Страница:
Повсюду сейчас орды кочевников, так мало напоминающие людей, пиратские банды и шайки разбойников бесчинствуют, во вседозволенности опустошая наши края и не давая ни на день привыкнуть к тому, что нет ни войны, ни разбоя, ни кровопролития. Ты спрашиваешь, оправдано ли пред Небесами противостоять им натиском силы, и я отвечу : истинное подвижничество пред Богом оборонять христианские земли от осквернения и жизни других людей от посягновения злодеев, чья кровожадность делает их сродни волкам. Уберечь царство христиан от аппетита хищников, что тщатся в пустыню обратить прекрасноцветные оазисы духа - что благолепнее может быть перед видом очей Господних. И если доведется вознести над врагом оружие праведное - твоя рука не должна затрепетать при этом. Ты только учти, что Бог не зря попустительствует свыше этим вероотступникам и одичавшим варварам, походящим на тварей, выбравшихся из бездн морских: каждый раз, когда их факелы пламенеют в ночи, они являются как возмездие за наши собственные прегрешения, во искупление сластолюбия, вещелюбия, всякой разнузданности и тщеты существования, которыми мы поистине исполнены в душах своих. Тех бесов, что правят их конями и их клинками, мы наплодили сами, потворствуя их искушающей силе, в забытье повергая явленное через Христа высокое предназначение человека. Поэтому как быть нам ? Мы безусловно должны защитить град Христианский от уничтожающего действия ненависти, но это, как я уже говорил, мера лишь отчасти полезная, ибо она не пресекает ни существование бесов, ни их намерений. Наоборот - распаляет их пыл, наращивая их кишение повсюду. Поэтому восставая против людей силою и с Божьей помощью одолевая их, ты должен понимать, что лишь отсрочиваешь тем самым исполнение приговора за прелюбодейства своей души и берешь у Бога время взаймы, дабы отныне очиститься духом подвижничества и мобилизовать все свое помышление на дело исповедания любви. Если это случится, если ты возродишь в сердце свет самоотречения и милосердия, потушив снедающее пламя воспаленных страстей, то тем самым отвратишь от себя наказание, которое ты на время отвел грубою силою. Итак, как видишь, сопротивление злу не только не отменяет любви и противления нравственного, но только их и подразумевает, только ими и оправдано в грядущем. Это во-первых, а во-вторых, если в часы великой опасности для государства приходиться злоумышлять против его врагов и воздевать над ними нетрепещущий меч, делать это следует с великим сокрушением своего сердца, в чрезвычайной горести ума, тяготящегося этим принуждением к братоубийству, ибо всякое поражение врага - это прежде всего твое собственное поражение. Помни, что путь после этого один - тяжкая дорога искупления. Ежели же по-прежнему будут терзать тебя сомнения - доверься своему сердцу : имеющий искреннюю веру в Бога не нуждается ни в каких вразумлениях и наставлениях". ;"Имеющий веру в Бога..., - повторил я. - Ты знаешь, Вирдо, вера-то моя не настолько сильна, чтобы сдвинуть скалу или как там говорится. Во мне преобладают более сомнения, чем уверенность, да и кажется, что слишком многое в этом мире заставляет человека сомневаться. Вот скажи : должно же быть доказательство существования Бога, можно же дать человеку почувствовать, что Он и в самом деле есть ? Ты в силах сделать это, не прибегая к изощренной логике, опираясь на простое здравомыслие ? Я тебя прошу." ;"Ты ?" ;"Да, я". "Скажи ещё раз : я тебя прошу". "Я тебя прошу". "И вот ты только что доказал существование Бога". Я повернулся на бок, чтобы взглянуть на Вирдо, думая, что он хитрит или и вовсе посмеивается надо мной : "Это каким же образом ?" ;"Все очень просто, Адсон. Все дело в том, как смело ты определяешь свое собственное "я". Вот ты сейчас юн, и пусть у тебя достаточно пылкий и восприимчивый ум, но ты ещё малосведущ в Писании, не религиозен, не намерен посвятить себя монашеству. Лет десять назад ты знал и умел ещё менее, чем сейчас, глядя на мир совершенно по-другому, так как был ты дитем ещё ничего не ведавшим в этой жизни. А теперь представь : допустим, отпущено тебе Богом дожить до восьмидесяти лет. Вообрази, как разительно ты будешь тогда отличаться от того, каков ты сейчас и каким ты был ещё ранее : тобой будут владеть неведомые помыслы, неизвестные склонности определят твой характер ; мировоззрение, знания, круг общения, местопребывание, внешность - все в тебе переменится, камня на камне не оставляя от нынешних твоих свойств. Но разве перед закатом своего существования, вспоминая, быть может, сегодняшний разговор, ты не скажешь, что это именно ты беседовал со мной, разве, возвращаясь мысленно в свое детство, ты усомнишься, что именно ты идешь со своей матерью, которая называет тебе имена окружающих тебя вещей ? А теперь скажи, по какому праву ты это сделаешь ? Исходя их чего ты отождествишь себя с этими образами, оставшимися так далеко во времени, ведь в тебе уже ничего не унаследуется от них, и душа твоя пременит все то, что ныне определяет её ? С таким же успехом ты мог бы смешать себя со мной ! Молчишь, а я тебе скажу : именно потому ты в силах подняться над временем и, одолев его, собрать воедино все зримые памятью образы твоего прошлого, что сердцевину души твоей составляет великий, пребывающий над всем преходящим, неиссякающий свет Божий, образ Божий в тебе. Им крепится единство твоего сознания, и от этого, утверждая непреложность "я", заявляя о себе с несомненностью, в достоверности которой усомниться невозможно, ты каждый раз доказываешь существование Бога. Ты просто не смог бы существовать, если бы Он не царил в тайниках твоего духа". Я слушал это, не зная, что возразить, хотя заранее был настроен придраться к любому из его аргументов, вовлечь в спор, доказавший бы обоснованность моих сомнений. Но я должен был согласиться с доводами Вирдо, так как иначе и в самом деле невозможно было бы объяснить способность человека торжествовать над временем и от рождения до смерти ощущать целостность своей личности, обобщая до предела разнящиеся, иногда совершенно противоположные эманации индивидуума, роящиеся вокруг его предвечной субстанциональности. Мне даже показалось, что такой способ рассуждения вообще вводил размышляющего в область постижения тайны ипостасности, где разноименное оказывается единосущным. Несмотря на мое восхищение учителем, в запасе у меня было соображение, ответить на вызов которого ему будет не так то просто, и я не без язвительности сказал : "Что же, допустим, Вирдо, что я неверующий человек и в качестве объяснения своего безбожия привожу то положение, что не могу примирить с идеей существования Бога факт преобладания зла. О Боге говорят как о всеблагом и всемилосердном, но как постижимо умом, чтобы в мире, созданным всеблагим Творцом множественность горя и страдания превосходила бы доброту и любовь, которые встречаются поистине редко ? Засилие зла в мире, созданном Богом, мне очень трудно объяснить себе". ;"Совершенно верно. А я тебе скажу, что это и невозможно сделать. Многие даже вообще бояться ставить перед собой подобный вопрос. Иногда пытаются говорить, что так называемое зло это лишь споспешествование в триумфе добра и что добро, когда оно побеждает, якобы обязано участию злых сил. На самом деле ни болезни, ни войны, ни страдания нисколько не способствуют в осуществлении добра. Источник добра лишь в добре, лишь в благодати Господней. Поэтому эти мнения несостоятельны. Но я скажу тебе, что я думаю по этому вопросу. Я считаю, что существование зла невозможно было бы примирить с благостью Бога, и поэтому я пришел к выводу, что... зла нет. Да подожди ты, дослушай до конца. Понятие зла мы сами создаем в своем воображении, и я убежден, что оно коренится в нашей эгоистической ограниченности. Зло - то, что вредит нам. Допустим, мне причинили боль, и этот поступок того, кто против меня зловредничал, мы называем проявлением зла. Но заметь, если тот же урон нанести злодействующему против меня, мы уже не считаем это злом, называя справедливым воздаянием. А он напротив : собственную беду считает злом, а мою таковой не называет, злорадствуя по поводу этого события. Итак, я уяснил для себя, что закон существования зла человек вывел из того, что он испытывает препятствия на пути торжествования собственных эгоистических побуждений. Да, Адсон, для меня это совершенно очевидно : понятие зла зиждется на эгоизме, телесной и душевной ограниченности человека, всякое вторжения в которую он клеймит стигматом злодеяния. Соответственно понятие мирового зла рождается из обобщения на всех людей тех свершений, которые породили зло индивидуальное. До тех пор мы будем зреть зло повсюду, пока мы отделены от остальных собственной замкнутостью, пока не в состоянии открыть свою душу к пониманию и принятию помыслов и надежд других людей. В природе постоянно одна стихия вмешивается в другую, но эта череда их явлений посылает нам лишь восторг перед величием замысла Господнего. Посмотри: осень обокрала все богатства природы, которые затем зима похоронила в мавзолее своего белоснежия, но мы не называем это злом; мы срываем виноград с ветвей, потом давим ягоды, чтобы получить из них вино, могущее премениться в Кровь Христову - разве же это зло ? Да дай же мне досказать ! Приглядись: ты увидишь в природе все те явления - молния зажигает дерево, стужа сковывает реку, жар испаряет воду - которые будучи переложенными в область человеческих отношений, где происходит точно такое же круговращение, тут же нарекаются злом, но почему-то созерцая их в природе, мы исполняемся какими угодно чувствами, только не безумным роптанием против Бога. Почему поле не ропщет, когда плуг вспахивает его ? Почему дерево не злится, когда мы валим его с целью использовать в своем хозяйстве ? Но почему вмешательство в интересы человека вызывает к жизни идола зла ? Только в сознании самого индивидуума существует зло, только в его собственном рассудке. Есть то, что все-таки может быть названо злом, но при этом оно стоит в стороне от всякой этики. То, что я сейчас скажу - это очень важно. Зло представляется мне не нарушением каких-либо нравственных норм или заповедей. Вопрос о нем - это чисто религиозный вопрос, вопрос принятия или непринятия веры. Злой поступок совершает тот, кто отрекается от Бога и не принимает Его. Неверие в Бога это и есть путь зла, но за это зло нельзя обвинять всеблагого Создателя, ибо Он дал человеку свободную волю, и ты можешь почитать Его, а можешь и хулить. При этом человек неверующий, богохульник и язычник, может быть высоконравственным человеком, и все его поступки могут быть свидетельством его полного самоотречения и забвения самой сути самолюбия. Он живет только во имя других, и сердце его плодовито добротой. Но он виновен пред Богом, ибо он на пути зла, так как не признает Создателя или подменяет Его истуканами. Я надеюсь, ты не думаешь, что я защищаю то, что в обыденной жизни называется злом ? Боже тебя упаси - это грехи и грехи, подчас, ужаснейшие. Но в умозрении моем это не есть злое начало, исходя из которого можно было бы утверждать абсурдность всесовершенного Творца. Зло - и за него не может быть ответственен Бог - это стоящий вне всех категорий морали вопрос о самоопределении человека по отношению к Богу. И я готов привести тебе доказательства, которые тебе убедительно это удостоверят. Ты знаешь Ипполита, епископа Римского ? Иоанн Златоуст именовал его сладчайшим учителем, и дело не только в многомудрии и великолепном слоге его сочинений. Ипполит был учеником Иринея Лионского, а тот в свою очередь воспринял свои знания от Поликарпа, наставлявшегося непосредственно апостолами. Можем ли мы сомневаться, что апостольские беседы, наверняка таившие и многое из того, что лучше скрыть от большинства верующих, были доступны Ипполиту через Иринея от Поликарпа ? И вот смотри. У него есть превосходное сочинение "Об Антихристе", где он много говорит о свойствах его личности. Казалось бы Антихрист, как воплощение всех свойств отца тьмы должен явиться знаменованием того, что обычно называется злом, то есть наивысшим из злодеев. Но Ипполит говорит совсем обратное : душа-то Антихриста как раз будет олицетворением чистоты. Послушай, как это у него сказано: Во-первых он явится кроток, тих, любезен, благоговеен, миротворив, ненавидящий неправду, презирающий мзду, отвращающийся идолослужения, писания любя, священников стыдящийся, седины почитающий, не приемлющий блуда, прелюбодейства гнушающийся, не внимающий оболганию, страннолюбив, нищелюбив, милостив, также и чудеса сотворяющий, прокаженных очищающий, расслабленных воздвигающий, вдовицам помогающий. И когда увидят это люди, такие добродетели его, такие его силы, все вместе единым разумом соберуться, чтобы сотворить его царем. Таким образом ты видишь, что зло - настоящее "философское" зло - это не безнравственность, а богоборчество. И сам рассуди: каким образом Антихрист смог бы прельстить избранных, если бы он был гневлив, злоречив, чревоугодлив и т.д.? Скажи теперь, будешь ли ты защищать мнение неверующих, основываясь на ложном зле, которое его существованию нисколько не противоречит, как безумием было бы восстать против Бога, ссылаясь на то, что дрова уничтожаются огнем, ртуть переплавляется в золото, а тигр поедает лань ? А вот рядом с истинным злом - неверием - Бога помыслить можно, ибо оно происходит из свободы, которую Бог помыслил о человеке. Ну что, надеюсь, я тебя не запутал ?" "А ты как думаешь ? У меня просто голова кругом идет. Только что я думал, что надо отомстить Гилдуину, что существование Бога под вопросом, торжество же зла, напротив, повсеместно. Теперь же все, что ты мне сказал обращает мои мысли в ничто, и мне следует побыть одному, чтобы разобраться в самом себе. Для начала же - просто отвлечься от всего этого. Послушай, Вирдо, я ведь тебе сейчас не нужен. Отпусти меня в библиотеку. Больно уж хочется познакомиться с Вергилием и со знаменитой коллекцией книг, которую он охраняет". ;"Что ж, это дело доброе. Видно, приспела твоя пора и того, кто так тянется к знаниям, не оставишь в неведении. Иди, время тебе от трудов тела переходить к трудам духа". Я радостно вскочил с каким-то мальчишеским озорством, прихлопнул в ладоши и даже задул лампу Вирдо, оставив его в потемках, так как утренний мрак, усиливаемый серым, тяжелым небом, не слишком спешил уступать место свету, накладывая повсюду хмурые тени. Но во мне играл юношеский азарт, жаждавший свободы и новых впечатлений. Я словно соскучился по миру и упивался предвосхищениями бесчисленных познаний и радостей, которые он на самом деле таит за этими хмурыми утренними тенями. Я выбежал на улицу, увязая в глубоком снегу и хватая губами такие крупные хлопья, которые, иногда попадая в глаза, застилали мне зрение, тая между ресниц. Тяжелый разговор с Вирдо не оставил в моей душе никакого груза, так как я слишком легкомысленно к нему отнесся, и оттого сейчас во мне не было ничего кроме задора и баловства. С таким же поверхностным интересом, который я испытывал, споря с моим наставником, я ждал теперь встречи с Вергилием, который возглавлял библиотеку и скрипторий монастыря. И, вдоволь насладясь податливостью сугробов, в пух и прах разлетавшихся под моими пинками, накидав по воображаемым мишеням, населявшим стрехи, изгородь и стены келий массу снежков, я рванулся к высокому зданию рядом с капитулом, взвихривая снег и запутываясь в полах своей длинной одежды.
Вергилий оказался щупленьким, очень худосочным монахом, сильно близорукие глаза которого вечно щурились и напрягались, чтобы разглядеть что-либо, особенно если речь шла о тексте в книгах. Я удивился, насколько худым было его зрение: Вергилий буквально соприкасался лицом с рукописью, когда он хотел прочитать её. Странно, до какой степени он не берег себя. Зная, что его глаза больны, он совсем не заботился о них, отчего они у него все время были покрасневшими с розовыми кругами в глазницах. По-началу мне показалось удивительным, как Одо вообще допускал Вергилия до работы с книгами, ведь тот запросто мог ослепнуть, а так как возраст его был невелик, большой остаток жизни он должен был провести потом беспомощным калекой. Кстати, уже через много лет я узнал, что в Люксейль коротает свои дни один слепец. Тогда я попытался узнать его имя, и к чрезвычайному своему горю услышал, что это тот самый Вергилий, проводивший для меня экскурсию по своим достопримечательным владениям, ознакомление с которыми принесло мне столько много глубоких впечатлений. С другой стороны - он сам весьма беспощадно эксплуатировал свое затухающее зрение, и это его отношение к собственному здоровью вряд ли стало бы более щадящим, огради его аббат от обременительных хлопот, связанных с его должностью. Этот человек самоубийственно стремился к чтению, как тот тяжелобольной, который растравливает свои зудящие раны, или потребляет воду, когда лекарь напрочь запретил ему смачивать горло. Когда глаза Вергилия болели, слезились от чрезмерного сосредоточения, он ругал их и тер, словно они от этого станут зорче видеть, закапывал в них какую-то гадость, которая только ускоряла приближение его слепоты. В общем, не будь он библиотекарем, а по совместительству и директором скриптория, это бы нисколько не помогло сберечь его зрение - Вергилий слишком себя для этого не ценил. Зато никто в монастыре так не любил книги, даже Отрик, никто так не знал их, никто - разве что единственный Вирдо - не обладал столь всесторонними представлениями о мире. Вергилий принял меня с любезностю, охотно вызываясь проводить меня по скрипторию и библиотеке. Из его рассказов, которые я привожу ниже в безличной форме, я узнал много занимательного об их истории, устройстве, порядке работы в них. Известно, что ранее библиотека и скрипторий были расположены в разных зданиях, но после того, как большая часть монастыря выгорела от пожаров, учиненных венграми, всем членам обители пришлось потесниться, и в результате проведенного уплотнения и скрипторий и библиотека объединились, заняв соответственно первый и второй этажи старой резиденции аббата. Конечно, в скриптории уже не было такого количества рабочих мест , как ранее, но зато в своем устройстве он сохранил множество традиций, в разное время определявших стиль работы переписчиков. Так, здесь был специальный стол для работы с папирусами. Как известно, работа с папирусами затруднена не только потому, что невозможно делать сверки, но даже выписки из них древние ученые делали лишь по памяти, что было причиной многих погрешностей : стоит отпустить правую руку, как свиток предательски сворачивался, скрывая от глаз свое содержание. Наш же столик представлял собой специально оборудованный станок, где при помощи двух рычажков можно было закрепить часть папируса объемом до шестидесяти унциальных строк, и после этого спокойно работать с материалом. Впрочем, подобных свитков в библиотеке было немного - в основном это были картулярии меровингских времен - и я редко видел, чтобы за этим столиком кто-нибудь сидел. Еще восемь мест в скриптории предназначались для работы с кодексами и один - для ведения нотариальных работ. В свою очередь первые восемь делились поровну, исходя из удобства труда переписчиков : часть монахов, привыкшая к классической традиции, писала на коленях, другие же воскладывали свой пергамент на стол. Для первых предусмотрены были одиночные скамеечки, на которые по желанию монах мог подложить квадратные подушки, выдаваемые Вергилием. Далее скриптор выбирал себе табурет, который он ставил себе под ноги. В углу помещения находился громоздкий шкаф, в отличие от всех остальных, никогда не запиравшийся. Он был всегда легко доступен потому, что в нем хранились не работы монахов, не чистые листы пергамента, а небольшой арсенал вещей, необходимых для удобства труда, в том числе и табуреты, из которых, как я сказал, в начале дня монах выбирал наиболее подходящий ему по высоте. Восседая на скамье, уперев ноги в такую вот подставку, переписчик, приверженный прежним традициям, писал у себя на коленях, сжимая левой рукой уже исписанные страницы. Перед его глазами на пюпитре возложена была книга, которую он тщался скопировать. Пюпитр при этом тоже был сделан не без удобства. С одной стороны это был обыкновенный треножник, но с другой - угол наклона дощечки, поддерживающей книгу, можно было легко регулировать скрывавшимся под нею винтом. Если монах не хотел писать на коленях - это было подавляющее большинство тех, кто приходил сюда трудиться из других монастырей - то он просто выбирал себе другой стол. Как правило, за ним уже стояла не скамейка с табуретом, а стул или же кресло с закругленной спинкой. Переписчик усаживался за стол, открывал простой замочек, ключ от которого всегда висел рядом и - такого я больше нигде не видел упрятанная под верхней дощечкой, выкатывалась другая, заключавшая в себе принадлежности для письма. Здесь был пенал, в котором монах мог взять на выбор либо перо, либо калам, который некоторые называли также "arundo". В пенале находились ещё ножик для заточки орудий письма и баночка с красными чернилами, к которым приходилось прибегать по крайней мере не реже, чем начинать новый абзац. Но в пенале не было предметов, при помощи которых можно было бы внести исправления в рукопись, если ошибка все же была обнаружена. Кисти, губки, которыми смывался текст, или же скребок с пемзой, которыми он соскабливался все эти вещи находились у Вергилия под строгим контролем. Ведь что если монах, вооружать самомнением, узрит ложную ошибку в оригинале и, не испытав свою мысль советом, использует пемзу для правки померещившейся ошибки, часто внося в переписываемую книгу хаос собственного ума, а не безупречность познаний, которые должны быть особенно безукоризненны там, где речь идет о текстах, составленных на благо души? Поэтому все принадлежности для исправления книг Вергилий хранил в ларце, ключ от которого всегда позвякивал у него в кармане. Если случалось, что монах досадливо обнаруживал собственный ляпсус, Вергилий приносил ему пемзу, либо что-нибудь иное, и горе-мастер в его присутствии искоренял и буквально "сводил на нет" промах, впоследствии могший отозваться в том, что читатель, идя на поводу у непреднамеренного упущения, вместо того, чтобы приблизиться к знанию, мог навредить уму, засадив цветник разума сорняками заблуждений. Кстати, если возникало подозрение, что испорчен оригинал, то дело уже не ограничивалось скороспешным исправлением. Вергилий был ответственен за каждую букву в каждой книге ; по его глубокому убеждению даже единая из них, по злоумышлению ли угнездившаяся в тексте, либо по недобросовестности, могла содействовать тому, что мрак неведения обуяет душу; и, как у некоего переписчика на посмертном его суде тяжесть совершенных грехов едва уравновешивалась томами переписанных им книг, и только одна лишь буква соделала все же, что книги перевесили чашу проступков, так и здесь одна единственная литера легко могла пересилить все накопленное рассудком на долгих путях его умудрения, на этот раз приведя уже не к спасению, а к погибели души. Поэтому когда сверщик или переписчик давал волю своим сомнениям, Вергилий обычно помечал подозрительную строчку знаком "r" на полях, что означало "require", "искать". Так же он вкладывал в рукопись закладку и сам впоследствии занимался поиском другого экземпляра этой же книги (иногда на это могли уходить месяца и годы), пока рукопись с аналогичным сочинением не снимала все опасения или не подтверждала их. И вот тут только в ход шла пемза; либо же, если место было несоразмерно, Вергилий отчеркивал ложные строки ( часто изобилующие не столько описками, сколько лакунами) и наводнял поле выписками, которые теперь без искажений могли донести читателю авторскую мысль. Кстати, подобные выдержки он делал часто в тиронских знаках, систему которых он знал назубок подобно лучшему секретарю достойнейшей из канцелярий. Но я остановился на описании стола, конструкция которого предусматривала наибольшую полезность для эффективного, максимально производительного труда: копируемый кодекс лежал на верхней дощечке, придерживаемый левой рукой, дабы избежать случайного перелистывания страниц и для отслеживания указательным пальцем текущего переносимого в тетрадь места; последняя в свою очередь лежала на нижней дощечке, так плавно выскальзывающей из под верхней. Что касается чернил, то они заполняли обычные, всем известные рожки, укрепленные на углах стола, либо же не пюпитре. Стоит лишь добавить, что одна из таких чернильниц была заменена теперь на огромный рог Гилдуина, выданный Кизой за коготь громадной птицы. Этот рог, до краев заполненный чернилами, был установлен на столе у Рагинарда - известного, досточтимого всеми мастера-переписчика, которому сейчас было уже около восьмидесяти лет, но который, казалось, никогда не покидал своего кресла, склонившись над рукописью. Светило ли летнее солнце, падал ли снег, стучал ли в окно осенний дождь, Рагинард неизменно пребывал в своем усердии, ибо перестать выводить бесконечную вереницу букв для него было равносильно тому, как если б он перестал дышать. Казалось, если он уберет в пенал все писчие принадлежности и задвинет обратно нижнюю дощечку, то он сразу умрет. Что в конце концов и произошло : он подписал рукопись собственным именем, щелкнул замочком, запирающим стол, положил голову на книгу, которую он только что закончил, и умер. Но это произошло через несколько лет, а пока что он беспрерывно трудился, стремясь осуществить ту цель, которую он поставил перед собой, будучи ещё отроком, в первый раз увидевшим монастырский скрипторий и людей, ссутулившихся над рукописями в полнейшей тишине, в которой слышен был только скрип перьев, неспешно свершавших свою длительную работу.
Вергилий оказался щупленьким, очень худосочным монахом, сильно близорукие глаза которого вечно щурились и напрягались, чтобы разглядеть что-либо, особенно если речь шла о тексте в книгах. Я удивился, насколько худым было его зрение: Вергилий буквально соприкасался лицом с рукописью, когда он хотел прочитать её. Странно, до какой степени он не берег себя. Зная, что его глаза больны, он совсем не заботился о них, отчего они у него все время были покрасневшими с розовыми кругами в глазницах. По-началу мне показалось удивительным, как Одо вообще допускал Вергилия до работы с книгами, ведь тот запросто мог ослепнуть, а так как возраст его был невелик, большой остаток жизни он должен был провести потом беспомощным калекой. Кстати, уже через много лет я узнал, что в Люксейль коротает свои дни один слепец. Тогда я попытался узнать его имя, и к чрезвычайному своему горю услышал, что это тот самый Вергилий, проводивший для меня экскурсию по своим достопримечательным владениям, ознакомление с которыми принесло мне столько много глубоких впечатлений. С другой стороны - он сам весьма беспощадно эксплуатировал свое затухающее зрение, и это его отношение к собственному здоровью вряд ли стало бы более щадящим, огради его аббат от обременительных хлопот, связанных с его должностью. Этот человек самоубийственно стремился к чтению, как тот тяжелобольной, который растравливает свои зудящие раны, или потребляет воду, когда лекарь напрочь запретил ему смачивать горло. Когда глаза Вергилия болели, слезились от чрезмерного сосредоточения, он ругал их и тер, словно они от этого станут зорче видеть, закапывал в них какую-то гадость, которая только ускоряла приближение его слепоты. В общем, не будь он библиотекарем, а по совместительству и директором скриптория, это бы нисколько не помогло сберечь его зрение - Вергилий слишком себя для этого не ценил. Зато никто в монастыре так не любил книги, даже Отрик, никто так не знал их, никто - разве что единственный Вирдо - не обладал столь всесторонними представлениями о мире. Вергилий принял меня с любезностю, охотно вызываясь проводить меня по скрипторию и библиотеке. Из его рассказов, которые я привожу ниже в безличной форме, я узнал много занимательного об их истории, устройстве, порядке работы в них. Известно, что ранее библиотека и скрипторий были расположены в разных зданиях, но после того, как большая часть монастыря выгорела от пожаров, учиненных венграми, всем членам обители пришлось потесниться, и в результате проведенного уплотнения и скрипторий и библиотека объединились, заняв соответственно первый и второй этажи старой резиденции аббата. Конечно, в скриптории уже не было такого количества рабочих мест , как ранее, но зато в своем устройстве он сохранил множество традиций, в разное время определявших стиль работы переписчиков. Так, здесь был специальный стол для работы с папирусами. Как известно, работа с папирусами затруднена не только потому, что невозможно делать сверки, но даже выписки из них древние ученые делали лишь по памяти, что было причиной многих погрешностей : стоит отпустить правую руку, как свиток предательски сворачивался, скрывая от глаз свое содержание. Наш же столик представлял собой специально оборудованный станок, где при помощи двух рычажков можно было закрепить часть папируса объемом до шестидесяти унциальных строк, и после этого спокойно работать с материалом. Впрочем, подобных свитков в библиотеке было немного - в основном это были картулярии меровингских времен - и я редко видел, чтобы за этим столиком кто-нибудь сидел. Еще восемь мест в скриптории предназначались для работы с кодексами и один - для ведения нотариальных работ. В свою очередь первые восемь делились поровну, исходя из удобства труда переписчиков : часть монахов, привыкшая к классической традиции, писала на коленях, другие же воскладывали свой пергамент на стол. Для первых предусмотрены были одиночные скамеечки, на которые по желанию монах мог подложить квадратные подушки, выдаваемые Вергилием. Далее скриптор выбирал себе табурет, который он ставил себе под ноги. В углу помещения находился громоздкий шкаф, в отличие от всех остальных, никогда не запиравшийся. Он был всегда легко доступен потому, что в нем хранились не работы монахов, не чистые листы пергамента, а небольшой арсенал вещей, необходимых для удобства труда, в том числе и табуреты, из которых, как я сказал, в начале дня монах выбирал наиболее подходящий ему по высоте. Восседая на скамье, уперев ноги в такую вот подставку, переписчик, приверженный прежним традициям, писал у себя на коленях, сжимая левой рукой уже исписанные страницы. Перед его глазами на пюпитре возложена была книга, которую он тщался скопировать. Пюпитр при этом тоже был сделан не без удобства. С одной стороны это был обыкновенный треножник, но с другой - угол наклона дощечки, поддерживающей книгу, можно было легко регулировать скрывавшимся под нею винтом. Если монах не хотел писать на коленях - это было подавляющее большинство тех, кто приходил сюда трудиться из других монастырей - то он просто выбирал себе другой стол. Как правило, за ним уже стояла не скамейка с табуретом, а стул или же кресло с закругленной спинкой. Переписчик усаживался за стол, открывал простой замочек, ключ от которого всегда висел рядом и - такого я больше нигде не видел упрятанная под верхней дощечкой, выкатывалась другая, заключавшая в себе принадлежности для письма. Здесь был пенал, в котором монах мог взять на выбор либо перо, либо калам, который некоторые называли также "arundo". В пенале находились ещё ножик для заточки орудий письма и баночка с красными чернилами, к которым приходилось прибегать по крайней мере не реже, чем начинать новый абзац. Но в пенале не было предметов, при помощи которых можно было бы внести исправления в рукопись, если ошибка все же была обнаружена. Кисти, губки, которыми смывался текст, или же скребок с пемзой, которыми он соскабливался все эти вещи находились у Вергилия под строгим контролем. Ведь что если монах, вооружать самомнением, узрит ложную ошибку в оригинале и, не испытав свою мысль советом, использует пемзу для правки померещившейся ошибки, часто внося в переписываемую книгу хаос собственного ума, а не безупречность познаний, которые должны быть особенно безукоризненны там, где речь идет о текстах, составленных на благо души? Поэтому все принадлежности для исправления книг Вергилий хранил в ларце, ключ от которого всегда позвякивал у него в кармане. Если случалось, что монах досадливо обнаруживал собственный ляпсус, Вергилий приносил ему пемзу, либо что-нибудь иное, и горе-мастер в его присутствии искоренял и буквально "сводил на нет" промах, впоследствии могший отозваться в том, что читатель, идя на поводу у непреднамеренного упущения, вместо того, чтобы приблизиться к знанию, мог навредить уму, засадив цветник разума сорняками заблуждений. Кстати, если возникало подозрение, что испорчен оригинал, то дело уже не ограничивалось скороспешным исправлением. Вергилий был ответственен за каждую букву в каждой книге ; по его глубокому убеждению даже единая из них, по злоумышлению ли угнездившаяся в тексте, либо по недобросовестности, могла содействовать тому, что мрак неведения обуяет душу; и, как у некоего переписчика на посмертном его суде тяжесть совершенных грехов едва уравновешивалась томами переписанных им книг, и только одна лишь буква соделала все же, что книги перевесили чашу проступков, так и здесь одна единственная литера легко могла пересилить все накопленное рассудком на долгих путях его умудрения, на этот раз приведя уже не к спасению, а к погибели души. Поэтому когда сверщик или переписчик давал волю своим сомнениям, Вергилий обычно помечал подозрительную строчку знаком "r" на полях, что означало "require", "искать". Так же он вкладывал в рукопись закладку и сам впоследствии занимался поиском другого экземпляра этой же книги (иногда на это могли уходить месяца и годы), пока рукопись с аналогичным сочинением не снимала все опасения или не подтверждала их. И вот тут только в ход шла пемза; либо же, если место было несоразмерно, Вергилий отчеркивал ложные строки ( часто изобилующие не столько описками, сколько лакунами) и наводнял поле выписками, которые теперь без искажений могли донести читателю авторскую мысль. Кстати, подобные выдержки он делал часто в тиронских знаках, систему которых он знал назубок подобно лучшему секретарю достойнейшей из канцелярий. Но я остановился на описании стола, конструкция которого предусматривала наибольшую полезность для эффективного, максимально производительного труда: копируемый кодекс лежал на верхней дощечке, придерживаемый левой рукой, дабы избежать случайного перелистывания страниц и для отслеживания указательным пальцем текущего переносимого в тетрадь места; последняя в свою очередь лежала на нижней дощечке, так плавно выскальзывающей из под верхней. Что касается чернил, то они заполняли обычные, всем известные рожки, укрепленные на углах стола, либо же не пюпитре. Стоит лишь добавить, что одна из таких чернильниц была заменена теперь на огромный рог Гилдуина, выданный Кизой за коготь громадной птицы. Этот рог, до краев заполненный чернилами, был установлен на столе у Рагинарда - известного, досточтимого всеми мастера-переписчика, которому сейчас было уже около восьмидесяти лет, но который, казалось, никогда не покидал своего кресла, склонившись над рукописью. Светило ли летнее солнце, падал ли снег, стучал ли в окно осенний дождь, Рагинард неизменно пребывал в своем усердии, ибо перестать выводить бесконечную вереницу букв для него было равносильно тому, как если б он перестал дышать. Казалось, если он уберет в пенал все писчие принадлежности и задвинет обратно нижнюю дощечку, то он сразу умрет. Что в конце концов и произошло : он подписал рукопись собственным именем, щелкнул замочком, запирающим стол, положил голову на книгу, которую он только что закончил, и умер. Но это произошло через несколько лет, а пока что он беспрерывно трудился, стремясь осуществить ту цель, которую он поставил перед собой, будучи ещё отроком, в первый раз увидевшим монастырский скрипторий и людей, ссутулившихся над рукописями в полнейшей тишине, в которой слышен был только скрип перьев, неспешно свершавших свою длительную работу.