Войдя, синьора Стаци сказала Тарчизио:
   - Я должна была прийти в три часа, но у меня в это время есть другие дела, и поэтому я сговорилась с вашей женой на более ранний час. Надеюсь, это вам не помешает?
   Тарчизио спросил себя, не являются ли инициалы С. Т, первыми двумя буквами фамилии синьоры Стаци. Но ему казалось маловероятным, чтобы он записал ее фамилию первыми двумя буквами, а кроме того, и время не совпадало: встречу перенесли только сегодня утром, а он записал эти инициалы по крайней мере два дня назад. Тут в гостиную вошла жена, уже одетая к выезду, и они все втроем вышли на улицу.
   Ведя машину вдоль набережной Тибра, мокрой и черной под черным небом, мимо ряда светлых зданий, Тарчизио снова принялся думать о своей жене, которая сидела с ним рядом, неподвижная и молчаливая. Безболезненная боль все еще продолжалась, и он больше всего опасался, что она станет по-настоящему болезненной и непереносимой. Это обязательно случится, сказал он себе, если он потребует объяснений; прежде всего он узнает тогда, как далеко зашла жена в своей измене, которая, насколько это ему было пока известно, ограничивалась поцелуем; потом жена, чтобы защититься или оправдаться, взвалит на него кучу всяких провинностей; ему придется возражать, в свою очередь обвиняя ее; и тогда выйдет наружу масса таких вещей, которые до сих пор как бы не существовали, потому что они о них никогда не заговаривали. Но можно ли вообще не говорить? Тарчизио посмотрел на лицо жены, немного полное, но изящное, с тонкими, капризными чертами, обрамленное пышными белокурыми волосами. И тут он внезапно понял, что по-настоящему они никогда друг с другом не говорили и что среди множества фактов, о которых они умалчивали, супружеская измена, возможно, была даже не самым важным. Так зачем же начинать разговор именно теперь по столь неуместному поводу?
   Он вел машину почти машинально и вздрогнул от звука голоса синьоры Стаци, которая говорила:
   - Вот здесь повернуть направо. Смотрите, какая тихая, уютная улица. Я узнавала, кто здесь живет, и могу гарантировать: исключительно приличная публика.
   Тарчизио ничего не сказал, остановил машину, поставил ее на ручной тормоз и последовал за женой и синьорой Стаци вверх по лестнице четырехэтажного дома с фасадом в голубых и зеленых тонах. Пронзительный голос синьоры Стаци доносился до него словно сквозь вату:
   - Роскошные апартаменты... на втором этаже живет промышленник, которого вы, безусловно, знаете... на четвертом - супружеская пара, американцы... у каждой квартиры свой гараж на три машины... вот вестибюль, просторный, со стенным шкафом... это - большая гостиная, здесь можно принимать гостей в спокойной, элегантной обстановке... а это малая гостиная для семьи послушать радио, посмотреть телевизор... вот спальня, вам не кажется, синьора, что вы уже тут жили, уже спали, видели сны?.. а вот комната для вас, синьор; вы можете устроить здесь кабинет, поставить свои книги, шкафы, ваш рабочий стол, диван, кресла... а теперь посмотрите, какая кухня... отсюда можно пройти в комнату для гостей и в комнаты для прислуги... а взгляните, какая ванная, не правда ли, чудо?
   В беспросветно грустном голосе синьоры Стаци Тарчизио, однако, почувствовал какую-то правду: да, они могли бы быть счастливы в этой квартире, лишь бы захотели этого; никаких других причин, мешающих их счастью, не было.
   - А вот эту комнату я нарочно показываю вам напоследок: здесь будут жить и спать ваши дети; смотрите, какая веселая, светлая, просторная комната, какой чудесный солнечный балкон, здесь в хорошую погоду дети могут играть и загорать. - В голосе синьоры Стаци никогда не было столько печали, как в тот момент, когда она с энтузиазмом заговорила о будущих детях Тарчизио.
   Теперь осмотр квартиры был закончен; Тарчизио сказал синьоре Стаци, что они дадут ей ответ самое позднее через два дня, и предложил отвезти ее домой. Синьора Стаци продолжала восхищаться квартирой, можно сказать, до самого порога собственной двери; эти похвалы были, впрочем, излишними, ибо Тарчизио счел квартиру подходящей во всех отношениях и намеревался купить ее. Расставшись с синьорой Стаци, Тарчизио обнаружил, что уже слишком поздно и он пропустил время встречи с маклером. Приближался час обеда; обычно они обедали дома. Но тут Тарчизио вспомнил о свидании с неизвестным С. Т., записанным в его блокноте, и внезапно ощутил, что ему глубоко претит эта встреча у себя дома с таинственным посетителем. Жена казалась теперь спокойной и довольной, ей, по-видимому, квартира тоже понравилась. Тарчизио включил мотор и спросил:
   - Не пообедать ли нам в ресторане?
   - Ну что ж, давай.
   - Куда ты хочешь пойти?
   - Куда тебе захочется.
   Когда они уже сидели в ресторане рядом друг с другом на низеньком диване перед накрытым столом, Тарчизио увидел, что рука жены лежит на подушке, и ему захотелось пожать ее в знак примирения. Но не будет ли это слишком рано? Заказав обед и вино, он внезапно сказал:
   - У меня в блокноте записаны инициалы какого-то человека, которого я должен был повидать именно сейчас, перед обедом. Но только я никак не могу вспомнить, кто это.
   - А какие инициалы?
   - С. Т. Я поставил рядом вопросительный знак - значит, этого человека мне не так уж хочется видеть. Кто бы это мог быть?
   Жена назвала несколько имен: Северино Токки, столяр; Стефано Теренци, меблировщик; Сантина Типальди, массажистка; затем, как бы продолжая список, она все тем же безразличным голосом назвала имя друга, с которым Тарчизио застал ее накануне вечером: Сильвио Томмази. Тарчизио непринужденно ответил:
   - Нет, это не может быть Сильвио. Я бы написал его фамилию, а не инициалы. И потом, я не поставил бы вопросительного знака. К чему он тут?
   - Ты уверен, что не записал это вчера вечером, после того, как мы встретились?
   - Но ведь я не разговаривал с Сильвио.
   - А может быть, ты за несколько дней до этого назначил с ним встречу и вы сговорились позавтракать? А вчера вечером ты, наверное, добавил вопросительный знак.
   - Но я не помню, чтобы я вчера вечером брал в руки блокнот.
   - Может быть, ты это сделал, не отдавая себе отчета?
   Они еще некоторое время продолжали обсуждать этот вопрос, и тон их разговора становился все более спокойным, отвлеченным, бесстрастным.
   В конце концов Тарчизио сказал:
   - Ну, так или иначе, нужно позвонить домой, чтобы узнать, явился или нет этот С. Т.
   Он встал и отправился в телефонную будку.
   Их горничная сейчас же ответила ему, что действительно посетитель пришел и ждет в гостиной; но это не мужчина, а какая-то синьора. Тарчизио хотелось сказать: "Спроси ее, кто она, как ее фамилия", - но он вовремя удержался. Зачем ему знать что-нибудь об этой загадочной незнакомке, если он не хочет ничего знать о собственной жене? И он нашел выход:
   - Скажи ей, что меня нет в Риме, я отправился за границу и неизвестно, когда приеду.
   Горничная ответила, что она так и сделает, и Тарчизио вернулся к столу.
   Теперь, подумал он, стал уместен тот жест, который ему хотелось сделать незадолго до этого: он протянул руку и пожал лежащую на диванной подушке руку жены. Она ответила ему пожатием.
   Ты спала, мама!
   Железная калитка была притворена, и, прежде чем войти, мать указала отцу на объявление, которое гласило, что продажа собак производится только по утрам - с десяти до двенадцати.
   - Какая глупость! А как же быть тем, кто встает позднее? Вот как я, например?
   Джироламо не стал дожидаться ответа отца и, вырвав у него свою руку, первым вошел во двор. Вот матово-белая бетонированная площадка, вот - как раз напротив калитки - низкое желтоватое здание конторы; налево - клетки, где сидят потерявшиеся собаки, направо - клетки с бродячими псами.
   - Мама, - сказал Джироламо с тревогой в голосе, - черный грифон был в клетке номер шестьдесят.
   Мать ничего ему не ответила.
   - Поди поищи служителя, - обратилась она к отцу. - Это такой блондин. А мы тем временем посмотрим собак.
   Отец закурил сигарету и направился в контору. Мать взяла Джироламо за руку, и они пошли к клеткам.
   Во дворе царила глубокая тишина - тяжелая и настороженная; легкий звериный запах, стоявший в воздухе, вселял в каждого чувство тревожного ожидания. Но стоило Джироламо с матерью приблизиться к первой клетке, как залаяла одна собака, за ней другая, потом третья и наконец - все сразу. Джироламо заметил, что лай был неодинаков, как неодинаковы были и сами собаки: одни пронзительно визжали, другие выли глубокими низкими голосами. Однако ему показалось, что нестройный хор этих голосов объединяла одна общая нота: в нем ясно слышалась мучительная и совершенно сознательная мольба о помощи. Джироламо подумал, что эта мольба обращена к нему, и ему захотелось поскорее забрать свою собаку и уйти. И он снова повторил, потянув мать за руку:
   - Мама, грифон в клетке номер шестьдесят.
   - Вот клетка номер шестьдесят, - сказала мать.
   Джироламо подошел и заглянул внутрь. Пять дней назад в этой клетке сидел маленький, живой и нервный пес, черный, косматый, с угольными глазками и сверкающими, белоснежными зубами. Как только Джироламо подошел к решетке, пес бросился ему навстречу, просовывая лапу сквозь прутья. Они с матерью решили тогда его взять, но их попросили прийти на следующий день утром, так как продажа собак производилась только в утренние часы. Сейчас эта клетка казалась пустой, и, лишь приглядевшись, Джироламо увидел в глубине ее свернувшегося колечком коричневого щенка. Щенок смотрел на него грустными, потухшими глазами и время от времени вздрагивал, как в ознобе. В голосе Джироламо прозвучало отчаяние:
   - Мама, грифона уже нет.
   - Значит, его перевели в другую клетку, - уклончиво ответила мать. Или его забрал хозяин. Сейчас мы спросим у служителя.
   В этот момент подошел отец:
   - Служитель сейчас придет.
   - Пойдем пока посмотрим собак.
   И не слушая Джироламо, который хотел подождать служителя у клетки, мать и отец пошли по двору, разглядывая собак. Издалека как будто сквозь туман неясного горького предчувствия до Джироламо донеслись слова матери:
   - В тот раз здесь была пара породистых собак. Боксер и гончая. Правда, странно, что сюда попадают и такие?
   - Что ж такого, - ответил отец, - ведь и породистых можно потерять. Или попросту бросить. Многие были бы не прочь таким же образом избавиться от людей, ставших им в тягость, но им приходится отводить душу на собаках.
   Собаки продолжали отчаянно лаять. Джироламо вслушивался, пытаясь уловить в этом хоре голос своего грифона.
   - Ты знаешь, - тихо сказал отец матери, - мне кажется, что дворняжки воют жалобнее, чем породистые.
   - Почему?
   - Они понимают, что у нечистокровных меньше шансов спастись.
   Мать пожала плечами.
   - Но ведь собаки не знают, что такое порода. Это только люди понимают.
   - Ну нет, они все понимают! Ведь они видят, что с ними обращаются хуже, а тот, с кем плохо обращаются, всегда сначала думает, что в этом виноваты другие, и лишь со временем начинает понимать, что во всем виноват только он сам. Разумеется, родиться ублюдком - в этом еще нет никакой вины, но вина появляется в тот момент, когда с тобой начинают обращаться иначе, чем с другими.
   - Ну, это твои вечные тонкости!
   Они остановились перед клеткой. В ней сидел рыжий с белыми пятнами пес, совсем еще щенок, смешной и некрасивый, с большими лапами, огромной головой и маленьким туловищем. Он тут же бросился на прутья и, стоя на задних лапах, жалобно и выразительно заскулил, пытаясь лизнуть руку Джироламо и одновременно сунуть ему в ладонь свою лапу. Мать прочитала вслух табличку на его клетке:
   - Помесь. Пойман на улице Сетте Кьезе. - Потом, повернувшись к отцу, сказала: - Вот один из этих бедняжек. Но какой уродец! А где эта улица Сетте Кьезе?
   - Недалеко от улицы Христофора Колумба.
   Щенок выл и лаял и все пытался сунуть лапу в ладонь Джироламо, как будто хотел заключить с ним дружеский союз. В конце концов Джироламо пожал ему лапу, и пес, казалось, немного успокоился. Мать спросила:
   - Говорят, дворняжки умнее породистых, это правда?
   - Не думаю, но этот слух, конечно, распустили породистые собаки, - шутя заметил отец.
   - Почему?
   - Чтобы обесценить ум по сравнению с другими качествами, такими, как красота, чутье, смелость.
   Они остановились перед клеткой, в которой еле умещалась огромная старая худая овчарка с редкой пожелтевшей шерстью и злыми красными глазами. Стоило Джироламо приблизиться к клетке, как собака, ворча и скаля острые белые зубы, бросилась вперед. Этот внезапный взрыв ярости сделал ее как будто моложе и красивее. Джироламо в испуге отскочил назад. Но в то же время, сравнивая это упрямое рычанье с осмысленным жалобным воем маленькой дворняги с улицы Сетте Кьезе, он почувствовал, что овчарку ему жаль больше: ведь она даже не понимала, что с ней случилось!
   - Какая злая! -сказала мать. - А она не бешеная?
   - Ну, если бы она была бешеная, ее бы здесь не было. Просто ей не нравится, что ее заперли, вот и все.
   Джироламо пристально смотрел на овчарку. Ему казалось, что, отвлекаясь, он забывает о странной тяжести, лежавшей у него на сердце. Потом он понял ее причину: его мучила мысль о грифоне, которого они пока так и не нашли. И неожиданно он спросил:
   - Мама, а грифон?
   - Придет служитель, и мы все узнаем.
   Теперь они стояли перед клеткой, где помещался маленький охотничий пес, тоже не чистокровный. Он лежал на боку, тяжело дыша и вздрагивая всем телом. У Джироламо упало сердце.
   - Что с ним? - спросил он. - Он болен?
   Мать, подумав, ответила:
   - Нет, он не болен, он просто подавлен.
   - Почему?
   - А тебе было бы легко, если б ты потерялся и тебя увезли далеко от дому?
   - Но хозяин придет за ним?
   - Конечно, придет.
   - А вот и служитель! - воскликнул отец.
   Это был блондин с коротко подстриженными волосами, острым носом и яркими синими глазами. Он шел вразвалку и поздоровался с ними, не дойдя несколько шагов.
   - Мы пришли за маленьким черным грифоном, помните? - сказала мать.
   - Каким грифоном?
   - Из клетки номер шестьдесят, - подсказал Джироламо, выступая вперед.
   - Вы видели его в шестидесятой? - спросил блондин тягучим голосом, с заметным диалектным акцентом. - Но ведь его там уже нет.
   - Вот видишь, мама! -воскликнул Джироламо.
   Мать сделала ему знак помолчать и снова обратилась к служителю.
   - Мы пришли, чтобы взять его.
   - Да, но, так как прошли положенные три дня и сверх того еще два дня, мы... - Блондин, видимо, подыскивал слова, чтобы как-то смягчить ответ, но потом решил сказать правду: - Мы отправили его в газовую камеру.
   - Но мы же сказали, что придем за ним!
   - Да, синьора, вы это сказали, а сами столько дней не показывались! А у нас порядок строгий.
   - Сколько же вы их уничтожаете за неделю? - прервал отец, подходя и предлагая блондину сигарету.
   Тот поблагодарил, взял и, сунув ее за ухо, ответил:
   - Ну, штук десять, пятнадцать.
   Джироламо не понял и спросил с глубокой тревогой:
   - А что такое газовая камера?
   Мать поколебалась, но потом ответила сухо и назидательно:
   - Так как бродячие собаки разносят ужасную болезнь - бешенство, их убивают. Помещают в газовую камеру, и там они умирают без всяких мучений.
   - И черный грифон умер?
   - Боюсь, что да, - ответил отец, положив ему руку на плечо.
   Они направились к выходу. Мать сказала Джироламо:
   - Сегодня здесь нет ни одной собаки, которую мне хотелось бы купить. Но на днях мы приедем сюда снова и тогда выберем, хорошо?
   Джироламо ничего не ответил. Он думал о дворняжке, которая совала ему в руку свою лапу. Но теперь-то он понимал, что ему никого не удастся спасти: ни ее, ни какую-нибудь другую собаку. Он чувствовал, что весь мир охвачен непреодолимым беспорядком и непостижимой эгоистической беззаботностью. Они перешли улицу и подошли к машине.
   - Из-за ваших собак я потерял все утро, - сказал отец, открывая дверцу. - Теперь я должен мчаться на службу.
   - Я так и знал, что нужно было пойти позавчера, - неожиданно сказал Джироламо. - Я ведь говорил, мама! Я вчера приходил к тебе в комнату и позавчера и говорил, что надо пойти.
   Тон сына, казалось, удивил мать, и она строго ответила:
   - Да, ты приходил, но тогда я идти не могла, потому что устала и хотела отдохнуть.
   - Почему, мама, почему ты тогда не пошла?
   - Я тебе уже ответила. Потому что спала.
   - Да, ты спала, мама, ты спала! - И Джироламо внезапно зарыдал так громко, что отец, который уже собирался включить скорость, заглушил мотор и сказал:
   - Ну-ну, не плачь. На следующей неделе мать подыщет тебе другого щенка.
   Но Джироламо все твердил и твердил громким голосом, который удивлял его самого:
   - Ты спала, мама, ты спала, ты спала!
   Заводя мотор, отец повторил:
   - Ну-ну, не плачь! Мужчины не плачут!
   А мать заметила:
   - Ребенок определенно нездоров. Он стал слишком нервным.
   И машина умчалась.
   Повторение
   В лифте Джорджия, опустив глаза, забилась в угол; Серджо сказал:
   - Не делай такого лица. В конце концов то, о чем я тебя прошу, сущий пустяк. Потом мы расстанемся и никогда больше не увидимся.
   Джорджия ответила:
   - Это не пустяк. Мне тоже жаль, что между нами все кончено. Но мне кажется, просто жестоко притворяться, что все начинается сначала. Только тебе могла прийти в голову подобная мысль.
   Лифт остановился, и они вышли на площадку. Серджо взглянул на свои часы:
   - Сейчас одиннадцать, а тогда ты пришла в пять минут двенадцатого, в такой же день и тоже в мае. Только это было три года назад.
   - Так что же я должна делать?
   - Подожди здесь на площадке, а в пять минут двенадцатого позвони.
   Серджо вынул ключ, открыл дверь и вошел в переднюю. Квартира была на верхнем этаже, небольшая и вся завалена книгами. Серджо прошел по узкому коридору между двумя шкафами, набитыми книгами, и вошел в кабинет. Все здесь было, как три года назад, только на окне жалюзи были опущены, а в тот день, три года назад, они были подняты. Он вспомнил, что в тот день ветер на террасе шевелил яркой блестящей листвой глицинии. Он поднял жалюзи, было ветрено, глициния стояла на том же месте. Тогда он подошел к письменному столу, сел за него, взял книгу, которую он читал в то утро. Это была монография об одном художнике, о картине которого он должен был тогда высказать свое мнение.
   Вновь, как в то утро, зазвонил звонок, и Серджо почувствовал, как у него замерло сердце. Он встал, быстро прошел в прихожую и открыл дверь. Она стояла в дверях, совсем такая же, в том же платье, в тех же туфлях, с той же сумочкой. "И, может быть, даже взгляд зеленых глаз такой же сосредоточенный, - подумал он, - та же острая прядь темных волос на белом лбу".
   - Что вам угодно? - спросил он, начиная повторение сцены, происшедшей три года назад.
   Джорджия в свою очередь с трудом произнесла:
   - Синьор Ланари просит извинить его за то, что он не смог прийти. Я его секретарь.
   - Заходите, пожалуйста.
   Серджо прошел впереди нее по коридору, вошел в кабинет. Здесь он в точности проделал то же самое, что и в то утро. Сначала он зашел за письменный стол, как бы желая сесть в кресло, затем передумал, подошел к кожаному дивану, стоявшему напротив окна, и произнес!
   - Давайте сядем сюда, здесь удобнее.
   Джорджия села, взглянула на него и сказала с досадой:
   - Нет, не могу.
   - Ну что с тобой?
   - Ты мне сразу же понравился в то утро, и я села так, чтобы при первом удобном случае мои колени могли коснуться твоих. Ну как можно хладнокровно повторять некоторые вещи?
   - А почему бы и нет?
   - Нет уже того чувства, которое заставляло нас это делать, а без него все кажется смешным и просто неприятным. Вот, я делаю так, но от этого мне стыдно, а в то утро, наоборот, я испытала что-то чудесное.
   Она сидела рядом с ним; ее красивые длинные ноги были закинуты одна на другую. Сделав над собой усилие, она придвинулась ближе к нему, затем медленно, с трудом, как будто поднимаясь по крутому склону, произнесла!
   - Как я вам уже сказала, синьору Ланари пришлось остаться в гостинице, потому что он ждет звонка из Милана. А пока он вам посылает фотографии этой картины. Он просит, чтобы вы их посмотрели, а завтра утром он позвонит вам и договорится о встрече.
   Вздохнув с облегчением, она взглянула в окно.
   - Не так, - резко произнес Серджо, - после этих слов ты посмотрела мне в глаза.
   - Как?
   - Это был самый прекрасный взгляд, какой я когда-либо видел, - ответил он вдруг с волнением. - Это был взгляд... как бы сказать... в нем были и просьба и приказ вместе.
   - Я тебе признаюсь, - произнесла Джорджия в раздумье, - я так боялась, что ты отошлешь меня, ты казался таким серьезным, даже сердитым. Этим взглядом я хотела дать тебе понять, что ты должен найти повод задержать меня.
   - Ну-ка, попробуй.
   - Вот сейчас я смотрю на тебя так, как в то утро.
   Они взглянули друг на друга, и Серджо почувствовал приступ тоски. Да, это был тот же взгляд и в то же время не тот. Он тихо спросил:
   - Не покажете ли вы мне фотографии?
   - Вот они.
   Серджо взял из ее белых и тонких рук желтый конверт и, как и в тот памятный день, вынул фотографии и принялся их рассматривать. Он вспомнил, что в то утро, когда он просматривал фотографии, он видел все как в тумане и руки у него дрожали. Смутно, как бы во сне, он понимал, что картина, о которой просил его высказать свое мнение синьор Ланари, богатый промышленник с севера Италии, не представляла никакой ценности, так как это была всего лишь копия довольно известного оригинала, находившегося в одной иностранной галерее.
   Наконец он сказал, как в то утро:
   - Синьорина, синьору Ланари незачем звонить мне завтра утром. Мне уже все ясно. Знаете, сколько может стоить эта картина?
   - Сколько?
   - Да, собственно, оценивать нужно только холст и раму. Это стоит от десяти до пятнадцати тысяч лир.
   - Но синьор Ланари сказал мне, что она стоит около двухсот миллионов.
   - Синьорина, это копия да к тому же довольно известной картины. А вы знаете, что такое копия? Художник с некоторыми навыками техники письма добросовестно изучает манеру одного из мастеров прошлого, затем пишет картину, довольно хорошую, для какого-нибудь не очень щепетильного торговца, а тот всучит ее потом какому-нибудь синьору Ланари. Я сказал, что картина написана хорошо, но она не подлинная. Следовательно, копия может быть выполнена мастерски, но в то же время это подделка.
   - Тогда что же мне сказать синьору Ланари?
   - Что эта картина - подделка.
   Джорджия воскликнула:
   - В этот момент я пришла в отчаяние. Я подумала, что ты не заметил моего взгляда, и решила дать тебе понять яснее. Я подвинула свои колени к твоим, вот так.
   Прервав представление, Серджо в смятении спросил:
   - Значит, я тебе так сильно нравился?
   Джорджия искренне ответила:
   - Да, ужасно. Если бы ты тогда отослал меня, мне кажется, я упала бы в обморок, не дойдя до двери.
   - Я, кажется, тогда понял это и, чтобы выиграть время, стал расспрашивать тебя о твоей работе, о синьоре Ланари. Давай попробуем повторить.
   - Давай.
   Серджо сказал торопливо, как в то утро:
   - Итак, вы секретарь синьора Ланари?
   - Да.
   - А что вы делаете у синьора Ланари?
   - Я секретарь.
   - Извините, я хотел спросить, в чем заключается ваша работа?
   - О, я печатаю на машинке контракты, деловые письма, стенографирую беседы, договариваюсь о встречах.
   - Но вы очень молоды.
   - Я не такая уж молодая. Мне двадцать четыре года.
   - А синьор Ланари молодой?
   - О нет, это очень почтенный старый господин, совсем седой, у него уже есть внуки.
   - Он любит живопись, ваш синьор Ланари?
   - Не думаю. Эту картину он получил в уплату долга.
   Серджо вдруг подумал, что слова были более или менее те же, но произносились теперь совсем с иным чувством. Три года назад от каждой такой очень обычной фразы, от прикосновения ее колен он чувствовал себя на небесах. Теперь же ему казалось, что он летит в пропасть. Безнадежность, сознание собственного бессилия что-либо изменить постепенно овладевали им. Он сказал резко:
   - Давай сократим. Я тогда не знал, что бы еще придумать, смешался и наконец спросил у тебя: "А вы знаете, что у вас очень красивые глаза?"
   - Я сейчас совершенно не помню, что я тебе ответила. Что же я тебе ответила? - спросила Джорджия.
   Серджо с горечью заметил:
   - Ничего не ответила. Ты посмотрела на меня молча. Я погладил тебя по щеке, вот так.
   Он поднял руку и погладил Джорджию по лицу, она не противилась и пристально, широко раскрытыми глазами, смотрела на него...
   - Не так, - сказал Серджо. - Ты опустила глаза. Опусти глаза. У тебя было выражение безграничной нежности. Вот так, хорошо.
   Он увидел, как она опустила глаза, и тогда в порыве отчаяния ему показалось, что это то далекое мгновение, которое он пережил три года назад, и ему безумно захотелось поверить, что это и в самом деле то самое мгновение всепоглощающего чувства, вновь найденное в потоке времени таким, каким оно было, и перенесенное в настоящее. Он тихо произнес: