно-стеклянную твердь неба и, едва укутанные малоснежием, нежно одуваются тончайшими оттенками зорь, редкими мерцающими сполохами, да целой палитрой играющего многоцветия, распустившегося там, где в матовом своде заковано солнце - тусклое и красное. Ты и сейчас представляешь этот сон природы, эту её полнейшую тишину, когда безветрие и мороз таковы, что дым жилищ и животная испарина тут же замерзают, превращаясь в мельчайшие кристаллики, что висят недвижно в нескольких метрах над землей. Не только земля, но даже и воздух запаян льдом. Я и она и Андрей - волею судьбы, так как оба они сироты, у нас один воспитатель, одна няня; мой отец призрел их и поселил в нашем доме, который ему предоставили как практикующему врачу; сейчас он уехал в Петербург, где у него есть возможность получить хорошую должность - едем в санях по замерзшему руслу Лены, вдоль её то скалистых, щекастых склонов, то - там река расширяется просторным плесом - низменных, поросших чахлым древостоем берегов. Хоть везет нас Макар (пожилой селянин, разуверившийся раскольник, ещё в молодости сосланный в Сибирь за свое церковное бунтарство) и он вовсе не намерен при этом сдавать кому-нибудь свои полномочия, я и Андрей почему-то не на шутку спорим друг с другом, выясняя кто из нас двоих повезет сейчас Лену. Каждый из нас добивался права перенять у Макара поводья и править далее, заставляя лошадей вести нашу красавицу. Мы так разбуянились, исчерпав всякие доводы, что старику уже приходиться оборачиваться, чтобы пожурить нас и урезонить. Лена же смотрит на наш раздор молча, хоть и с большим любопытством. Наконец, видя, что выиграть спор криком ни одному не удается, мы принялись за тумаки, своими маленькими кулачками на славу тузя друг друга, подсматривая между делом, не переживает ли она за одного из нас. В узких санях мы не могли разойтись вволю и, сцепившись в мятущийся клубок, перевалились через низкие бока, шлепнувшись в пушистое покрывало, которым одета была река. Макар остановил лошадей и, преодолевая одышку, бросился разнимать нас, дерущихся изо всех сил. У Андрея из носа шла кровь, а я чувствовал, как солоно у меня становится во рту из-за разбитой губы. Когда Макару все же удалось развести нас, каждый все равно норовил поддать другому и пылал к нему самой лютой ненавистью. Вдруг - я никогда этого не забуду - смерзшаяся, превратившаяся в безжизненную глыбу земля, стала трескаться от мороза, посылая проклятья небесам. Вокруг раздался шум, похожий на беспорядочную оружейную пальбу, сопровождаемую раскатистым гулом. Кони заржали и бросились вскачь, взбудораженные салютом этих залпов. Обернувшись, я увидел её испуганное лицо, ибо она, оставшаяся в санях, уносилась от всех нас прочь, жалобно протягивая руки - мне, конечно же мне она протягивала их. Макар весь изошелся, причитая: "Ох, горе-то. Вот несчастье". То и дело хватаясь за голову и теребя густейшую бороду он смотрел вокруг, ориентируясь, а потом заковылял к ближайшему наслегу за подмогой, зазывая нас за собой. Но мы не послушали старика, так как каждый принял решение бежать за ней, потеря которой нас, нещадно дубасивших друг друга, неожиданно сплотила и примирила. Мы тотчас бросились вдогонку за лошадьми, уже исчезнувшими там, где река, прячась, ныряет за возвышенность, распушившую словно дикобраз иглы редких деревьев, облазивших её скалистый горб. Мы бежали, преодолевая сопротивление снежного покрова, исподтишка продавливавшегося под нами и заставлявшего нас падать и наглатываться колючих хлопьев, тут же таявших во рту пресным киселем. И снова мы вырывались из этих капканов и кидались вперед, заново намертво увязая в снегу. Моя шуба расстегнулась, и шарф развевался на лету, словно свесившийся от усталости язык. Шапку ловко подобрал гардеробщик мороз, раздевавший меня по дороге, будто я пришел к нему в гости. Для того, чтобы понять, как я выгляжу сейчас, я взглянул на Андрея. Значит и у меня такие же взмокшие волосы, такое же раскрасневшееся лицо, такое же настойчивое упрямство в глазах. Мы торопились, обгоняя друг друга; то я уходил в отрыв, то он пробегал рядом, обрызгивая снегом меня, опрокинутого с ног подсечкой сугроба. Заваленные этой трясиной, мы вновь и вновь подымались, ожидая, кто из нас сдастся первым, и однажды Андрей, бессильно простеревшись на снегу, не смог уже подняться, провожая меня, не надолго остановившегося, чтобы отдышаться, каким-то бессмысленным, остекленевшим взглядом. Видя, что он сник, я побрел дальше небрежной развалочкой, бездумно следуя взглядом за двоящимися следами полозьев; казалось, я засыпал на ходу, понурив голову и перестав сопротивляться стремлению век сомкнуться и погрузить меня в забытье. Дрема одолевала меня, и я валился с ног от усталости. Но вот мою рассеянность и полусон сняло как рукой: я увидел лошадей. Они смирно стояли, как ни в чем не бывало, иногда отмахиваясь от чего-то головой и тихо беседуя между собою. Я доплелся до саней и увидел её, сладко спящую. Теплый шарф, перед выездом повязанный нам всем вокруг рта, сполз, обнажив полураскрытые губы. Из-за множества напяленных рубашек и свитеров, руки её не лежали вдоль тела, а были трогательно разведены по сторонам, словно олицетворяя беззащитность и беспомощность. Я долго смотрел на нее, а потом нагнулся и поцеловал, чего взрослые никогда не позволяли нам делать. От моего прикосновения она очнулась и в первое мгновение в её глазах был испуг, сменившийся потом облегченным вздохом. "Я уже подумала, что это та старуха". "Какая ещё старуха ?" - спросил я недоуменно, не понимая, как в мире может быть ещё кто-нибудь кроме нас двоих. Она указала в сторону, и я, обернувшись, увидел среди деревьев накренившуюся хижину, просевшую от гнилости и убогости. Это был домик прокаженной, выгнанной когда-то людьми и поселенной в этой наспех построенной лачуге. "Она меня так напугала, когда вышла от туда, что я заснула". "То есть потеряла сознание, - подумал я. - Ах ты, бедненькая моя. Как смеет кто-то тревожить тебя, внушать тебе страх. Ты такое очарование и прелесть, что всякая печаль должна обходить тебя стороной". Только я это подумал, как дверь хибары заскрипела и из темноты показалась сгорбленная, обернутая в лохмотья фигурка. Эта прохудевшая карга опиралась на шелудивый посох и взирала на нас студенившимися глазками, сразу под которыми была повязана полинявшая ткань, колыхавшаяся от дыхания. Ветошь, окутывавшая её, так истончалась, что я невольно обратил внимание на её слизистые, в струпьях ноги. Довершали картину выбившиеся из-под колпака жуткие патлы с прожелтью, свисавшие, словно нити разорванной паутины. Лена в ужасе схватилась за меня, прося защитить её от этого видения, но меня тоже подташнивало и было не по себе. Словно боясь спугнуть старуху, я медленно сел в сани, обнял Лену, потом оледеневшей рукой нащупал поводья и потянул их на себя. Лошади ожили и, зазвенев бубенцами, стали послушно разворачиваться в обратный путь. Прильнувшая ко мне Лена стучала зубами, то ли от мороза, то ли от испуга, и я чувствовал себя избавителем, уберегшим её как от стужи, так и от вмешательства злых духов, так некстати выросших там, где рождалась моя любовь. Понукая коней и свысока подергивая вожжами, я был счастлив, что лошади так покорно слушаются, прыткой рысью отвечая на мои понуждения. Она приникла ко мне, положив голову на мое плечо, и я, довольный её доверием и её благодарностью, стремился удерживать это плечо недвижным, избавляя от тряски мою принцессу, которая в моих глазах настрадалась сегодня на всю жизнь, и отныне, я был уверен в этом, каждый человек в мире каждое мгновение должен был предпринимать все усилия для того, чтобы в её памяти забылся и этот лошадиный гон, унесший её от нас подобно волшебному вихрю, и ведьма той сказочной страны, в которой она так негаданно очутилась. Осмелившийся поцеловать её тогда, когда она спала, теперь я не решался ни дотронуться до нее, ни даже заговорить с ней, считая себя недостойным этого. Я только наслаждался ощущением собственной силы, которую она сейчас умиротворенно созерцала. Неожиданно раздался голос: "Постойте-ка. Эй ! Я здесь !" Я удивленно глянул в сторону : рядом с расселиной, сидя на валуне, нас ждал оправившийся Андрей. Он вычерпывал из сапог размокшие комья снега и отряхивал воротник от наледи. "Тпру !" остановил я коней и подождал, пока, прихорошившись, тот вскочил с камня и побежал к саням, тоже взбодрившийся и довольный. "Мне кажется, - сказал он, у меня в голове один снег. Как только вернемся, я суну её в камин и, растопив лед, солью его через уши". Мы засмеялись. "А я думаю, что мои ноги это и есть ледышки, и если их разогреть как следует, они растают и исчезнут". "Мальчишки, вы такие молодцы, так отважно бросились вслед за мной. Вот и закончился ваш спор о том, кто повезет меня. Надеюсь, вы уже помирились ?" "Разумеется восторженно сказал я, поводя лошадьми, которые украдкой прислушивались к нашему гвалту. Потом оглянулся на Андрея. - А ты ?" Тот немножко нахохлился, зябко поеживаясь и чувствуя себя лишним. Он глядел по сторонам и пытался что-то насвистывать. Услышав мой вопрос, Андрей простосердечно взглянул на меня : "Конечно. Забыли. Тем более, что я-то почистил свои перышки, а ты, наверное, насквозь проиндевел. О, а вот и дядя Макар едет !" И впрямь, вовсю поспешая, перепуганный старик гнался нам на подмогу, изо всех сил подстегивая добытых им кобыл. Завидев нас, он с явным облегчением перенял дух, и тут же принялся честить обоих, давая волю своим переживаниям. А потом у растопленной печи мы, зевая, оттаивали и травили, не стесняясь, перед Макаром байки об увиденных нами колдуньях, посылавших заклятья нам в след. С наших носков и шаровар стекали растаявшие льдинки, образовывая лужицы у табуреток : сначала все большие, а потом все убывавшие, ибо они постепенно испарялись жаром. И скоро мы уже дрыхали, заботливо укутанные умиленным Макаром. Так все это было. Разве не вспоминаешь ты по ночам об этом ? Разве не видишь каждый раз, как, бредя по целине заснеженной реки, ты находишь её и выцарапываешь затем из власти прокаженной старухи, способной повелевать всеми злыми духами ? Да, последний месяц эти воспоминания стали слишком навязчивы. И вот тебе пожалуйста - это объявление в газете. Ее объявление. Ее обращение ко мне. Она хочет меня видеть. Она ! Которой я грежу наяву, непрестанно проговаривая её имя, как монах беспрерывно твердит Иисусову молитву. Конечно, ведь только я и она знали название этой книги. Мы его придумали вдвоем, спустя много лет, когда мы были уже совсем взрослыми. Да, да, эта рукопись была без названия, она была не закончена, и мы окрестили её по аналогии с "Записками" Юлия Цезаря. Ха-ха, забавно. Но как же давно это было ? Я уже много-много лет не знаю ни где она, ни жива ли она. Не мог никак связаться с ней, ибо она не оставила мне своего нового адреса, а через Академию отыскать её оказалось невозможным. Она ушла оттуда и стала членом Археографического общества Лотарингии, пока я шастал по Египту, исследуя тексты Пирамид. Боже мой, что же за штука это такая - память ? Она живет как бы отдельно от нас, вмешиваясь в нашу жизнь сообразно только ей известным планам. Как она причудливо чутка ! Ведь ещё не прочитав объявления в газете, мои губы невольно стали произносить давным-давно зазубренные цитаты. Ну да ! Теперь-то я ясно представлял, что означала каждая из них. Как же я сразу не понял ! Первые две были отрывками из толкования Сивиллой сна ста римских сенаторов, сделанного ею на Авентинской горе, последняя же принадлежит тому самому Адсону, который высказал её в своем послании к королеве Герберге. Оракулы той, которую по-гречески называли Тибуртиной, а по-латыни именовали Абульнеей, составляли предмет рассмотрения "Записок о галлах", письмо же Адсона во многом являлось связанным со смыслом этих пророчеств. И то и другое мы обсуждали с ней вдвоем во время нашей последней встречи - сколько ? - тридцать лет назад. Да, это сочинение такое необычное. И мы назвали его "Новые записки о галлах". Кто предложил это ? Не помню. Да какая сейчас разница. Важно, что кроме меня только она знает о нем, и вот теперь она дает объявление в газете, понимая, что всем за исключением меня оно ровным счетом ничего не говорит. Господи, она просто хочет меня видеть, хочет чтобы я пришел к ней. Неужели же это возможно ?" В висках у меня стучало, и я ощущал собственную разбитость и дряхлость. Как странна эта встреча с любимой на склоне лет. Что она может дать обоим ? Но поменьше слов. Я вдруг сильно ощутил до какой степени я хочу её увидеть. Более того, я понял, что если не увижу её теперь, то умру. Она для меня - все.
   Так все неожиданно изменилось в моей жизни теперь, когда, казалось, уже не должно было что-либо меняться. Еще полчаса назад я вкушал удовольствие от своей устроенности и полной защищенности от всяческих перипетий - природных и человеческих, а теперь я ясно понимал, что должен был бросить все - зашторить окна, залить водой камин, спешно одеться и, взапуски с ненастьем, рьяно выезжать в город по адресу в газете, туда, куда приглашал меня к себе автор объявления. Я вышел на улицу. Дождь поливал ливмя, по-летнему сильно. Холодный сивер глодал деревья словно хрущ, дождь же рядился с ним, но получал лишь оборыши палой листвы, вгрызаясь в неё своими бесчисленными зубками. У отекшего неба от холода сводило скулы туч, и оно застыло в неподвижности, безучастно взирая на весь этот разбой. Однако, только сейчас я подумал о той безрадостной перспективе, которая предстояла передо мной : поезда сейчас не ходили, и добраться до города я мог только пробравшись в соседнюю деревню, где была лошадиная подстава, и где я надеялся найти бричку или пролетку. Я шагнул вперед, и земля сочно зашамкала грязью под моими быстрыми, припадающими на рытвинах шагами. И затем я долго шел, проходя то густыми урочищами, то замшелым полесьем, наискось срезая путь, запинаясь в валежнике, цепляя целые клочья размокшей и чмокающей земли. Перелески сменяли большаки, просеки и поляны березовых куртин, а потом опять я лез в дебри крепей, как какой-то помешанный вламываясь в чащи, пугая все и прежде всего себя резким перещелком, трескотней растоптанных мной веток бурелома и едва защищаясь от лишаистых ветвей, наотмашь бивших по лицу и норовивших попасть прямо в глаза. Взметывая сувои листьев, навьюченные по буеракам, я пару раз падал, поскальзываясь на осклизлой листве. Однажды мне показалось, что я сбился с пути и, свернув на удачу, я крепко увяз в месиве трясины, из которой смог выбраться, только черпанув полные сапоги жижи и потеряв свою вислоухую от дождя шляпу. Тогда, пока, стремясь сократить путь, я крался по мочажине, перелезал через гниющие кокоры и тыкался в культи дохлых, обломанных сучков, смурый лес представлялся мне образом моей заглохшей и заболоченной памяти, в которой точно также я продирался теперь по торной, топкой как гать тропе, навстречу с неожиданно разбуженными во мне воспоминаниями, которые, как смутное осеннее солнце, вставали где-то далеко, далеко вдали. Несколько раз я останавливался, переводя дыхание и ослабляя хватку воротника, мучительно стягивавшего горло, а затем, держась за смолистый, шершавый ствол дерева, вскидывал голову и вглядывался в каркающую высь. Поразительно, как просто все было теперь, так же просто, как эта горькая тоска деревьев по небу, гудевшая в их стволах, словно в трубах могучего органа. Ведь я просто любил её, ту, которая должна была стать моей женой, но которую я потерял однажды, потому что чем-то задел её или оскорбил. Мне невозможно представить, как иные живут только для себя, только потакая себе. Я же каждый свой вздох посвящал ей и предпосылал. Был ли вообще я, или же только она во мне ?
   Но, наконец, спустившись с обсаженного шелюгой увала, я вышел на окраину того села, в котором ожидал найти оказию. Это место, славившееся своей кузницей, швальней и фабрикой мануфактуры, было с одной стороны местом скуксившегося и полпивного быта, а с другой - крупной станцией на пути к городу с движением сильным, оживленным, ворочавшимся в этом быте мощным жерновом в поставе. Здесь вспоминался наш сибирский ям, куда безвременье было сослано ссыльнопоселенцем, а время со всей своей новизной проезжим купцом, быстро перекладываясь тут же, всегда устремлялось куда-то в другие края. Несмотря на обилие снующих туда-сюда подвод, мне никак не удавалось выбраться оттуда - все это были спецповозки, набитые разохотившимися маркитантами от революции, этими бородатыми сорвиголовами, суровыми снабженцами скудных пролетарских нужд, обдававших мою сомнительную личность едкой, как дым крестьянского самосада, ненавистью - меня не хотели брать с собою, и под стук тех телег, "подвозящих хлеб человечеству", я нетерпеливо рыскал по деревне в поисках попутки, пока не узнал, что хозяин местного трактира намеревается ехать в Питер на собственных лошадях. Он согласился взять меня с собой, и, ожидая чуть ли не до подвечерья его сборов, я , чтобы не слоняться по мокряди, коротал время в его заведении, сидя на залавке у шкафчика маркетри и взглядом своим, словно шенкелем, торопя стрелки часов. Но, пока огонь в муравленой печи пожирал все новые порции швырка, время, казалось, с издевкой табанило, прядало назад, если и не разворачиваясь вовсе, то останавливаясь, бесцельно кружа на месте.
   Мы выехали лишь часам к семи, когда вновь обрушившийся дождь - такой по-летнему сильный - зарядил ещё сильнее и яростней. Под его второе пришествие создавалась новая земля, припадавшая к нему, как к сосцам небесного вымени, и стали снова воскресать мертвые - в саркофаге моей души. Капли ливня казались мне падающими звездами, под которые я бормотал единственное свое желание побыстрее добраться до Питера, миновав череду контрольных постов, нарастающую утомительность ожидания и боль окрестных полей, истошно хлюпавших сплошной грязевой раной.
   Оказавшись, наконец, в столице, я долго колесил по стогнам этого мятежного града, пока не добрался до вконец раскисших мостовых Бармалеевой. Меся жижицу в заневестившимся сумраке, я ходил от дома к дому, тщась определить их номера в яловой, без зачатков света темноте - голодной и алчной, быстро поевший весь город, будто брашно. Все, что у меня было - это жалкое кресало, при помощи которого я запаливал куски прихваченной с собой газеты с адресом. Я поджигал их, и в недолгом свете взметнувшегося огонька пытался прочитать номера домов. Наконец, когда, прикрываемый рукой, с шипением загорелся последний обрывок газеты, в неровном отблеске на миг загоревшегося, тут же сметенного ветром пламени, я узрел большие, чернью нарисованные на стене цифры, совпадавшие с адресом, указанным в газете. Сердце заколотилось во мне, словно птица в силках, и подкатившая дурнота едва не свалила с ног своей подсечкой. Однако, я не заметил на фасаде здания ни следа от парадного входа. Пришлось обходить его в надежде не поскользнуться на помоях, выплеснутых наружу прямо из окон. Я обошел дом со двора, и, когда, замкнув периметр, вновь вышел на улицу, суеверный ужас обдал меня: я не обнаружил входной двери ! Попятившись, я ещё раз взглянул на этот дом, такой же безжизненный, как и все жилища вокруг, такой же мрачный и затаившийся. Только в одном окошке рдело что-то подобное на отблеск свечи или, скорее, лампады - настолько слаб был свет. Что же, если глаза мои не смогли разглядеть входа, надо было попробовать найти его хотя бы ощупью. Я вновь приблизился к стене и, шаря по ней руками, двинулся вперед, обходя здание по кругу. Стена была сильно замызгана, и я не без брезгливости обследовал её ладонями, ругая темноту. И вот, в тот момент, когда я в последний раз, прежде чем снова выйти на улицу, свернул за угол, где-то вдали раздались выстрелы и нечеловеческий вопль. В этот момент я оступился на выбоине, крепко подался вперед и, словно исчезнув в расселине, нырнул в какую-то пустоту внутри кладки. В этом доме - скорее могильном склепе, чем доме - я вошел - скорее все-таки ввалился, чем вошел - в эту дверь - скорее уж лазейку. Все нормально, я попал во внутрь, просто вход был неприметен и совсем неразличим снаружи. Свыкнувшись с темнотой и осмотревшись, я разглядел рядом аляповатые очертания лестничных балясин, исчезавших где-то наверху в непролазном уже мраке; подался к ним - и невольно поморщился от резкого, ехидного скрипа половиц под ногами. В волнении я остановился и задумался. Как сходны казались обстоятельства нынешнего дня и утра из того далекого детства, которое неотвязчиво грезится мне каждую ночь, преследуя меня своими беспокойными образами. Тогда, как и сегодня, я шел напролом, преодолевая все тяготы пути. И сегодня, как и тогда, я рвался к ней, жаждал её видеть. А эти выстрелы ? Они - словно вновь вспыхнувшая пальба, которая разразилась из чрева лопавшейся земли, вызвав у лошадей их трусливый испуг и панический бег, увлекающий от меня Лену. Этот момент разрыва, эти протянутые ко мне руки я все время переживаю очень тяжело. Теперь во многих обстоятельствах нынешнего дня я усматривал явление и той встречи наших глаз и того расставания и тех почти молитвенно простертых её рук. Все уже случившееся заставляло меня и далее ожидать таких же навязчивых соответствий между тем, что было, и тем что есть теперь. Надо же, думал я, время и жизнь, точно также как и люди, склонны впадать в dementia praecox. Хватаясь за отсыревшие перила, я преодолевал пролеты, выглядывая на этажах нужную мне квартиру. Когда по подволока оставался всего один марш, я увидел эту дверь: невесть от куда пробившийся призрачный луч света выпростал из ночной наволочи тусклую табличку с надписью: Ш.Сутеев. Москательщик. Именно так именовал себя таинственный автор объявления. Окстясь у заветной притолоки с отливавшей прозеленью дощечкой, я замешкался: что за человек явиться сейчас мне ? Что за известия он принесет ? Что сообщит о самом сокровенном, самом важном для меня в этой жизни ? Образы минувшего снова заколобродили во мне, и, трепетно, мягко, внимающе чутко, как по плессиметру, я постучал по двери козонками. Нервничая и переминаясь, я вслушивался в упрямо молчавшую пустоту за порогом - из-за позднего часа долго никто не открывал. Но вот тишина исподволь зашаркала, завозилась и грузно закряхтела. Что-то в квартире подалось навстречу моему нетерпению. Вот звякнул и задвигался засов, вот сипя и с невнятным брюзжанием кто-то потянул дверь на себя и... Dementia praecox. Я и раньше знал, что жизнь - это одно лишь прошлое, где будущее возвращается под видом настоящего. Что такое бытие, как не вечное узнавание, вечное воспоминание, многообразие ликов единственного события. Шикарный, но однообразный бред. Время - это вечность. Вечность одной только истины. Бесконечно являющийся крест Константина Великого. И больше нет ничего кроме этого. Ныне и присно. Такие мысли пронеслись у меня в голове, лишь оглядел я стоящего в дверном проеме человека. Это был очень сильно и, возможно, безвременно одряхлевший - старик не старик - межеумок. Скореее не москательщик, как это следовало из таблички на двери, а прожженый шинкарь, или тот старьевщик, который так скверно закончил свои дни в романе Диккенса "Холодный дом", сей человечишко имел вид последка по-гоголевски далекого захолустья, чудом, как редкость в кунсткамере, сохранившего свое отщепенство в самом центре мятежного града. Вверх от его надбровья был повязан немного сбившийся клетчатый платок, защищавший голову своего хозяина от постоянных сквозняков, гулявших по щелеватому дому. Глухо запахнутый, слежалый, бесхазовый шлафрок укутывал его искашлявшееся тельце, бахромой достигая бесформенных отопок. Правый обшлаг халата был испачкан воском свечи, теплившейся в его масластой руке, и в метавшемся свете и без того отвратительное лицо становилось ещё страшнее. Это было брыластое рыло, отвислые щеки которого поросли сивой стерней щетины, усадившей как мощную нижнюю челюсть, так и мешковидную шею, начинавшуюся прямо от подбородка. Через ощелевшийся рот с сипом, продираясь из глубины перелуженой сивухой глотки, вырывалось натужное дыхание. Под выбившимися из-под платка прядями, в глубине зловеще бровастых глазниц на меня смотрели жухленькие зенки, в сонной мути которых нехотя, как фитиль в жирнике, плавал безразличный ко всему взгляд. Увидев эту образину, я оттступил назад и в мыслях своих воззвал к Божьему имени, но, пообвыкнувшись, приступил к тому делу, которое привело меня сюда: