В ту пору я был настолько озабочен мыслями о деньгах, что у меня даже изменилось представление о себе самом. Я считал себя человеком интеллигентным, культурным, драматургом по призванию; я всегда питал пристрастие к драматургии и полагал, что мне следует посвятить ей себя целиком. Этот скажем так внутренний мой облик побуждал меня смотреть определенным образом и на собственную внешность: мне казалось, что худоба, близорукость, нервность, бледность, небрежность в одежде являются у молодого человека признаками будущей литературной славы, которая, как я считал, была мне уготована. Но тягостные заботы вытеснили из моего сознания этот столь заманчивый и многообещающий образ и заменили его другим образом жалкого неудачника, запутавшегося в сетях страсти и погрязшего в тине мелких забот; несчастный, он не смог устоять перед любовью к жене и решился на шаг, превышающий его силы, и кто знает, как долго еще придется ему страдать от унизительного отсутствия денег. Я себе казался уже не молодым непризнанным театральным гением, а всего лишь голодным журналистом, сотрудничающим во второсортных газетенках и журнальчиках, или, еще хуже, жалким чиновником какой-нибудь частной фирмы или государственного учреждения: бедняга, чтобы не волновать жену, скрывает от нее свои тревоги, целыми днями бегает по городу в поисках работы и не находит ее; он просыпается по ночам, вздрагивает при мысли о долгах, которые надо платить; одним словом, ничего не знает и не видит, кроме денег. В таком, возможно и трогательном, персонаже не было ни блеска, ни достоинства, это был жалкий герой какого-нибудь дешевенького романа, и я остро ненавидел его, так как боялся, что постепенно полностью уподоблюсь ему во всем. Но так уж вышло я женился не на женщине, которая понимала бы и разделяла мои мысли, вкусы и стремления, а на необразованной машинистке, зараженной, как мне казалось, всеми предрассудками своего класса. С женщиной, которая бы меня понимала, я мог бы переносить тяготы бедной и неустроенной жизни в какой-нибудь студии или меблированной комнате в ожидании будущих успехов на поприще драматургии; теперь же я вынужден был любой ценой создавать домашний очаг, о котором мечтала моя жена. Ради этого, думал я в отчаянии, мне придется отказаться, и, быть может, навсегда, от столь дорогой для меня честолюбивой мечты о литературной карьере.
   Итак, я был во власти тоски и сознания собственного бессилия преодолеть материальные трудности. Если железный прут долго держать над огнем, он становится мягким и гнется; вот и я чувствовал, что свалившиеся на меня заботы постепенно ослабляют и сгибают меня. Я сознавал, что невольно завидую тем, кто подобных забот не знает, людям богатым и привилегированным, и что к этой зависти, опять-таки помимо моей воли, примешивается ожесточение, направленное уже не против отдельных конкретных лиц или обстоятельств, но неудержимо стремящееся к обобщениям, принимающее отвлеченный характер определенного миросозерцания. Одним словом, в эти трудные для меня дни я стал замечать, как раздражение и досада, вызванные отсутствием денег, переходят в чувство возмущения несправедливостью не только той, которая совершалась по отношению ко мне, но и той, от которой страдало бесчисленное множество мне подобных. Я отдавал себе отчет в том, что мои личные обиды незаметно выливаются в настроения и взгляды, связанные уже не только со мной; я замечал это по тому, как все мои мысли постоянно и неуклонно устремлялись в одном направлении, по своим разговорам, которые независимо от моего желания все время вращались вокруг одних и тех же проблем. Тогда же я обнаружил в себе все возрастающую симпатию к политическим партиям, объявлявшим борьбу против пороков и недостатков того самого общества, которое я винил в терзавших меня заботах. Это общество, думал я, обрекает на голод лучших своих сынов при этом я имел в виду себя самого и потакает худшим. У людей попроще и необразованных процесс этот обычно совершается как бы сам собой в темных глубинах сознания, где некая таинственная алхимия перерабатывает эгоизм в альтруизм, ненависть в любовь, страх в мужество; но для меня, привыкшего наблюдать за собой и заниматься самоанализом, все происходившее со мной было предельно ясным, словно я следил, как это совершается в ком-то другом. Я, конечно, понимал, что мною движут чисто материальные и эгоистические побуждения и что я распространяю на все человечество то, что имеет отношение только ко мне одному. Никогда прежде у меня не возникало желания вступить в какую-нибудь партию, как делали почти все в те беспокойные послевоенные годы, и именно потому, что, как мне казалось, я не смог бы заниматься политикой из каких-то личных соображений; меня могли побудить к этому только определенные взгляды, убеждения, но их-то у меня как раз и не было. Поэтому я злился на себя, замечая, что все мысли мои, разговоры, поступки незаметно уносит поток своекорыстных расчетов и что направление их постепенно меняется под воздействием переживаемых мной затруднений. "Значит, и я ничуть не лучше прочих, думал я с яростью, значит, мне достаточно было очутиться без гроша, чтобы начать мечтать о возрождении человечества". Но это была бессильная ярость. В конце концов то ли я почувствовал тогда большое отчаяние, то ли оказался менее тверд, чем обычно, я позволил одному из своих старых приятелей убедить себя и вступил в коммунистическую партию. Сразу же после этого я подумал, что вот опять я повел себя не как молодой непризнанный гений, а как голодный журналист или чиновник, в которого я так боялся со временем превратиться. Но дело было сделано, я состоял в партии, и отступать было поздно. Кстати, характерно, как приняла известие о моем вступлении в партию Эмилия. "Теперь, сказала она, только коммунисты будут давать тебе работу... Остальные станут тебя бойкотировать". У меня не хватило духу сказать ей то, о чем я думал, то есть что, возможно, я никогда не вступил бы в партию, не приобрети я ради ее удовольствия слишком дорогую квартиру. Тем дело и кончилось.
   Наконец квартира наша была готова к переезду, а через день совпадение это кажется мне теперь роковым я встретил Баттисту и, как уже рассказывал, сразу же получил от него приглашение работать над сценарием одного из его фильмов. Я вздохнул свободно, и на какое-то время мне стало так хорошо и легко, как давно уже не бывало. Я думал, что сделаю четыре или пять сценариев, расплачусь за квартиру, а затем вернусь к журналистике и дорогому моему сердцу театру. Я опять и еще сильнее, чем прежде, любил Эмилию и, часто испытывая при этом мучительные угрызения совести, ругал себя за то, что мог думать о ней плохо, считая ее черствой эгоисткой. Однако просвет этот был недолгим. Довольно скоро горизонт мой заволокли тучи. Впрочем, сперва появилось только маленькое облачко, правда, достаточно мрачное.
   Глава 4
   Встреча с Баттистой произошла в первый понедельник октября. Через неделю мы въехали в уже полностью обставленную квартиру. Квартира эта, доставившая мне столько хлопот и огорчений, по правде говоря, не была ни большой, ни роскошной. Она состояла всего из двух жилых комнат просторной гостиной и спальни. Ванная, кухня и комната для прислуги, как это обычно бывает в современных домах, были совсем маленькими. Имелась еще крохотная каморка без окна, где Эмилия пожелала устроить свою гардеробную. Наша квартира находилась на последнем этаже нового дома, такого белого и сверкающего, словно он был сделан из гипса. Стоял он на маленькой, полого спускавшейся улочке. По одну ее сторону выстроились в ряд точно такие же, как наш, дома, по другую тянулась ограда парка чьей-то виллы, и высокие деревья простирали поверх нее свои ветви. Вид, открывавшийся из нашей квартиры, был превосходный, и я обратил на это внимание Эмилии. Казалось даже, что парк, где сквозь деревья проглядывали извилистые дорожки, фонтаны и лужайки, не отделен от нас ни улицей, ни оградой и что мы можем спускаться и гулять там, когда нам вздумается.
   Мы переехали в полдень, у меня были какие-то дела, и сейчас я уже не помню, ни где, ни с кем мы тогда обедали, помню только, что около полуночи я стоял и спальне перед зеркалом и медленно развязывал галстук. Вдруг в зеркале я увидел, как Эмилия взяла с кровати подушку и направилась к двери в гостиную. Я очень удивился и спросил:
   - Что ты делаешь?
   Я произнес это не оборачиваясь. Опять-таки в зеркале я увидел, как она остановилась в дверях и, оглянувшись, сказала равнодушным тоном:
   - Ты не обидишься, если я буду спать на диване?
   - Нынче ночью? спросил я растерянно, ничего не понимая.
   - Нет, всегда, быстро ответила Эмилия. По правде сказать, это одна из причин, почему мне хотелось перебраться в собственную квартиру... Я не могу больше спать, как ты любишь, с открытыми окнами. Каждое утро я просыпаюсь на рассвете и уже не могу уснуть, а потом весь день хожу сонная... Ты не обидишься?.. Думаю, нам лучше спать врозь.
   Я все еще ничего не понимал, подобный сюрприз в первую минуту вызвал у меня лишь легкое раздражение. Подойдя к Эмилии, я сказал:
   - Но это же невозможно... у нас всего две комнаты, в одной кровать, в другой диван и кресло. Зачем? А кроме того, спать на диване неудобно.
   - Я все никак не могла решиться сказать тебе об этом, проговорила Эмилия, опустив глаза и не глядя на меня.
   - Но прежде, продолжал я, ты никогда не жаловалась. Я считал, что ты привыкла.
   Она посмотрела на меня и, как мне показалось, явно обрадовалась, что разговор принял такое направление.
   - Нет, я никак не могу привыкнуть... Я все время спала плохо... Возможно, именно поэтому я стала такой нервной. Если бы еще мы ложились рано, но мы всегда засыпаем поздно... И вот... Не докончив фразы, она направилась в гостиную.
   Я догнал ее.
   - Погоди, торопливо сказал я, если тебе так уж хочется, я могу спать и с закрытыми окнами... Ну, хорошо, с сегодняшнего дня мы будем спать с закрытыми окнами.
   Говоря это, я почувствовал, что мое предложение подсказано не только уступчивостью любящего мужа; вероятно, тогда мне захотелось испытать Эмилию. Она покачала головой и, чуть улыбнувшись, ответила:
   - О нет... Почему ты должен жертвовать собой... Ты всегда говорил, что задыхаешься, когда окна закрыты... Лучше уж нам спать врозь.
   - Уверяю тебя, мне легче этим пожертвовать... я привыкну.
   Эмилия поколебалась, но потом сказала с неожиданной твердостью:
   - Нет, я не желаю никаких жертв... ни маленьких, ни больших... я буду спать в гостиной.
   - А если бы я тебе сказал, что мне это неприятно и что я хочу, чтобы мы спали вместе? Она снова заколебалась.
   - Какой ты странный, Риккардо, произнесла она наконец, как всегда, мягко. Ты не хотел жертвовать этим два года назад, когда мы только поженились... А теперь хочешь пойти на это во что бы то ни стало... К чему? Очень многие супруги спят врозь и тем не менее любят друг друга... По утрам, когда ты уходишь на работу... тебе будет даже удобнее. Ты не будешь меня будить...
   - Но ты же сама сказала, что обычно просыпаешься на рассвете... А ведь я не ухожу из дому на рассвете.
   - Ох, какой ты упрямый, сказала она раздраженно. И на этот раз, не дав мне ничего возразить, вышла из комнаты.
   Оставшись один, я сел на кровать, где не хватало подушки, и уже одно это наводило на мысль о разлуке и одиночестве. Некоторое время я рассеянно смотрел на дверь, за которой скрылась Эмилия. "Эмилия, спрашивал я себя, не хочет спать со мной потому, что ее действительно беспокоит по утрам солнечный свет, или просто потому, что ей не хочется спать со мной?" Я склонялся ко второму предположению, хотя всем сердцем хотел бы поверить в первое. Я чувствовал, что, если приму объяснение Эмилии, у меня останутся сомнения. Я не признавался себе в этом, но вопрос, который меня мучил, сводился к следующему: а может быть, Эмилия вообще меня больше не любит?
   Пока, погруженный в подобные мысли, я сидел на постели, Эмилия входила и выходила из спальни; вслед за подушкой она перенесла в гостиную две простыни, которые достала из шкафа, одеяло и халат. Было начало октября, погода стояла теплая, и Эмилия расхаживала по квартире в одной тонкой прозрачной рубашке. Я еще не описал Эмилию и хочу сделать это сейчас, хотя бы для того, чтобы объяснить мои тогдашние переживания. Пожалуй, Эмилия была не высока ростом, но моя любовь к ней делала ее в моих глазах выше, а главное, величественнее всех других женщин. Не могу сказать, действительно ли ей была присуща величественность или это только мне так казалось, но помню, что в первую ночь после свадьбы, когда она сняла туфли на высоких каблуках и я обнял ее, стоя посреди комнаты, меня поразило, что лоб ее оказался на уровне моей груди и что я выше ее на целую голову. А потом, когда она легла рядом со мной в постель, новая неожиданность: она вдруг показалась мне большой, полной, широкой, хотя я знал, что на самом деле Эмилия отнюдь не грузная женщина, У нее были самые красивые плечи, руки и шея, какие мне когда-либо приходилось видеть, полные, округлые, изящные и гибкие. Лицо у нее было смуглое, нос прямой и тонкий; когда она улыбалась, за ее свежими чувственными губами влажно сверкали два ряда изумительно белых зубов; в ее больших глазах прекрасного золотисто-каштанового цвета светилась чувственность, а порой в минуты страстного самозабвения они казались какими-то странно растерянными. Эмилия, как я уже говорил, не была настоящей красавицей, но, не знаю уж почему, казалась прекрасно сложенной, то ли благодаря гибкой талии, подчеркивавшей линию бедер и груди, то ли потому, что держалась очень прямо и с большим достоинством, то ли из-за вызывающей красоты и девической силы длинных, стройных ног. Одним словом, в ней была непринужденная грация и та естественная спокойная величавость, которая дается одной лишь природой и поэтому кажется еще более таинственной и непостижимой.
   Пока Эмилия ходила из спальни в гостиную, а я, расстроенный и растерянный, смотрел на нее, не зная, что сказать, мой взгляд соскользнул с ее спокойного лица на ее фигуру, очертания которой по временам проглядывали сквозь тонкую рубашку; и вдруг в мою душу закралось подозрение, что Эмилия меня больше не любит; меня пронзила мучительная мысль, что близость между нами невозможна. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного, и на мгновение это ошеломило меня, но вместе с тем я не мог поверить, что это правда. Конечно, любовь прежде всего чувство, но также и невыразимая, почти одухотворенная плотская близость. До этого я не задумываясь наслаждался своей любовью, как чем-то вполне естественным и само собой разумеющимся. Теперь же я вдруг увидел то, чего раньше никогда не замечал, и понял, что прежней близости между нами, видимо, больше не будет и даже уже нет. Как человек, внезапно очутившийся на краю бездны, я ощутил нечто вроде сосущей тоски при мысли о том, что на смену нашей близости неизвестно почему пришла отчужденность.
   Все мои мысли сосредоточились на этом, все перевернувшем во мне ощущении; Эмилия тем временем, по-видимому, принимала ванну: я слышал, как из кранов льется вода. Я остро сознавал свое бессилие и в то же время мучительно желал побороть в себе это чувство. До сих пор я любил Эмилию легко и бездумно; моя любовь к ней словно до волшебству выливалась в бессознательный, бурный, вдохновенный порыв, зависевший, как мне до сих пор казалось, от меня, и только от меня. Теперь же я впервые понял, что все зависело от такого же ответного порыва Эмилии и поддерживалось им; видя, как она переменилась, я испугался, что не смогу любить ее с прежней легкостью, непринужденностью и естественностью. Словом, я боялся, что в чудесную близость между нами проникнет холод и скованность с моей стороны, а с ее... Я не знал, как она себя поведет, но предчувствовал, что всякое принуждение с моей стороны встретит у нее в лучшем случае лишь безучастную пассивность.
   В эту минуту Эмилия прошла мимо меня, направляясь в гостиную. Почти непроизвольно я приподнялся и, схватив ее за руку, сказал:
   - Пойди сюда... Я хотел бы поговорить с тобой.
   В первое мгновенье она сделала шаг назад, но тут же уступила и присела на кровать, правда, на некотором расстоянии от меня.
   - Поговорить? О чем ты хочешь со мной поговорить? Не знаю почему, но у меня тревожно сжалось сердце. Возможно, это была робость, чувство, которого до сих пор в наших отношениях не было и которое, как мне казалось, больше, чем что-либо, указывало на происшедшую перемену.
   - Да, поговорить, сказал я. Мне кажется, что-то у нас изменилось.
   Эмилия взглянула на меня и спокойно ответила:
   - Не понимаю... Почему изменилось? Ничего не изменилось.
   - Я-то не изменился, а вот ты да.
   - Вовсе я не изменилась... Я такая же, как была.
   - Раньше ты любила меня больше... Ты огорчалась, когда я уходил и оставлял тебя одну... А потом, тебе не было неприятно спать со мной... наоборот.
   - Ах, вот в чем дело! воскликнула она, но я заметил, что в голосе ее уже не было прежней уверенности. Я так и знала, что ты вообразишь что-нибудь такое... Чего ты ко мне пристал? Я не хочу спать с тобой просто потому, что хочу высыпаться, а когда мы спим вместе, мне это не удается, вот и все.
   Странно, но теперь я вдруг принял ее доводы, и мое скверное настроение быстро рассеялось: оно растаяло, как воск подле огня. Эмилия сидела рядом со мной в измятой рубашке, сквозь которую просвечивало ее тело; я желал ее, мне казалось непонятным, почему она не замечает этого, почему она не умолкнет и не обнимет меня, как бывало прежде, стоило лишь встретиться нашим взволнованным взглядам. С другой стороны, это желание вселяло в меня надежду не только на то, что во мне пробудится прежнее влечение к Эмилии, но и что оно вызовет у Эмилии ответное чувство ко мне.
   - Если ничто не изменилось, докажи мне это, тихо сказал я.
   - Но я же доказываю тебе это ежедневно, ежечасно.
   - Нет, сейчас.
   Я привстал и, почти грубо схватив ее за волосы, хотел поцеловать. Эмилия позволила привлечь себя, но в последний момент легким движением головы уклонилась от поцелуя, так что губы мои коснулись лишь ее шеи.
   - Ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловал? спросил я, выпуская ее из объятий.
   - Не в этом дело, все с тем же безразличием проговорила Эмилия и поправила волосы. Если бы речь шла только о поцелуе, я охотно поцеловала бы тебя... Но ты же не ограничишься этим... А теперь уже поздно.
   Ее рассудительность и холодность обидели меня.
   - Ну, для этого никогда не поздно. Я опять попытался поцеловать Эмилию и, взяв ее за руку, привлек к себе.
   - Ой! Ты сделал мне больно! воскликнула она.
   Я едва коснулся ее; прежде, в пору нашей любви, случалось, что я душил ее в своих объятьях, и все-таки у нее не вырывалось даже стона.
   - Раньше тебе не бывало больно, разозлившись, сказал я.
   - У тебя не руки, а клещи, заметила Эмилия, ты совсем не считаешься с этим... Теперь у меня останется синяк.
   Все это она произнесла равнодушно и без всякого кокетства.
   - Ну так как, спросил я резко, хочешь ты меня поцеловать или нет?
   - Пожалуйста. Она привстала и по-матерински коснулась губами моего лба. А теперь пусти меня, я хочу спать... Уже поздно.
   Я ничего не мог понять. Я снова обнял ее за талию.
   - Эмилия, сказал я, наклоняясь к ней, так как она отстранялась от меня, я хотел, чтобы ты поцеловала меня не так.
   Она оттолкнула меня и повторила, но теперь уже сердито;
   - Пусти меня... Мне больно.
   - Неправда, не может быть, пробормотал я сквозь зубы, сжимая ее в объятьях.
   На этот раз Эмилия высвободилась несколькими сильными, резкими движениями, встала и, словно вдруг решившись, сказала мне в лицо:
   - Если тебе так уж приспичило, пожалуйста... Но не делай мне больно, я не желаю, чтобы со мной грубо обращались.
   Во мне все оборвалось. На этот раз голос Эмилии звучал холодно, сухо, в нем не было даже намека на чувство. На мгновение я замер. Я сидел на кровати, зажав руки между коленями, опустив голову. До меня снова донесся ее голос:
   - Если ты действительно хочешь, я буду твоей... Хочешь?
   Не поднимая головы, я тихо ответил:
   - Да, хочу.
   Это была неправда, теперь я уже не хотел ее. Но мне надо было сломить в ней эту новую, странную отчужденность. Я услышал, как она сказала: "Хорошо", затем прошла по комнате, обогнув за моей спиной кровать. "Ей надо снять одну лишь рубашку", подумал я и вспомнил, что прежде смотрел на нее в такие минуты завороженными глазами, словно разбойник из сказки, который, произнеся магическое слово, видит, как медленно распахивается дверь пещеры, открывая его взору блеск несметных сокровищ. Но теперь я не хотел смотреть. Я понимал, что смотрел бы на нее уже другим взглядом не открытым и чистым, хотя и страстным, а таким, каким его сделало равнодушие Эмилии алчным, оскорбительным и для нее, и для меня. Я по-прежнему сидел, низко опустив голову и зажав руки между колен. Спустя некоторое время я услышал, как тихо скрипнули пружины матраца: Эмилия легла на постель и забралась под одеяло. Послышался шорох, по-видимому, Эмилия устраивалась поудобнее. Потом она сказала все тем же новым, ужасным тоном:
   - Ну же, иди... Чего ты ждешь?
   Я не обернулся, даже не пошевелился; и вдруг я спросил себя, а не было ли в наших отношениях всегда все точно так же. Да, ответил я себе, все было более или менее так. Эмилия раздевалась и ложилась в постель, а как же могло быть иначе? Но в то же время все было совсем по-другому. Прежде никогда не было этой бездушной, холодной, пассивной податливости, которая теперь ощущалась не только в тоне Эмилии, но даже в скрипении пружин, в шорохе примятого одеяла. Прежде все совершалось в вихре вдохновенного неосознанного порыва, в опьянении взаимного чувства. Порой, когда ум бывает захвачен важной мыслью, случается, уберешь какую-нибудь вещь книгу, щетку, ботинок и потом часами тщетно ищешь ее, пока в конце концов не обнаружишь в самом невероятном месте, куда и положить-то ее было нелегко на шкафу, или в самом дальнем углу комнаты, или же в ящике стола. Так бывало со мной прежде в минуты любви. Все происходило стремительно, в каком-то опьянении и волшебном самозабвении: я оказывался в объятьях Эмилии, почти не помня, как это случилось и что произошло между той минутой, когда мы сидели друг против друга, еще спокойные, не испытывая желания, и тем мгновением, когда наши тела сплетались. Теперь у Эмилии не было этой самозабвенности, а поэтому не было ее и у меня. Теперь я мог бы холодно и жадно разглядывать ее, а она, несомненно, могла бы точно так же холодно разглядывать меня. Это ощущение, которое обретало все большую ясность, неожиданно породило точный образ: передо мной была уже не жена, которую я любил и которая любила меня, передо мной была проститутка, недостаточно терпеливая и недостаточно опытная, которая равнодушно приготовилась принять мои объятия, надеясь, что они будут непродолжительными и не слишком ее утомят. На мгновение образ этот возник перед моими глазами, как призрачное видение, потом он как бы прошел мимо меня и слился с лежавшей за моей спиной Эмилией. В ту же минуту я встал и, не оборачиваясь, сказал:
   - Не надо... Я уже не хочу... Пойду спать в гостиную... Оставайся здесь. И на цыпочках вышел.
   Диван был застлан, одеяло отогнуто, рядом лежал халат Эмилии с закатанными рукавами. Я взял ночную рубашку, стоявшие на полу шлепанцы, халат, который Эмилия положила на кресло, и, вернувшись в спальню, сложил все это на стул. На этот раз, не удержавшись, я взглянул на нее. Эмилия лежала все в той же позе, которую приняла, сказав мне: "Ну, иди же", обнаженная, одна рука заложена за голову, лицо с широко раскрытыми, безучастными, словно невидящими глазами обращено ко мне, другая рука вытянута вдоль тела. Это была уже не проститутка, а призрачный образ, овеянный дыханием тоски по невозможному. Эмилия находилась в нескольких шагах от меня, но казалась такой далекой, словно она была существом из другого мира, расположенного за пределами реального и осязаемого.
   Глава 5
   В тот вечер я, конечно, уже предчувствовал, что для меня начинается сложная жизнь, но, странная вещь, я не сделал из поведения Эмилии тех выводов, которые, казалось бы, напрашивались сами собой. Конечно, тогда она проявила холодность и равнодушие, а я предпочел отказаться от любви, не желая принимать ее на таких условиях. Однако я любил Эмилию, а любовь заставляет не только надеяться, но и забывать. Прошел день, и, не знаю уже как, инцидент предыдущего вечера, впоследствии показавшийся мне таким знаменательным, почти утратил в моих глазах всякое значение; тягостное чувство отчужденности рассеялось, все свелось к обычной размолвке. Легко забываешь то, о чем не хочется вспоминать. С другой стороны, забыть о случившемся, думаю, помогла мне и сама Эмилия, которая, хотя она по-прежнему спала одна, больше уже не отвергала моей любви. Правда, Эмилия проявляла все ту же холодность и пассивность, которые вызвали у меня в первый момент чувство возмущения и протеста; но, как это часто случается, то, что сначала было неприемлемым, через несколько дней стало казаться мне не только приемлемым, но даже приятным. Одним словом, сам того не замечая, я ступил на ту зыбкую почву, где благодаря уверткам и ухищрениям жаждущей обмана души холодность представляется на следующий день самой пылкой любовью. В тот первый вечер я возмутился, подумав, что Эмилия ведет себя как проститутка, но прошло меньше недели, и я уже соглашался обладать ею как проституткой. В глубине души я, вероятно, боялся, что любовь Эмилии ко мне совсем остыла, поэтому был благодарен ей даже за ее холодность и нетерпеливое равнодушие, словно именно такими и должны были быть наши супружеские отношения.