Он выслушал меня, покуривая, потом сказал:
   - Жаль, однако, что я совершенно не знаком с этим адвокатом Молье... К тому же я не адвокат, а бухгалтер, и меня зовут Джованни, а не Родольфо... Единственное, что я могу для вас сделать, это направить вас к моему коллеге Треска... Может, он что-нибудь знает.
   Он взял трубку и стал долго разговаривать по телефону. Сначала он спросил, "приперлась" ли такая-то (он прямо так и сказал "приперлась"), ему, наверно, ответили, что "не приперлась", потому что он остался недоволен ответом и сказал, что ничего не понимает: он видел ее, и она обещала ему зайти, и так далее. Наконец он сухо прибавил, что посылает некоего Альфредо Чезарано, и повесил трубку.
   - Иди скорее туда... Его зовут Треска... - сказал он мне.
   Я вышел и стал искать этого Треска, но вскоре понял, что найти его нелегко. Швейцары его не знали, а один даже сказал мне, явно не понимая, чего я хочу, что треску я могу найти на рыбном базаре. Переходя с этажа на этаж, из одного коридора в другой, я вспомнил вдруг, что адвокат Молье искал адрес Скардамацци в каком-то блокноте, и понял, что в спешке он, наверное, не заметил, как написал вместо одного адреса другой. И я не ошибся: в телефонной книге возле автомата я обнаружил, что адвокат Скардамацци на самом деле жил на улице Квинтино Селла, в другом конце города. Я отправился туда.
   Контора адвоката помещалась на четвертом этаже старого неприглядного дома. На лестнице пахло капустой, в душной и темной прихожей ожидало много озабоченных людей, вплотную друг к другу сидевших на диванах. Я тоже стал ждать и ждал, наверное, с час. Эти тени, сидевшие в прихожей, входили, выходили и исчезали одна за другой. Наконец подошла моя очередь.
   Кабинет адвоката был уставлен мебелью из черного дерева, инкрустированного костью. Из угла глядело чучело орла с расправленными крыльями. Адвокат сидел за большим столом, заваленным бумагами и уставленным телефонами. Над ним висела картина с изображением улыбающейся крестьянки из Чочарии, в национальном костюме, с цветами в руках. Адвокат Скардамацци ничем не напоминал бухгалтера Скардамацци. Это был массивный человечище, похожий на грузчика, с полным лицом, раскосыми глазами и крючковатым носом. Он говорил оглушительным голосом, приветливо, но безучастно - обычная приветливость римлян, которая ничего не значит.
   Пробежав глазами письмо, он сказал:
   - А, так мы без работы... Дорогой, сделаю для тебя все, что смогу... Садись-ка пока и подожди минутку.
   Я сел, а он сразу же повис на телефоне и вступил в очень напряженный диалог: кто-то на другом конце провода говорил ему что-то, а он неизменно отвечал:
   - Полтора или ничего.
   Там настаивали, но Скардамацци упорно повторял:
   - Полтора или ничего.
   Наконец он резко произнес, подчеркивая каждое слово:
   - Скажи этому подлецу, что меня на мякине не проведешь. Понял? Так и скажи ему: Скардамацци на мякине не проведешь.
   Положив трубку, он тут же набрал другой номер, но на этот раз он говорил совсем иначе: в первый раз выговор у него был римский, даже трастеверинский, теперь же он почему-то перешел на северный, причем голос его звучал слащаво и любезно:
   - Договорились, доктор... Вы сможете застать меня с пяти до восьми... Приходите, когда вам удобнее... Не сомневайтесь... Всего доброго, кланяйтесь вашей супруге.
   Он повесил трубку, сердито посмотрел на меня своими раскосыми глазами и спросил:
   - Тебе что?
   - Письмо... - начал я.
   - Ах, да, письмо... Конечно... Черт возьми, куда оно делось?
   Он долго искал его, вороша на столе бумаги, потом воскликнул:
   - Вот оно!.. У меня ничего не пропадает... Все находится.
   Он снова прочел письмо, хмуря лоб, затем взял ручку, быстро набросал несколько слов на листке бумаги, вложил его в конверт и протянул мне:
   - Иди по этому адресу... Ты как раз застанешь его... Желаю удачи.
   Я встал, взял конверт, положил его в карман и вышел.
   Когда я очутился на улице, я достал конверт из кармана, чтоб прочесть адрес, и онемел от изумления, увидев: "Адвокат Мауро Молье, улица Пьерлуиджи да Палестрина, 20". Итак, словно в той настольной игре, где неудачно бросивший кость в наказание должен вернуться своей фишкой назад, я, изъездив пол-Рима, должен был возвратиться к Молье, с которого начал, и вся эта беготня на пустой желудок, давка в трамвае и в автобусе - все было напрасно. Я решил, что адвокат Скардамацци по ошибке прочел другое письмо, одно из тех многочисленных рекомендательных писем, которые он получает, и, совсем забыв о том письме, что прочитал сначала, послал меня к Молье, который в свою очередь посылал меня к нему. Совсем как в игре, только в наказание за что? Я был так измучен, растерян и к тому же голоден, что не нашел ничего лучшего, как снова сесть в автобус и вернуться на улицу Пьерлуиджи да Палестрина.
   Мне пришлось немного подождать в прихожей, куда доносился теперь приятный запах из кухни. Мне показалось даже, что я слышал стук тарелок и вилок, но, может, это просто разыгралось мое воображение. Тот же мальчик на трехколесном велосипеде неожиданно выехал из дверей, объехал вокруг меня и исчез за другой дверью. Наконец сам адвокат позвал меня. Кабинет теперь был погружен в полумрак, жалюзи были приспущены, а в углу дивана лежала подушка. Адвокат был в халате, он пообедал и теперь собирался немного отдохнуть. Все же он подошел к столу и стоя прочитал письмо.
   - Я знаю адвоката Скардамацци, - сказал он, - это мой хороший друг... Итак, тебя зовут Франчезетти, и ты хочешь получить место швейцара в суде... В общем, обычная рекомендация, да?
   На этот раз у меня в самом деле закружилась голова. Впрочем, может, это от голода и усталости.
   - Господин адвокат, меня зовут не Франчезетти, и я не хочу место швейцара... - сказал я слабым голосом. - Меня зовут Альфредо Чезарано, и я шофер.
   - Но здесь написано Франчезетти и сказано, что ты хочешь получить место швейцара... Что за путаница?
   Тогда я, собрав последние силы, простонал:
   - Господин адвокат, мое имя Альфредо Чезарано, я шофер... Сегодня утром вам звонил по моей просьбе Полластрини, которого вы знаете, и потом я пришел к вам и вы дали мне рекомендательное письмо к адвокату Скардамацци... Только вы перепутали адрес и послали меня в муниципалитет к бухгалтеру Скардамацци, а он послал меня к Треска, но я не нашел его... Тогда мне пришла мысль поехать к настоящему адвокату Скардамацци... Но он потерял мое письмо и прочел в другом письме, которое лежало у него на столе, будто меня зовут Франчезетти и я хочу место швейцара... и дал мне письмо к вам... И вот я вернулся, изъездив пол-Рима, и едва держусь на ногах от усталости и голода.
   Слушая меня, он нахмурил брови и скривил рот: он узнал меня, понял, что невольно сыграл со мной злую шутку, и теперь, я это отлично заметил, он был смущен, и ему было стыдно. Едва окончив свою жалобу, я вдруг почувствовал, что в глазах у меня двоится, а лицо адвоката как-то странно расплывается. Тогда я быстро опустился в кресло возле стола, закрыв глаза рукой. Со мной был чуть ли не обморок, а адвокат между тем пришел в себя и справился с охватившим его стыдом.
   - Простите меня, это от слабости, - начал я, но он, не дав мне окончить, быстро проговорил:
   - Что ж, мне жаль... Но мы все так завалены делами, а безработных сейчас столько... Мы вот что сделаем: до сих пор машину я сам водил... ну, а теперь, значит, водить ее будешь ты... Разумеется, временно, пока не найдешь работу... Сказать по правде, мне не нужен шофер, ну да ладно, ничего не поделаешь.
   Сказав это, он не стал меня больше слушать, а позвал служанку, объявил ей, что я новый шофер, и велел проводить меня на кухню и накормить. На кухне этим болтушкам, что расспрашивали меня с любопытством, кто я такой, откуда и как это адвокат взял меня шофером, я, потеряв наконец терпение, сказал, отрываясь на минутку от миски:
   - Он взял меня потому, что в нем заговорила совесть.
   - Совесть?
   - Да, и не спрашивайте у меня больше ничего. Единственное, что я могу вам еще сказать, это то, что меня зовут Альфредо Чезарано. Но вы можете звать меня просто Альфредо.
   Жизнь - это танец
   В марте мне исполнилось восемнадцать лет, и я добился разрешения отца бросить учебу. Разрешение он дал, отчаявшись во мне: я отстал на четыре года и теперь один из всего класса носил длинные брюки. Мой отец, человек старинного склада, разрешил мне бросить учебу, но предварительно закатил такую сцену, что и рассказать невозможно. Он вопил, что я доведу его до разрыва сердца и что вообще он не знает, как со мной быть. Кончил он тем, что предложил мне работать в нашем магазине, в большом, старом и хорошо всем известном магазине канцелярских принадлежностей, что близ площади Минервы.
   На это предложение я ответил очень коротко:
   - Лучше подохну.
   Тогда отец схватил меня за руку и выставил за дверь.
   Итак, поскольку на меня махнули с отчаяния рукой, я в восемнадцать лет был предоставлен самому себе и мог заниматься чем угодно.
   Первым делом я купил роскошный красный свитер, синие штаны американского покроя, крупно простроченные белыми нитками, с шестью карманами, с отворотами до половины голени и с фабричным клеймом на самом заду, желтый шейный платок и полуботинки типа "мокасины" с медными пряжками.
   Мать меня очень любит и во всем мне потакает. Она поднесла мне в день рожденья портативный радиоприемник и уговорила отца подарить мне мотороллер.
   В тот же день я отправился в парикмахерскую и велел подстричь себя под Марлона Брандо. Пока я стригся, маникюрша, невзрачная с виду девушка, подошла ко мне и спросила, не желаю ли я привести в порядок руки. Я поглядел на нее снизу вверх и, хотя она вовсе не была красавицей, скорей наоборот, про себя решил, что это как раз такая девушка, какую мне надо.
   И я не ошибся в Джакомине: пока она делала мне маникюр, мы, как водится, болтали о том, о сем, и я узнал, что она, так же как и я, больше всего на свете любит рок-н-ролл. Я назначил ей свиданье, и она сразу согласилась. Так что, когда я вышел из парикмахерской, у меня было все, что надо: красный свитер, синие штаны, стрижка под Марлона Брандо, портативное радио, мотороллер и Джакомина. И мне было восемнадцать! Наконец-то жизнь начиналась!
   Для меня жить - это танцевать рок-н-ролл, не больше, но и никак не меньше. Словно дьявол сидел в моем худом теле, а в те апрельские дни меня вихрем носило по весенним улицам города, полным запаха цветов и пыли, и мне казалось, что даже порывы этого вихря следуют ритму рок-н-ролла.
   С карманами, полными монет по пятьдесят лир, с Джакоминой под ручку она к тому времени бросила работу в парикмахерской - я целыми днями бродил по барам, в которых были американские проигрыватели-автоматы. Я входил в бар, опускал монету в автомат, игравший рок-н-ролл, и тут же, между стойкой бара и кассой, начинал наш с Джакоминой номер.
   Став в один из углов зала, я разводил немного вытянутые вперед руки и, разинув рот, начинал поводить плечами и вихлять бедрами. В противоположном углу Джакомина делала то же самое; танцуя, мы двигались друг другу навстречу, окруженные посетителями бара и нашими приятелями, которые так и волочились повсюду за нами. Эти приятели, в большинстве ребята моего возраста, слегка издевались надо мной за то, что я выбрал Джакомину среди множества свободных девушек, каждая из которых была лучше ее. И верно, как я уже сказал, Джакомину нельзя было назвать красавицей. У нее была прическа "лошадиный хвост", острая мордочка, бледный, даже синеватый оттенок кожи с разбросанными по ней мелкими прыщиками и бесцветные глаза бродячей собаки. Но была у нее пара таких дьявольских ног, которые в танце не знали устали и двигались совершенно в такт с моими. Понятно, между нами не было и тени того, что называют любовью: только рок-н-ролл! Да и что такое любовь по сравнению со страстью к танцам? Подлизывание, жеманство, разные глупости чушь, самая настоящая чушь! И потом любовь отягощает, оглупляет, тогда как в танце порхаешь по жизни совсем как птица по небу. Нечего любовь крутить, танцевать надо, вот что!
   С Джакоминой у нас было полнейшее согласие. Рано утром я заезжал за ней на мотороллере, к рулю которого прикрепил свой портативный радиоприемник, и мы мчались во весь опор куда-нибудь за город, к морю. Приехав наместо, я сразу же включал радио, ловил подходящую музыку, и мы принимались танцевать. Где я только не танцевал: на пляже, посреди дороги, на лугу, на площадях и в переулках. Если мы не ехали за город, Джакомина приходила ко мне, мы свертывали в гостиной ковер и танцевали. А то шли домой к ней, и так как семья у нее бедная и гостиной у них нет, то мы танцевали на лестничной площадке. Днем, как я уже говорил, мы кочевали из одного бара в другой в сопровождении приятелей и всюду танцевали. Вечером шли в какой-нибудь танцзал и вскоре оказывались одни в центре площадки, а все присутствующие становились вокруг нас и отбивали ладонями такт. Иной раз даже среди ночи я вдруг просыпался и чувствовал, что ноги мои сами двигаются под простыней: так им хочется танцевать. Ах, как я был счастлив, никогда в жизни я не был больше так счастлив!
   К сожалению, это не могло длиться вечно. Уже во время наших поездок на мотороллере я стал замечать, что Джакомина что-то слишком прижимается ко мне. Когда мы останавливались, она, конечно, танцевала, но похоже было, что не столько ей самой этого хотелось, сколько она стремилась доставить удовольствие мне. А то вдруг начинала вздыхать, брала меня за руку и смотрела томными глазами, пока наконец однажды - сам не знаю, как это случилось, - гуляя по рощице в Кастельфузано, мы не очутились среди кустарника в объятиях друг у друга и не поцеловались долгим любовным поцелуем. Едва оторвавшись от нее, я с раздражением сказал:
   - Вот этого как раз и не надо было.
   А она спросила:
   - Почему же? Если мы любим друг друга?
   А я все так же раздраженно:
   - При чем тут это? Нам так хорошо было без любви!
   Тогда она, к моему удивлению, прильнула ко мне, обняла меня за талию, обвила моей рукой свои плечи и резким голосом принялась выкрикивать:
   - Я люблю тебя, люблю, люблю! И хочу, чтобы все знали, как мы любим друг друга! Все должны это знать! Да, да, да, все!
   Я оттолкнул ее, говоря:
   - Ну ладно. Только ты не очень-то липни.
   - А почему, если мы друг друга любим?
   - Да, но надо же соблюдать приличия.
   - Фу, какой ты противный! Влюбленные всегда обнимаются, правда ведь?
   А я отвечал упрямо:
   - Нет, неправда. Я хотел с тобой танцевать, а не обниматься.
   И тогда она этаким жеманным голоском заявила:
   - Альфредуччо, мы будем делать и то и другое.
   В общем с того дня она все чаще льнула ко мне и ей все меньше нравилось порхать со мной во влекущем ритме рок-н-ролла. Она, понятно, ходила со мной в дансинги, но уже без того энтузиазма, который является первым условием настоящего танца. И как только ей удавалось, она начинала липнуть ко мне. В ответ я давал ей таких тумаков, что у ней, верно, дух захватывало. Да что толку? Все равно что разговаривать с глухим. Чем больше я ее отпихивал, тем больше она льнула ко мне.
   Иной раз я ей говорил:
   - Сегодня танцуем и только. Договорились?
   А она:
   - Альфредуччо, как я могу прожить целый день, ни разу тебя не поцеловав?
   - Свой поцелуй побереги до завтра, - отвечал я, - а сегодня танцуем.
   Она, казалось, мирилась с этим, но потом внезапно кидалась на меня и принималась целовать. Я боялся задохнуться, знаете, как бывает, когда игривый пес набрасывается на человека и начинает вылизывать ему физиономию. С трудом я отбивался и, вынимая изо рта ее волосы, которые она в порыве чувств чуть не заставляла меня проглотить, говорил:
   - Такого уговора не было. До свиданья. Завтра увидимся.
   Я уходил домой, ставил пластинку, затем другую, третью, пока не успокаивался, и тогда звонил ей. Она приезжала, на целый вечер у нас воцарялся былой мир, и мы вертелись в танце, как волчки, до поздней ночи. Но эти возвраты к прошлому становились все более редкими. Чего-то в наших отношениях уже не хватало, и, танцуя с ней, я это неизменно чувствовал. Так что однажды даже сказал:
   - Ты, милая моя, уже не та, что прежде...
   А она упрямо твердила:
   - Это потому, что я тебя полюбила.
   Что меня особенно раздражало, так это ее манера делать все напоказ. Конечно, рок-н-ролл мы почти всегда танцевали на людях. Но одно дело танцевать, а другое - целоваться. Я говорил Джакомине:
   - Те самые люди, которые аплодируют, когда ты со мной танцуешь, освистают тебя, если ты вздумаешь меня поцеловать. Всему свое место и время.
   А она:
   - Ну и пусть! Но я хочу, чтобы все знали, как мы друг друга любим. Да, да, да, все!
   Так мы и не могли столковаться.
   В один из тех дней мы поехали автобусом к моему приятелю, у которого иногда собирались и устраивали соревнования по рок-н-роллу. Я был в плохом настроении, так как за обедом отец закатил мне очередную сцену. Желая как-нибудь его успокоить, я обещал, что в тот же день отправлюсь в магазин и начну привыкать к делу. Конечно, про себя я решил, что в магазин ни в коем случае не пойду. Но в то же время чувствовал нечто вроде угрызений совести, а также немного побаивался сцены, которую мне мог устроить отец, узнав, что я его обманул. Расстроенный, я влез с Джакоминой в автобус и остался стоять на задней площадке. Джакомина, как обычно, не отставала ни на секунду и пожирала меня горящими глазами, которые особенно меня раздражали.
   Я ей говорю:
   - Брось ты на меня пялиться!
   А она:
   - Я смотрю на тебя потому, что ты красивый. Поцелуй меня!
   - Да ты спятила!
   - Нет, нет, поцелуй меня сейчас же; я хочу, чтобы все видели нашу любовь!
   - А я тебе говорю - брось! Я сегодня не в настроении.
   Вместо ответа она подпрыгивает, повисает у меня на шее и целует. Слышали бы вы, что стали говорить вокруг!
   - И вам не стыдно? - спросил меня какой-то пожилой синьор. - Это же непристойно. Отправляйтесь домой заниматься подобными вещами.
   Не отрываясь от меня, Джакомина отвечает:
   - А что тут такого? Мы любим друг друга и делаем, что нам угодно и где угодно.
   А тот говорит:
   - Синьорина, мне очень жаль ваших родителей.
   Но остальные пассажиры не были так вежливы. Они кричали:
   - Отправляйтесь в кусты на Виллу Боргезе, там вам самое место!
   Другие комментировали:
   - Посмотрите-ка на эту замухрышку! Чем она себя воображает? Красавицей мельничихой? *
   * Имеется в виду известная киноактриса София Лорен в фильме "Красавица мельничиха".
   А кто-то еще добавил:
   - Они чем дохлее, тем бесстыдней.
   Ясно, что пришлось вступиться за Джакомину, хотя мне вовсе этого не хотелось. И как это всегда бывает, когда делаешь что-нибудь против воли, у меня с языка сорвалась не совсем уместная фраза:
   - Да замолчите вы, вам просто завидно!
   Лучше бы я этого не говорил!
   Дружный хор возмущенных голосов обрушился на меня. Кондуктор тоже счел долгом ввязаться, а я ему ответил, чтобы он лучше занимался своим делом продавал билеты. Тогда он остановил автобус и высадил нас.
   Как нарочно, мы оказались в районе площади Минервы, невдалеке от писчебумажного магазина моего отца. Я чувствовал себя абсолютно спокойным, будто случай в автобусе произошел месяц назад.
   - Привет тебе, Джакомина, - сказал я.
   - Но ты...
   - Я пойду в магазин, как обещал отцу, и вообще боюсь, что у нас с тобой серьезные расхождения.
   - Какие еще расхождения?
   - Для тебя важнее всего в жизни любовь. А для меня - сама знаешь что. Ну а теперь иди домой. Я тебе позвоню.
   - Позвонишь?
   - Конечно.
   Мы стояли на площади Минервы перед мраморным слоником. Я знал, что никогда больше не позвоню ей, и эта мысль приносила мне большое облегчение. Я обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на нее. Меня охватила огромная радость, когда я увидел ее одну. Значит, это была правда, я ее бросил, оторвался, уходил от нее всерьез.
   Чуть ли не танцуя, я вошел в писчебумажный магазин, который в этот жаркий послеобеденный час был совершенно пуст, и приветствовал нашу пожилую продавщицу Биче веселым возгласом:
   - Привет, Биче!
   Радиоприемник был у меня под мышкой, и я сразу же поставил его на стол в комнате позади магазина.
   - Я пришел вам помогать. А пока что, если вы не возражаете, немножко послушаю музыку.
   Снаружи над витринами магазина были спущены белые маркизы, защищавшие их от солнца. В магазине среди шкафов, набитых канцелярскими принадлежностями, царили мягкий полумрак, приятный запах бумаги и успокоительная тишина. Я включил негромко радио и растянулся на старом диване, стоящем в комнатке позади магазина, твердом и прохладном, задрав ноги на резной подлокотник. Под приглушенные звуки танцевальной музыки я чуть было не заснул, как вдруг услышал чей-то голосок:
   - ...Четыре больших листа бумаги для рисования.
   Я так и подпрыгнул, узнав голос Джиневры, девушки из художественного училища, тоже фанатически влюбленной в танцы. На голове у нее торчал такой же лошадиный хвост, как у Джакомины, только белобрысый. На ее беленьком личике всегда было какое-то лицемерное выражение, а голубые глаза казались фарфоровыми. Я вбежал в магазин и выхватил бумагу из рук Биче.
   - Эту покупательницу обслужу я сам... Как поживаешь, Джиневра?
   - О, Альфредо!
   - Бумагу ты возьмешь после. А сейчас иди-ка сюда, кое-что послушаем...
   Она пошла за мной, я захлопнул застекленную дверь перед самым носом потрясенной Биче и тут же включил радио на полную мощность. Потом, не говоря ни слова, - девушка сразу все поняла - обнял ее за талию и принялся откалывать бешеный танец, в котором, как мне казалось, выразилась двойная радость: во-первых, я освободился от Джакомины и, во-вторых, тут же нашел ей замену.
   Кончилось тем, что мы оба, задохнувшись, повалились на диван и я ей сказал:
   - Значит, вечером увидимся, я за тобой зайду.
   - А Джакомина?
   - Не беспокойся о Джакомине. Я приду за тобой в девять часов. Но давай договоримся твердо: со мной ты пойдешь только для того, чтобы танцевать.
   - А для чего же еще?!
   Теперь мы квиты
   Кого следует считать другом? Того, кто, услышав сплетню о приятеле, тотчас же все передает ему, утверждая при этом, будто хочет предостеречь его, и заверяет, что сам он целиком на его стороне? Или же того, кто не говорит ему ни слова? Мне по душе второй. Первый - друг лишь на словах, а в глубине души он радуется, что у тебя неприятности, он даже не прочь посмеяться над тобой, но только так, чтобы ты об этом не узнал и не отвернулся от него. Именно таким другом всегда был Просперо: обо всех неприятностях я неизменно узнавал от него, так что всякий раз, когда он говорит: "Слушай, мне надо потолковать с тобой", - меня начинает трясти. Я уже заранее знаю, что ничего хорошего не услышу.
   Однажды зимой ни свет ни заря он позвонил мне по телефону, и я услышал его вкрадчивый голос:
   - Алло, Джиджи, это Просперо. Мне надо тебе кое-что сообщить.
   Я сразу же подумал: "Ну, начинается!" А он тем временем, захлебываясь от возбуждения, радостно тараторил:
   - Знаешь, что о тебе говорят? Что ты обесчестил Миреллу!
   Сперва я до того растерялся, что не мог вымолвить ни слова. Что и говорить, удар был неожиданным. Но затем, поняв, что он молчит и, верно, со злорадством ждет ответа, я попробовал прикинуться простаком:
   - Какая еще Мирелла?
   Просперо расхохотался:
   - Какая Мирелла? Есть только одна Мирелла, дочка владельца бензоколонки на улице Остиензе.
   - Но с чего ты все это взял?
   В ответ я услышал:
   - Ладно, не веришь - не надо! Считай, что я тебе ничего не говорил... До свиданья.
   Тогда я с беспокойством закричал:
   - Погоди, ты должен мне рассказать все... Нельзя же так, ведь должен я знать, кто распускает про меня подобные слухи.
   А Просперо с этаким ехидством:
   - Не важно, кто говорит, важно, что говорят... В общем я тебе позвонил, и теперь ты знаешь, что в баре тебя многие осуждали, но я на твоей стороне.
   - Но что они все-таки говорят?
   - Говорят, что Мирелла ждет ребенка, что отец ее уже все знает и что на днях ты, мол, увидишь, как это для тебя обернется... А еще говорят, что ты просто мерзавец. Вот что они говорят.
   Тут я решил, что с меня хватит, и повесил трубку, хотя Просперо продолжал еще что-то кричать.
   С минуту я неподвижно стоял в полутемном коридоре возле телефона и думал: "Славно денек начался!" В доме еще царили мрак и тишина, только в кухне чуть светлели окна под первыми лучами зари; я стоял босиком на полу, и от холода у меня стыли ноги, внутри все ныло, к горлу подступила тошнота. При этом я вспомнил, что еще очень рано и до девяти часов я не смогу даже поговорить с Миреллой. А что делать до девяти?
   Спать я больше не мог. В темноте, осторожно двигаясь между своей постелью и постелью брата, я кое-как оделся. Он зашевелился и сонным голосом спросил:
   - Куда это ты?
   Я тихо ответил:
   - На работу.
   Брат пробормотал:
   - В такую рань?
   В ответ я лишь пожал плечами и вышел на цыпочках. Только-только рассвело; немного отойдя от дома, я двинулся по улице Остиензе, и тут мимо меня один за другим проехали четыре или пять грузовиков с овощами: они направлялись на рынок. За железной паутиной газгольдеров уже розовело небо, местами оно казалось молочно-белым, но облаков нигде не было. День обещает быть великолепным - для всех, решил я, только не для меня. Сам того не заметив, я оказался возле бензиновой колонки отца Миреллы, но он еще не появлялся, было слишком рано. Я брел по пустынным тротуарам, усыпанным мусором - обрывками бумаги, кожурой и огрызками фруктов, брел мимо домов с плотно закрытыми окнами и так, переходя с одной улицы на другую, достиг моста возле речного порта; тут я остановился и сквозь металлические фермы стал смотреть вниз. Тибр, который в этом месте походит на канал, казался неподвижным, его поверхность напоминала поверхность пруда; баржи, груженные мешками с цементом, были неподвижны, так же как установленные на них краны со свисающими цепями и опущенными стрелами; все выглядело мертвым. Я смотрел на эти застывшие предметы, а в голове у меня, все шумело, точно там работала турбина. Просперо своим милым звонком совершенно выбил меня из колеи. Однажды я уже испытывал нечто похожее, когда получил из полиции повестку с требованием явиться; хоть я не совершил ничего дурного и вызывали меня только как свидетеля, я ожидал в тот раз бог знает чего. Теперь же я чувствовал за собой вину, а отец Миреллы внушал мне гораздо больше страха, чем полицейский комиссар.