- Эмилия, что ты затаила против меня?
   - Решительно ничего... А теперь пусти!
   Обеими руками я еще крепче обхватил ее ноги, уткнулся лицом в подол. Обычно после этого я сразу чувствовал, как на голову мне опускается ее большая рука, прикосновения которой я так любил, и медленно, нежно гладит по волосам. Это было признаком ее ответного волнения, знаком согласия. Но на этот раз рука была безжизненной и вялой. И это столь отличное от прежнего поведение Эмилии ранило меня в самое сердце. Я отпустил ее, но тотчас вновь схватил за руку.
   - Нет, не уходи, воскликнул я, ты должна сказать
   мне правду!.. Сейчас же... Ты не уйдешь, пока не скажешь мне всей правды.
   Она по-прежнему стояла, глядя на меня сверху вниз; я не видел ее лица, но мне казалось, я ощущаю устремленный на мою поникшую голову взгляд и читаю в нем нерешительность.
   - Ну что ж, произнесла она наконец, если ты настаиваешь... Я ведь согласна была, чтобы все продолжалось по-прежнему... Но раз ты сам этого хочешь, так слушай: я тебя действительно больше не люблю... Вот тебе правда.
   Мы можем сколько угодно рисовать в своем воображении самые неприятные перспективы и даже быть уверенными, что именно так и произойдет в действительности. Однако, когда эти наши предположения, или лучше сказать уверенность, подтверждаются, это всегда бывает для нас неожиданным и болезненным. В сущности, я давно знал, что Эмилия меня разлюбила. Но когда я услышал об этом из ее уст, сердце мое болезненно сжалось. Она меня больше не любит слова, которые я столько раз мысленно повторял себе, теперь, когда она их произнесла, приобретали совершенно иной смысл. Теперь они были фактом, а не предположением, которое, впрочем, было почти что уверенностью. Они стали весомыми, приобрели ту осязаемость, какой никогда раньше не имели в моем воображении. Я уже не помню хорошенько, как воспринял эти слова. Возможно, услышав их, я вздрогнул: так человек, который встает под ледяной душ, прекрасно зная, что он ледяной, все равно, попав под струю, вздрагивает от холода, словно это было для него полной неожиданностью. Я постарался взять себя в руки.
   - Иди сюда, стараясь говорить мягко, произнес я, сядь и объясни, почему ты меня разлюбила.
   Она подчинилась и снова села, на этот раз на диван: Затем немного раздраженно ответила:
   - Объяснять здесь нечего... Я тебя больше не люблю, это все, что я могу тебе сказать.
   Чем больше старался я быть рассудительным, тем острее пронзала мне сердце нестерпимая боль. С вымученной улыбкой я сказал:
   - Однако согласись, что ты должна дать мне хоть какое
   то объяснение... Ведь даже когда отказывают прислуге, ей тоже объясняют причину...
   - Я тебя разлюбила, мне нечего больше сказать.
   - Но почему?.. Ведь ты же любила меня?
   - Да, любила... очень... Но теперь не люблю больше.
   - Ты меня очень любила?
   - Да, очень, а теперь все кончено.
   - Но почему? Ведь должна же быть какая-то причина!
   - Может, она и есть... Но я не могу ее объяснить... Знаю только, что больше не люблю тебя.
   - Да не повторяй же ты этого так часто! почти непроизвольно вырвалось у меня.
   - Ты сам вынуждаешь меня повторять... Ты никак не хочешь понять моих слов, оттого я и повторяю их.
   - Теперь я уже понял.
   Наступило молчание. Эмилия закурила сигарету, она курила, опустив глаза. Я сидел, согнувшись, обхватив голову руками. Наконец я спросил:
   - А если я назову тебе причину, ты признаешь ее?
   - Я сама ее не знаю...
   - Но если ты услышишь об этом от меня, ты, быть может, со мной согласишься?
   - Ну что ж, говори.
   Мне хотелось крикнуть ей: "Не смей так вести себя со мной!" до того острую боль причинял мне ее голос, в котором явственно звучало равнодушие и желание поскорее кончить наш разговор. Но я сдержался и, пытаясь сохранить прежний рассудительный тон, начал:
   - Ты помнишь ту девушку, которая несколько месяцев назад приходила к нам перепечатывать сценарий... машинистку... Ты застала нас, когда мы целовались... Это была с моей стороны глупая слабость... Но тот поцелуй, клянусь тебе, был первым и последним, у меня с ней ничего не было, и после того я никогда ее больше не видел. Теперь скажи мне правду: не из-за этого ли поцелуя ты стала отдаляться от меня?.. Скажи мне правду... Неужели из-за этого ты могла меня разлюбить?
   Говоря это, я внимательно следил за Эмилией. Сначала на лице ее отразилось некоторое удивление, затем она отрицательно покачала головой, словно мое предположение показалось ей совершенно нелепым. Потом я отчетливо
   увидел, как выражение ее лица изменилось очевидно, у нее неожиданно родилась какая-то мысль.
   - Ну, допустим, медленно ответила она, что дело в том поцелуе... Теперь ты успокоился?
   Я сразу же почувствовал, что причина вовсе не в поцелуе, как она хотела сейчас меня убедить. Все было ясно: сначала Эмилия просто удивилась моему предположению, столь далекому от истины, а затем ей неожиданно пришла в голову мысль, что ей выгодно с ним согласиться. Я чувствовал, что причина ее охлаждения ко мне гораздо серьезнее, чем какой-то невинный поцелуй. Возможно, она не хотела открывать мне этой причины из-за не совсем еще умершего чувства уважения ко мне. Эмилия не была злой и не любила кого-нибудь обижать. Очевидно, истинную причину она считала для меня обидной.
   - Неправда, дело не в том поцелуе, возразил я мягко. Она удивилась:
   - Почему?.. Ведь я же тебе сказала, что дело именно в нем.
   - Нет, дело не в поцелуе... Тут что-то другое.
   - Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.
   - Прекрасно понимаешь!
   - Нет, не понимаю, честное слово.
   - А я говорю, что понимаешь.
   На лице ее отразилось нетерпение, и она сказала увещевающим тоном, словно уговаривая непослушного ребенка:
   - Ну зачем тебе это нужно знать?.. Что ты за человек такой... вечно тебе нужно до всего допытываться... Какая тебе разница?
   - Я предпочитаю знать правду, какова бы она ни была, а не довольствоваться ложью... Кроме того, если ты не скажешь мне правды, я могу вообразить себе бог знает что... может быть, очень плохое.
   Она молча и как-то странно посмотрела на меня.
   - Какая тебе разница, повторила она, ведь твоя то совесть спокойна?
   - Конечно, спокойна.
   - Ну так какое же тебе дело до остального?
   - Значит, правда... продолжал я настаивать, значит, что-нибудь очень плохое?
   - Я этого не говорила... Я сказала только, что если твоя совесть спокойна, то тот поцелуй вряд ли может волновать тебя.
   - Моя совесть спокойна, это верно... Но это еще ничего не значит... порой совесть тоже может обмануть.
   - Только не твоя, не правда ли? сказала она с еле заметной иронией, которая, однако, не могла ускользнуть от меня и показалась даже еще обидней, чем ее равнодушный тон.
   - И моя тоже.
   - Ну ладно, мне надо идти, -неожиданно произнесла она, ты хочешь мне еще что-то сказать?
   - Нет, ты не уйдешь, пока не скажешь мне правды.
   - Я уже сказала правду: я тебя больше не люблю. Как глубоко ранили меня эти пять слов! Я побледнел и умоляющим тоном, со слезами в голосе сказал:
   - Я же просил тебя не повторять это так часто... Мне слишком больно это слышать.
   - Ты сам вынуждаешь меня повторять... Для меня в этом тоже мало приятного.
   - Почему тебе так хочется, чтобы я обязательно поверил, будто ты разлюбила меня из-за того глупого поцелуя? продолжал я, следуя ходу своих мыслей. Подумаешь... Это была просто легкомысленная девчонка, которую я никогда больше и в глаза не видел... Ты все это прекрасно знаешь и понимаешь... Нет, дело не в этом, теперь я говорил, медленно связывая воедино отдельные слова, стараясь как-то выразить свои неясные, еще смутные догадки, разлюбила ты меня не потому... Произошло что-то, что изменило твое чувство ко мне... Или, вернее, что-то, быть может, изменило сначала твое отношение ко мне, а потом уже и твое чувство.
   - Надо признать, ты не глуп, произнесла она с неподдельным удивлением и чуть ли не с похвалой.
   - Значит, я сказал правду.
   - Я этого не говорю... Я только сказала, что ты не глуп. Я старался докопаться до истины и чувствовал, что подошел к ней почти вплотную.
   - Значит, до того, как что-то произошло, настаивал я, ты была обо мне хорошего мнения... А потом стала думать обо мне плохо... и потому разлюбила.
   - Ну, допустим, что это так.
   Мне стало невыносимо тяжело. Мой рассудительный тон я сам ощущал это звучал фальшиво. Я не мог больше выдержать. Не мог больше быть рассудительным, я страдал, страдал сильно и глубоко, весь во власти ярости и отчаяния: к чему мне сохранять этот рассудительный тон? Не знаю, что со мной случилось в ту минуту. Я вскочил с кресла и, прежде даже чем понял, что делаю, закричал:
   - Не думай, что я собираюсь заниматься пустой болтовней! И, бросившись на Эмилию, схватил ее за горло и повалил на диван. Скажи правду! крикнул я ей в лицо. Скажи наконец... сию же минуту!
   Подо мной билось ее большое, прекрасное тело, которое я так любил. Лицо Эмилии покраснело и словно разбухло наверно, я слишком сильно сдавил ей горло. Я вдруг понял, что бессознательно стремлюсь убить ее.
   - Скажи мне наконец правду! Выкрикивая эти слова, я еще сильнее сжал пальцы; у меня мелькнула мысль: "Сейчас я задушу ее... Пусть лучше она умрет, чем будет моим врагом". Я почувствовал, что она старается ударить меня коленом в живот, это ей удалось, удар был столь яростным, что у меня перехватило дыхание. Он причинил мне почти такую же боль, как фраза: "Я больше не люблю тебя", такой удар и впрямь мог нанести только враг, который стремится возможно больнее ударить противника. Но в ту же минуту я почувствовал, что моя ярость, мое желание убить ее прошли. Я немного ослабил тиски, и она вырвалась, оттолкнув меня с такой силой, что я чуть не упал с дивана. И, прежде чем я успел прийти в себя, с ожесточением выкрикнула:
   - Я презираю тебя... Вот что я к тебе испытываю, вот в чем причина, что я тебя разлюбила... Я презираю тебя, я чувствую отвращение всякий раз, когда ты до меня дотрагиваешься... Вот тебе твоя правда... Я тебя презираю, ты мне противен!
   Я поднялся. Взгляд мой остановился на тяжелой стеклянной пепельнице, затем к ней потянулась и рука. Эмилия, наверно, подумала, что я хочу убить ее, она испуганно вскрикнула и закрыла лицо ладонями. Однако мой ангел хранитель удержал меня: не знаю как, но мне удалось овладеть собой, я поставил пепельницу на место и вышел из комнаты.
   Глава 10
   Как я уже говорил, Эмилия не получила настоящего образования, она кончила только начальную школу, два-три года проучилась в средней, а затем забросила науки и приобрела специальность машинистки-стенографистки. В шестнадцать лет она уже служила в конторе одного адвоката. Правда, была она, как принято говорить, из хорошей семьи, то есть из семьи, некогда состоятельной и владевшей какой-то недвижимостью близ Рима. Однако дед ее разорился на неудачных коммерческих спекуляциях, а отец до самой смерти оставался мелким чиновником министерства финансов. Выросла она в бедности, и по воспитанию и образу мыслей ее, пожалуй, можно было бы назвать женщиной из простонародья; как многие простые женщины, она привыкла полагаться лишь на свой здравый смысл и столь непоколебимо верила в него, что порой это казалось даже глупостью или просто ограниченностью. Однако, располагая одним только этим оружием здравым смыслом, она совершенно для меня неожиданно и непостижимо иной раз высказывала суждения и давала оценки весьма верные и меткие, как это свойственно именно простым людям они ближе нас к природе, и голова у них не забита всякими условностями и предрассудками. Обычно свои суждения Эмилия высказывала, лишь обдумав все хорошенько, со всей серьезностью, искренностью, прямотой и от этого ее слова всегда звучали удивительно веско. Но сама она не считала свои суждения достаточно убедительными и со свойственной ей скромностью старалась привести в подтверждение их какие-нибудь доводы.
   Поэтому, когда она крикнула мне: "Я презираю тебя!" я больше ни минуты не сомневался, что эта фраза, которая в устах другой женщины могла бы и не иметь никакого значения, сорвавшись с уст Эмилии, вполне отвечает своему истинному смыслу: Эмилия действительно меня презирала, и я ничего не мог с этим поделать. Даже если бы я совершенно не знал характера Эмилии, уже один тон, каким она произнесла это, не оставлял никаких сомнений: так человек произносит слово, которое до сих пор он, быть может, еще ни разу в жизни не произносил, но, когда к этому вынуждают обстоятельства, оно почти непроизвольно вырывается из самых глубин его души. Именно так вы можете иной раз внезапно услышать от крестьянина среди множества исковерканных, избитых фраз и диалектизмов блестящие по точности нравственной оценки слова, которые не удивили бы вас в устах другого, но, будучи произнесены крестьянином, изумляют и кажутся просто невероятными. "Я презираю тебя" в этих словах, как я с горечью констатировал, звучала та же убежденность, что и в трех других словах, которые она произнесла впервые, когда призналась мне в любви: "Я люблю тебя".
   Я был настолько уверен в искренности и правдивости этих ее слов, что, оставшись один в кабинете, начал ходить взад и вперед, не в силах ни о чем думать, не зная, что предпринять. Взгляд мой блуждал, руки дрожали. Сказанные мне Эмилией три слова, будто три шипа, с каждой минутой все глубже вонзались мне в сердце, причиняя острую, все возрастающую боль; и, кроме этого нестерпимого чувства боли, которое я так отчетливо ощущал, я, в сущности, ничего не воспринимал. Сильнее всего я, конечно, страдал от сознания, что она меня не только больше не любит, но даже презирает. В то же время я не в силах был найти никакой причины, пусть даже самой незначительной, которая могла бы дать повод для презрения; я испытывал острую боль от незаслуженной обиды и одновременно страх перед тем, что, быть может, на самом-то деле меня обидели и не напрасно, что презрение ко мне основано на каких-то объективных фактах, объясняется чем-то таким, в чем я не отдаю себе отчета, тогда как другим это ясно видно. До сих пор я всегда считал, что заслуживаю уважения, пусть, на худой конец, смешанного с некоторой долей жалости, как человек не очень-то удачливый, к которому судьба не слишком благосклонна, но уж, во всяком случае, никак не ожидал, что способен вызвать чувство презрения. Теперь же фраза, брошенная Эмилией, переворачивала вверх дном это мое представление о себе, заставляла меня впервые заподозрить, что я недостаточно хорошо себя знаю и не могу правильно о себе судить, что я всегда обольщался, глубоко заблуждался в оценке самого себя.
   Наконец я прошел в ванную, сунул голову под кран, и холодная струя воды помогла мне; мой мозг пылал, точно охваченный пожаром, вспыхнувшим от слов Эмилии.
   Я умыл лицо, причесался, повязал галстук, затем вернулся в гостиную. Один вид накрытого в нише стола вызвал у меня чувство возмущения. Разве могли мы теперь сесть, как делали это изо дня в день, за стол в этой комнате, где в воздухе, казалось, еще звучали потрясшие меня слова?! В ту же минуту дверь открылась, и на пороге появилась Эмилия. Лицо ее уже успело принять обычное спокойное и невозмутимое выражение. Не глядя на нее, я сказал:
   - Мне не хочется сегодня обедать дома... Скажи прислуге, что мы уходим и поскорее одевайся... пойдем в ресторан...
   - Но ведь уже все готово, ответила она слегка удивленно, придется выбрасывать...
   - Довольно! крикнул я с неожиданно охватившей меня яростью. Выкидывай на помойку все, что хочешь, но иди одевайся, я сказал тебе: мы не обедаем дома!
   Я по-прежнему не смотрел на нее и услышал только, как она пробормотала: "Что за манеры!" и закрыла за собой дверь.
   Спустя несколько минут мы вышли из дому. На узкой улице, застроенной небольшими новыми домами, как две капли воды похожими на тот, где жили мы, нас ждала, затерявшись среди множества роскошных автомобилей, моя малолитражка недавняя покупка, за которую так же, как и за квартиру, я еще должен был расплачиваться, рассчитывая в основном на то, что мне удастся заработать в будущем за сценарии. Машину я приобрел всего лишь несколько месяцев назад и испытывал еще чувство почти детского тщеславия, которое на первых порах вызывает собственный автомобиль. Но в тот вечер, когда мы, не глядя друг на друга, молча шли к машине, я невольно подумал: "Вот еще одна вещь, ради которой, как и ради квартиры, я принес в жертву все свои стремления... а жертва эта оказалась никому не нужна". И в самом деле, в ту минуту я остро ощутил всю нелепость противоречия между этой богатой улицей, где все казалось таким новехоньким и шикарным, нашей квартиркой, окна которой смотрели на нас с четвертого этажа, машиной, ожидавшей нас в нескольких шагах от подъезда, и саднящим сердце ощущением пришедшей беды, от чего все эти приобретения стали сразу ненужными и вызывали лишь раздражение.
   Сев за руль, я подождал, пока устроится Эмилия, и протянул руку, чтобы захлопнуть дверцу; обычно при этом движении я слегка задевал ладонью ее колени или, нагнувшись к ней, легко касался губами ее щеки. На этот раз я почти непроизвольно постарался не касаться ее. Дверца с громким стуком захлопнулась, и мы некоторое время сидели неподвижно, молча. Потом Эмилия спросила:
   - Куда же мы поедем?
   Я помолчал, но, так ничего и не придумав, ответил наугад:
   - Поедем на Аппиеву дорогу.
   - Но в это время года еще рано на Аппиеву дорогу, с легким удивлением возразила она, мы замерзнем и потом там сейчас никого нет...
   - Неважно... зато будем мы.
   Она промолчала, а я быстро повел машину в сторону Аппиевой дороги. Выехав из нашего квартала, я пересек центр города и поехал по улице Трионфи и бульвару Пасседжата Аркеолоджика. Вот уже видна древняя, поросшая мхом городская стена, а за ней огороды, сады, прячущиеся среди деревьев виллы, начало Аппиевой дороги. Вот и освещенный двумя тусклыми фонарями вход в катакомбы. Эмилия была права: ехать сюда было еще рано. В зале ресторана, где стены были выложены грубо отесанным камнем на манер древней кладки, увешаны мраморными обломками фрагментами гробниц, надгробных плит и уставлены глиняными амфорами, мы увидели одних лишь официантов вокруг пустых столиков. Мы были единственными посетителями, и я невольно подумал, что в этом пустынном и холодном зале, окруженные надоедливым вниманием целой армии официантов, мы вряд ли сможем разобраться в наших отношениях и, пожалуй, еще больше все запутаем. Потом я вспомнил, что года два назад, в пору расцвета нашей любви, мы часто приезжали сюда ужинать, и вдруг понял, почему из множества ресторанов, несмотря на промозглую погоду и отсутствие публики, я выбрал именно этот.
   Над нами склонился официант с раскрытым меню, а с другой стороны стоял, держа наготове карту вин, бармен. Я начал заказывать обед, предлагая Эмилии то одно, то другое блюдо, слегка нагнувшись к ней, совсем как заботливый и галантный муж. Она сидела потупившись и, не поднимая глаз, односложно отвечала: "Да... Нет... Хорошо". Я заказал также бутылку дорогого вина, несмотря на протесты Эмилии, твердившей, что она не будет пить. "Тогда я все выпью сам", сказал я. Бармен улыбнулся мне с заговорщическим видом и ушел вслед за официантом.
   Я не собираюсь здесь описывать этот обед во всех подробностях, хочу только рассказать о своем душевном состоянии, в тот вечер совершенно для меня новом, хотя впоследствии это стало обычным в моих отношениях с Эмилией.
   Говорят, человеку удается жить, не затрачивая слишком много энергии, только благодаря выработавшемуся в нем автоматизму: большинство наших движений мы совершаем абсолютно бессознательно. Для того чтобы сделать всего один шаг, мы должны привести в действие бесчисленное множество мышц, однако благодаря автоматизму мы совершаем это с безотчетной легкостью. То же самое и в наших отношениях с людьми. До тех пор, пока мне казалось, что Эмилия любит меня, нашими отношениями управлял своего рода счастливый автоматизм, свет сознания освещал только внешнюю сторону моего поведения, все же остальное оставалось погруженным во мрак неосознанной, пронизанной любовью привычки. Но теперь, когда иллюзия любви рассеялась, я заметил, что задумываюсь над каждым даже самым незначительным своим жестом, поступком. Предлагал ли я ей налить вина, передавал ли соль, смотрел ли на нее или отводил взгляд любое мое движение было заранее обдуманным, причиняло мне боль, наполняло смутным чувством бессилия и отчаяния. Я словно был связан по рукам и ногам, оглушен, парализован; прежде чем совершить какой-либо жест, я невольно задавал себе вопрос: надо мне это делать или же нет? Словом, я полностью утратил внутренний контакт с Эмилией. Когда имеешь дело с посторонними людьми, всегда можно надеяться вновь обрести былую близость, но в отношениях с Эмилией приходилось лишь тешить себя навсегда погребенными воспоминаниями прошлого: никакой надежды у меня не оставалось.
   Мы сидели, ни о чем не разговаривая, время от времени молчание наше нарушалось редкими, ничего не значащими фразами: "Хочешь вина? Тебе дать хлеба? Положить еще мяса?" Мне хотелось бы передать здесь характер этого молчания, понятный только нам одним, ибо именно в тот вечер оно впервые установилось между нами и отныне больше нас не покидало. Это молчание, тягостное, невыносимое, таившее в себе глубокий разлад между мной и Эмилией, было соткано из всего того невысказанного, что я жаждал ей сказать, подавляя в себе это желание, не находя ни сил, ни слов. Назвать наше молчание враждебным было бы не совсем точно. В самом деле, мы я, во всяком случае, не испытывали друг к другу никакой вражды, а ощущали лишь полное бессилие объясниться. Мне хотелось говорить с ней, мне многое нужно было сказать ей, но в то же время я понимал, что все мои слова теперь ни к чему, что мне вряд ли удастся найти нужный тон. Поэтому я хранил молчание. Однако это не было непринужденным спокойствием человека, молчащего просто потому, что у него нет потребности говорить: напротив, меня обуревало желание высказаться, мне очень многое надо было сказать ей, и мысль о невозможности объяснения между нами не давала мне покоя, невысказанные слова трепетали у меня в сердце, в горле, словно за железной тюремной решеткой. Но и этого еще было мало: я чувствовал, что тягостное молчание для меня все же наилучший выход. Нарушив его, пусть даже тактично и мягко, я рисковал услышать в ответ слова еще более для меня неприятные, еще более невыносимые если только это вообще было возможно, чем само наше молчание.
   Однако я еще не привык безмолвствовать. Мы съели первое, затем второе, по-прежнему не произнося ни слова. И только когда подали фрукты, я не выдержал и спросил:
   - Почему ты все время молчишь?
   - Потому что мне нечего сказать, не задумываясь ответила она.
   Она не казалась ни опечаленной, ни озлобленной, и эти ее слова тоже звучали искренне.
   - Совсем недавно ты произнесла фразу, продолжал я нравоучительным тоном, которая требует объяснений.
   - Позабудь о ней... будто ты ее никогда и не слыхал, ответила она все так же искренне.
   - Разве могу я забыть о ней? спросил я с надеждой. Я позабыл бы, если бы твердо знал, что это неправда... Если бы это были только слова, вырвавшиеся в минуту гнева...
   На этот раз она ничего не ответила. И у меня снова мелькнула надежда. Может быть, в самом деле так оно и было: она крикнула, что презирает меня, в ответ на мою грубость, когда я душил ее, причинил ей боль.
   - Ну признайся, продолжал я осторожно настаивать, ведь то, что ты мне сегодня сказала, неправда... У тебя вырвались эти ужасные слова нечаянно, в ту минуту ты просто вообразила, что ненавидишь меня, тебе хотелось меня оскорбить...
   Она взглянула на меня и вновь промолчала. Мне показалось хотя, может быть, я и ошибся, что ее большие темные глаза на мгновение наполнились слезами. Набравшись смелости, я взял ее руку, лежавшую на скатерти, и сказал:
   - Эмилия... значит, все это неправда?
   На этот раз она с силой, которой я в ней и не подозревал, вырвала руку и даже, как мне показалось, отшатнулась от меня.
   - Нет, это правда.
   Меня поразил ее глубоко искренний, хотя и печальный тон. Она, казалось, понимала, что стоило ей в ту минуту прибегнуть ко лжи и все, хотя бы временно, хотя бы внешне, пойдет по-старому; я ясно видел, что на какое-то мгновение она испытала искушение солгать мне. Но после короткого размышления отказалась от этой мысли. Сердце мое сжалось еще болезненнее, еще мучительнее, и, опустив голову, я пробормотал сквозь зубы:
   - Ты понимаешь, есть веши, которые нельзя говорить просто так, без всякого основания... никому... тем более собственному мужу?
   Она ничего не ответила, только взглянула на меня почти с испугом: наверное, мое лицо было искажено злобой. Наконец она сказала:
   - Ты сам спросил меня об этом, и я тебе ответила.
   - Но ты должна объяснить...
   - Что именно?
   - Ты должна объяснить, почему... почему ты меня презираешь.
   - А вот этого я тебе никогда не скажу... Даже когда буду умирать.
   Меня поразил ее непривычно решительный тон. Но удивление почти сразу же сменилось яростью, я уже не в силах был рассуждать спокойно.