- Мне кажется, что это превосходная мысль, сухо ответил я.
   - Однако не видно, чтобы она привела вас в восторг.
   - Боюсь, что это не мой жанр, что я... не справлюсь.
   - Но почему? Заметно было, что Баттиста злится. Вы всегда утверждали, что хотели бы работать над серьезными фильмами... А теперь, когда я даю вам такую возможность, вы отказываетесь.
   - Понимаете, Баттиста, возразил я, у меня склонность к психологическим фильмам. А этот фильм, если я правильно вас понял, должен быть чисто зрелищным, вроде американских фильмов на библейские сюжеты. Баттиста не успел ответить совершенно неожиданно в разговор вмешался Рейнгольд.
   - Выслушайте меня, синьор Мольтени, сказал он, выпуская на лицо свою лунообразную улыбку, и это напомнило мне жест, которым актер приклеивает себе усы. Чуть наклонившись вперед, он заговорил почтительно, даже заискивающе: Синьор Баттиста прекрасно рассказал о нашем замысле... Он дал очень верное представление о том, какой фильм я намерен поставить с вашей помощью. Но синьор Баттиста говорил как продюсер, обращая внимание главным образом на элементы зрелищности... Если вы испытываете склонность к психологическим сюжетам, вам непременно надо работать над этим фильмом. Потому что в фильме будет дан психологический анализ взаимоотношений Одиссея и Пенелопы... Я хочу сделать фильм о человеке, который любит свою жену, но не любим ею.
   Я растерялся, особенно потому, что озаренное театральной улыбкой лицо Рейнгольда приблизилось ко мне и, казалось, отрезало все пути к отступлению. Надо было что-то ответить, и притом сразу же. И вот в тот самый момент, когда я собирался возразить: "Но ведь неверно, что Пенелопа не любит Одиссея", последняя фраза режиссера неожиданно напомнила мне о моих отношениях с Эмилией, ведь я сам был человеком, который любит свою жену и не любим ею. И в то же мгновенье по какой-то непонятной ассоциации мне вспомнилось нечто такое, что, как я тут же решил, могло дать ответ на вопрос, который я задавал себе в приемной, ожидая вызова к Баттисте: почему Эмилия больше не любит меня?
   Сейчас, когда я рассказываю, может показаться, что на это ушло много времени. В действительности же воспоминания пронеслись в моем мозгу стремительно, в какую-то долю секунды. Так вот, пока Рейнгольд склонял ко мне свое улыбающееся лицо, я вдруг увидел себя в нашей гостиной диктующим сценарий. Я диктовал в течение нескольких дней, работа приближалась к концу, а я все еще не мог сказать, хорошенькой была машинистка или нет. Пустячный случай, так сказать, открыл мне на это глаза. Машинистка печатала какую-то фразу, когда я, взглянув на лист через ее плечо, увидел, что она сделала ошибку. Я наклонился и исправил ошибку, напечатав сам нужное слово.
   Кладя пальцы на клавиши, я непроизвольно коснулся ее руки. Я заметил, что рука у нее большая, сильная и как-то совсем не вяжется с хрупкой фигурой. Она не отдернула руку. Я напечатал следующее слово и на этот раз, пожалуй, уже намеренно тронул ее пальцы. Затем я взглянул ей в лицо, она тоже смотрела на меня, выжидающе и как бы поощряя. Неожиданно, словно увидев ее в первый раз, я понял, что она хорошенькая. У нее был маленький чувственный рот, капризный носик и пышные, зачесанные назад волосы. Ее тонкое бледное лицо выражало разочарование и досаду. И еще одна деталь когда она произнесла с гримаской: "Простите, я отвлеклась", меня поразил резкий, сухой тембр ее довольно неприятного голоса. Так вот, взглянув на нее, я увидел, что она не только не опустила глаза, но даже посмотрела на меня вызывающе. Должно быть, я немного смутился, и с этой минуты в течение нескольких дней мы только и делали, что обменивались взглядами. Точнее сказать, посматривала на меня она причем нагло, с бесстыдным вызовом. Ее взгляд преследовал меня, когда я отводил глаза в сторону, старался удержать мой взгляд, когда наши глаза встречались, и погружался в мои глаза, когда я смотрел на нее. Сперва она поглядывала на меня лишь изредка, потом все чаще и чаще. В конце концов, не зная, как уклониться от ее взгляда, я стал диктовать, прохаживаясь у нее за спиной. Но упрямая кокетка сумела выйти из положения, глядя на меня в большое зеркало, висящее на противоположной стене. Всякий раз, когда я поднимал глаза, я встречал в зеркале ее пристальный взгляд. В конце концов случилось то, чего она так старательно добивалась. Однажды, исправляя через ее плечо какую-то ошибку, я поднял на нее глаза, наши взгляды встретились, и губы соединились в коротком поцелуе. Характерно, что, поцеловавшись со мной, она тут же сказала: "Наконец-то! Я начала уже думать, что ты так никогда и не решишься". По-видимому, она была уверена, что теперь я У нее в руках, настолько уверена, что не стала больше целоваться со мной и сразу же принялась за работу. Я почувствовал смущение и раскаяние. Конечно, девушка мне нравилась, иначе я не стал бы ее целовать, но я знал, что не люблю ее. Я поцеловал ее потому, что к этому меня вынудила ее дерзкая и лестная для моего мужского тщеславия
   настойчивость. Теперь она печатала, не поднимая глаз от машинки. Я смотрел на ее бледное круглое личико, на густую гриву черных волос, и она казалась мне все более хорошенькой. Потом, вероятно нарочно, она сделала ошибку, и, желая исправить ее, я снова наклонился. Она следила за каждым моим движением. Как только моя голова приблизилась к ее лицу, она быстро повернулась, обняла меня и, схватив мою голову, прижала свой рот к моим губам. В эту минуту дверь распахнулась, и в комнату вошла Эмилия.
   Я думаю, не стоит подробно рассказывать, что вслед за этим произошло. Эмилия сразу же вышла. Я торопливо сказал девушке: "Синьорина, на сегодня работа закончена... Идите домой" и чуть ли не бегом бросился в комнату Эмилии. Я ждал сцены ревности, но, когда я вошел, Эмилия мне только сказала: "Ты бы хоть стер с губ помаду". Я вытер губы, сел рядом с ней и начал оправдываться, рассказывая, как все произошло. Она слушала меня немного недоверчиво, но, в сущности, снисходительно, а потом сказала, что если я действительно люблю машинистку, то не стоит извиняться, она, конечно, согласится дать мне развод. Она сказала это без всякого раздражения, грустно и мягко, словно без слов просила меня сказать "нет". В конце концов мои долгие объяснения и крайнее отчаяние (мысль о том, что Эмилия оставит меня, привела меня в ужас), по-видимому, убедили ее, и, немного поупрямившись, она согласилась меня простить. В тот же день я в присутствии Эмилии позвонил машинистке и сообщил ей, что больше не нуждаюсь в ее услугах. Девушка попыталась назначить мне свидание, но я ответил уклончиво и с тех пор ее больше не видел.
   Как я уже говорил, может показаться, что эти воспоминания заняли много времени, в действительности же они озарили мое сознание, как вспышка молнии: я вдруг увидел Эмилию, открывающую дверь в тот самый момент, когда я целовал машинистку. Несомненно, подумал я, все развивалось следующим образом: Эмилия сделала вид, что не придала никакого значения этому случаю, но на самом деле он продолжал ее мучить, хотя сама она этого, быть может, и не сознавала. Позднее, вспоминая этот инцидент, она наматывала вокруг него все более тугой и плотный клубок растущего разочарования. Поцелуй, который был для
   меня минутной слабостью, нанес ее душе, выражаясь языком психиатров, травму, рану, которая со временем не только не зарубцевалась, но стала еше болезненнее.
   Должно быть, пока я думал об этом, вид у меня был очень рассеянный, потому что вдруг, словно из густого тумана, до меня донесся встревоженный голос Рейнгольда:
   - Вы слушаете меня, синьор Мольтсни? Туман внезапно рассеялся, я встрепенулся и увидел перед собой улыбающееся лицо режиссера.
   - Простите, сказал я. Я немного отвлекся... Я задумался над тем, что вы мне сказали: человек, который любит свою жену, но не любим ею... Не зная, однако, что сказать дальше, я привел возражение, какое прежде всего пришло мне на ум: Но ведь в поэме Гомера Одиссей любим Пенелопой... В известном смысле вся поэма держится на любви Пенелопы к Одиссею.
   - Это верность, синьор Мольтени, Рейнгольд улыбнулся, а нелюбовь... Пенелопа верна Одиссею, по мы не знаем, насколько она его любит. А как вам известно, можно быть очень верным и не любить... Иногда верность может оказаться даже местью, расплатой за любовь... Верность, а не любовь.
   Эти слова Рейнгольда меня совсем ошеломили. Я опять подумал об Эмилии. Я спросил себя, не предпочел бы я ее измену с последующим раскаянием верности и равнодушию? Конечно, да. Если бы Эмилия изменила мне, а потом почувствовала себя виноватой, я мог бы держать себя с ней увереннее. Но я только что доказал себе, что это не Эмилия мне изменила, а я изменил Эмилии. Я снова погрузился в свои мысли, когда вдруг услышал голос Баттисты:
   - Словом, Мольтени, мы договорились, вы будете работать с Рейнгольдом.
   - Договорились, выдавил я через силу.
   - Великолепно. В голосе Баттисты я почувствовал Удовлетворение. Сделаем так: завтра утром Рейнгольд Должен уехать в Париж, он пробудет там неделю, за эту неделю вы, Мольтени, напишете и представите мне либретто сценария "Одиссеи"... Как только Рейнгольд вернется из Парижа, вы оба отправитесь на Капри и немедленно приметесь за работу.
   После этой завершившей наш разговор фразы Рейн гольд встал, я машинально поднялся вслед за ним. Я знал, что мне нужно заговорить о контракте и об авансе, иначе Баттиста обведет меня вокруг пальца. Но меня волновали мысли об Эмилии, а еще больше странное совпадение рейнгольдовской интерпретации Гомера с фактами моей личной жизни. Все-таки, когда мы подошли к двери, я пробормотал:
   - А контракт?
   - Контракт готов, неожиданно благодушно ответил Баттиста. А вместе с контрактом и аванс... Вам надо только зайти в канцелярию, подписать контракт и получить деньги...
   Я растерялся от неожиданности. Я ожидал, что, как бывало при работе над другими сценариями, Баттиста будет всячески вилять, стараясь снизить мой гонорар или затянуть выплату аванса, а тут вдруг он платит мне сразу и без проволочек. Пока мы шли в соседнюю комнату, где помещалась канцелярия, я не удержался и промямлил;
   - Спасибо, Баттиста... Вы знаете, я сижу без денег.
   Я кусал себе губы. Прежде всего неправда, будто я сидел без денег, во всяком случае, дела мои были не настолько плохи, как можно было бы заключить из сказанной мною фразы. Да и вообще я сразу почувствовал, не знаю даже почему, что мне не следовало этого говорить. Баттиста подлил масла в огонь.
   - Я догадывался об этом, мой милый, сказал он, покровительственно похлопывая меня по плечу, и обо всем позаботился.
   И, обратившись к одному из секретарей, сидевших за барьером, он распорядился:
   - Это синьор Мольтени... контракт и аванс.
   Секретарь встал, открыл папку и извлек из нее уже готовый контракт, к которому скрепкой был приколот бланк расписки в получении аванса. Пожав Рейнгольду руку, Баттиста снова похлопал меня по плечу, пожелал мне удачной работы и вернулся к себе в кабинет.
   - Синьор Мольтени, сказал Рейнгольд, подходя ко мне и протягивая руку, мы увидимся, как только я вернусь из Парижа... Тем временем сделайте либретто сценария "Одиссеи", представьте его синьору Баттисте и обсудите с ним.
   - Хорошо, сказал я, посмотрев на него с некоторым изумлением, мне показалось, что он понимающе и очень по-дружески кивнул мне.
   Заметив мой удивленный взгляд, Рейнгольд вдруг взял меня под руку и прошептал на ухо:
   - Не волнуйтесь... Не бойтесь... Пусть Баттиста говорит все, что ему угодно... Мы сделаем психологический фильм... только психологический.
   Я обратил внимание на то, что слово "психологический" Рейнгольд произнес на немецкий манер: "псюхологический". С коротким поклоном он пожал мне руку и вышел, стуча каблуками. Я проводил его взглядом. Голос секретаря заставил меня вздрогнуть:
   - Синьор Мольтени... Не будете ли вы так любезны расписаться вот здесь?..
   Глава 9
   Когда я пришел домой, было только семь часов. Я позвал Эмилию, но она не откликнулась квартира была пуста. Эмилия ушла, и вряд ли ее следовало ждать раньше ужина. Я был разочарован и даже немного огорчен тем, что ее не оказалось дома: я рассчитывал, что застану ее и не откладывая поговорю о случае с машинисткой. Я решил, что причиной нашего разлада послужил именно тот поцелуй, и, преисполненный новой уверенности в себе, надеялся, что мне удастся несколькими словами разъяснить недоразумение, а затем сообщить ей приятное известие о только что заключенном контракте, о полученном авансе, о поездке па Капри. Хотя объяснение с Эмилией откладывалось всего лишь на два часа, я вес равно испытывал разочарование и досаду и даже видел в этом плохое предзнаменование. Сейчас я был уверен в себе, но кто знает, сумею ли я найти столь же убедительные слова через два часа. Потому что, хотя я и обманывал себя, тешил мыслью, что мне удалось отыскать конец нити и распутать клубок, разобраться, в чем истинная причина того, что Эмилия меня разлюбила, в глубине души я далеко не был уверен в этом. И достаточно было мне не застать Эмилии дома, как я снова почувствовал тревогу и впал в дурное настроение.
   Подавленный, раздраженный, растерянный, я прошел в кабинет и стал рыться в книжном шкафу, ища "Одиссею" в переводе Пиндемонте. Найдя книгу, я сел к письменному столу, вставил в пишущую машинку лист бумаги и, закурив, приготовился изложить краткое содержание поэмы. Я надеялся, что работа поможет мне успокоиться или по крайней мере забыться. К. этому средству я не раз прибегал и прежде. Раскрыв книгу, я не спеша прочитал первую песнь. Затем напечатал заголовок: "Краткое содержание "Одиссеи" и приступил к изложению. "Троянская война окончилась несколько лет назад. Все участвовавшие в ней греческие герои возвратились домой. Лишь один Одиссей находится еще вдали от родного острова и своей семьи". Однако, дойдя до этого места, я остановился, сомневаясь, следует ли в кратком изложении описывать совет богов, на котором обсуждался вопрос о возвращении Одиссея на Итаку. Я считал этот эпизод важным моментом, поскольку он вносит в поэму идею неотступности рока, тщеты и вместе с тем возвышенности героических усилий человека. Выбросить этот эпизод означало исключить весь внеземной мир поэмы, отрицать всякое божественное вмешательство, отказаться от изображения столь милых и исполненных высокой поэзии богов. Баттиста, несомненно, не пожелает даже слышать о них он сочтет богов всего лишь пустыми болтунами, хлопочущими о том, с чем герои поэмы прекрасно могут справиться и сами. Что до Рейнгольда, то его недвусмысленное желание создать чисто психологический фильм тоже не предвещало для богов ничего хорошего: психологизм, разумеется, исключал идею рока и самую возможность божественного предопределения: сторонники психоанализа, в лучшем случае, находят фатальную неизбежность в глубинах человеческой души, в темных закоулках так называемого подсознания. Поэтому боги излишни они неэффектны сценически и неоправданны психологически... Я думал об этом все более вяло, мысли путались. Время от времени взгляд мой падал на пишущую машинку, и я говорил себе, что должен продолжать работу, но мне это не удавалось, я не в силах был шевельнуть пальцем; я неподвижно сидел за письменным столом, устремив взгляд в пустоту и глубоко задумавшись. В действительности я не столько размышлял, сколько пытался осмыслить все те
   противоречивые и неприятные чувства, которые наполняли мое сердце горечью и ледяным холодом. Однако я был так подавлен, испытывал такую усталость и глухое раздражение, что никак не мог разобраться, что же происходит в моей душе. И вдруг совершенно неожиданно так по недвижной поверхности стоячего пруда пробегает легкая рябь у меня мелькнула мысль: "Сейчас я собираюсь подвергнуть "Одиссею" той хирургической операции, какой обычно подвергают художественное произведение при экранизации... а когда сценарий будет закончен, книга вернется в шкаф, встанет среди прочих использованных мной при работе над другими сценариями томов... и через несколько лет в поисках какой-нибудь книги, которую можно было бы так же изуродовать для очередного фильма, я вновь увижу "Одиссею" и скажу себе: "Ах да, тогда я писал сценарий вместе с Рейнгольдом... а потом дело кончилось ничем... кончилось ничем, после того как мы целыми днями с утра до вечера говорили об Одиссее, Пенелопе, циклопах, Цирцее, сиренах... и говорили впустую, потому... потому что не оказалось денег на постановку". При этой мысли я почувствовал, как во мне вновь поднимается глубокое отвращение к ремеслу, которым я вынужден был заниматься. И снова с острой болью я ощутил, что отвращение это рождает во мне уверенность в том, что Эмилия меня больше не любит. До сих пор я работал для Эмилии, только для нее одной; когда же я убедился, что она меня больше не любит, эта работа утратила всякий смысл.
   Не знаю, сколько времени я просидел в такой позе, неподвижно застыв перед пишущей машинкой, устремив взгляд в окно. Внезапно я услышал, как хлопнула входная дверь, затем до меня донесся шум шагов в гостиной, и я понял возвратилась Эмилия. Но я не тронулся с места, не сделал ни одного движения. Через некоторое время у меня за спиной приоткрылась дверь и раздался голос Эмилии. Она спросила:
   - Ты здесь? Что ты делаешь? Работаешь?
   Тогда я обернулся.
   Она стояла на пороге в шляпке и со свертком в руках. Я ответил с легкостью, которая после стольких сомнений и раздумий самого меня удивила:
   - Нет, не работаю... Думаю, следует ли вообще соглашаться писать для Баттисты этот новый сценарий. Она закрыла за собой дверь, подошла ко мне.
   - Ты был у Баттисты?
   -Да.
   - И вы не столковались?.. Он тебе мало предложил?
   - Да нет, предложил он мне достаточно... мы сговорились.
   - Тогда в чем же дело?.. Может быть, тебе не нравится
   сюжет?
   - И сюжет неплох.
   - А что за сюжет?
   Прежде чем ответить, я взглянул на нее, она была все такой же рассеянной и равнодушной, видно было, что говорит она со мной, словно отбывает повинность.
   - "Одиссея", ответил я кратко.
   Она положила сверток на письменный стол, затем подняла руки и, осторожно сняв шляпку, тряхнула головой, чтобы распушились примятые волосы. Но лицо ее ничего не выражало, и взгляд оставался рассеянным: она либо не поняла, что речь идет о бессмертной поэме, либо это название пожалуй, так оно и было, хоть она его и слышала, ничего не говорило ей.
   - Ну так что же, произнесла она наконец почти нетерпеливо, она тебе не нравится?
   - Я тебе уже сказал, что нравится.
   - Эта та самая "Одиссея", которую проходят в школе? Почему же ты не хочешь за нее браться?
   - Потому что я вообще не намерен больше этим заниматься.
   - Но ведь еще сегодня утром ты решил дать согласие!
   И вдруг я понял: наступил момент для нового, на этот раз действительно окончательного объяснения. Я вскочил, схватил ее за руку и сказал:
   - Пойдем в другую комнату, я должен с тобой поговорить.
   Она испугалась, быть может, не столько моего тона,
   сколько того, как судорожно я сжал ей руку.
   - Что с тобой... ты сошел с ума?
   - Нет, я не сошел с ума, пойдем поговорим.
   С этими словами я потащил упиравшуюся Эмилию в гостиную и, распахнув дверь, подтолкнул ее к креслу.
   - Садись.
   А сам сел напротив и сказал:
   - Теперь поговорим.
   Она посмотрела на меня, во взгляде ее было недоверие и еще не прошедший испуг.
   - Ну говори, я тебя слушаю.
   - Вчера, как ты помнишь, начал я холодным и бесстрастным тоном, я сказал тебе: мне не хочется писать этот сценарий, так как я не уверен, что ты меня любишь... А ты ответила, что любишь меня и советуешь мне взяться за него... Не так ли?
   - Да, верно.
   - Так вот, произнес я решительно, я думаю, что ты мне солгала... Не знаю почему, может, из жалости ко мне, может, из собственной выгоды...
   - О какой выгоде ты говоришь? гневно перебила она.
   - А вот о какой: ты сможешь по-прежнему жить в квартире, которая тебе так нравится.
   Ее ответ поразил меня своей резкостью. Она поднялась с кресла и почти выкрикнула:
   - Откуда ты это взял?.. Да мне эта квартира не нужна, совершенно не нужна... Я готова сию же минуту переехать обратно в меблированную комнату... Видно, ты меня не знаешь... мне она совершенно не нужна...
   Ее слова причинили мне острую боль, как бывает, когда с презрением отвергают твой дар, ради которого пришлось принести немало жертв. К тому же в этой квартире, о которой она говорила теперь с таким пренебрежением, последние два года заключалась вся наша жизнь, ради этой квартиры я пожертвовал любимой работой, отказался от заветных надежд. Не веря своим ушам, я тихо спросил:
   - Она тебе не нужна?
   - Нет, совершенно не нужна, голос ее дрожал от непонятной ярости и презрения, не нужна... Ты понял? Не нужна!
   - Но вчера ты сказала, что хотела бы остаться в этой квартире.
   - Я сказала это, чтобы сделать тебе приятное... думала, ты ею дорожишь.
   Я изумился: выходит, это я, пожертвовавший своим призванием драматурга, я, никогда в жизни действительно не придававший значения таким вещам, выходит, это я дорожил квартирой? Поняв, что по какой-то неизвестной мне причине она начинает вести спор недобросовестно, я решил: незачем ее ожесточать, возражая ей и напоминая о том, чего она прежде так желала и что теперь упрямо отвергает. Впрочем, квартира была лишь деталью, важно было совсем другое.
   - Оставим квартиру в покое, сказал я, пытаясь овладеть собой и сохранить примиряющий и рассудительный тон, я не об этом хотел поговорить с тобой, а о твоем чувстве ко мне... Вчера ты мне солгала не знаю, с какой целью, сказав, что любишь меня... Ты мне солгала, и именно поэтому я не хочу больше работать в кино... Ведь я делал это только ради тебя, а если ты меня больше не любишь, мне совершенно незачем всем этим заниматься.
   - Но с чего ты взял, что я солгала? Что дает тебе основание так думать?
   - Ничего и вместе с тем все... Об этом мы уже говорили с тобой вчера, я не хочу снова заводить разговор... Такие вещи трудно объяснить, их чувствуешь... И я чувствую, что ты меня разлюбила...
   Эмилия вдруг сделала какое-то непроизвольное движение, и впервые за все время разговора слова ее прозвучали искренне.
   - Ну зачем тебе до всего допытываться? глядя в окно, спросила она неожиданно печальным и усталым голосом. Зачем? Оставь все как есть... Так будет лучше для нас обоих.
   - Значит, не отставал я, ты признаешь, что я, возможно, и прав?
   - Ничего я не признаю... Я хочу только одного, чтобы ты оставил меня в покое... В ее голосе прозвучали слезы. Ну хватит, я пойду... мне надо переодеться.
   Поднявшись, она направилась к двери. Но я успел остановить ее, схватив за руку таким же привычным движением, как и прежде: бывало, она поднималась, говоря, что ей надо идти, а я, когда она проходила мимо, ловил ее руку, сжимая узкое и длинное запястье. Тогда я не давал ей уйти, потому что во мне неожиданно поднималось желание, она
   это знала и послушно останавливалась в привычном ожидании, а я, не вставая, привлекал ее к себе и прижимался лицом к ее платью или сажал к себе на колени. Все это, после недолгого сопротивления и ласк, обычно кончалось объятиями на том же кресле или соседнем диване. Однако на этот раз и я отметил это с горечью у меня и в мыслях этого не было. Она не вырывалась, но отстранилась и, глядя на меня сверху вниз, спросила:
   - Ну чего ты от меня, в конце концов, хочешь?
   - Правды.
   - Ты непременно хочешь, чтобы наши отношения испортились... Вот чего ты хочешь!
   - Значит, ты допускаешь, что эта правда будет мне неприятна?
   - Ничего я не допускаю.
   - Но ведь ты сказала: наши отношения испортятся.
   - Я сказала это просто так... а теперь пусти меня.
   Однако она не вырывалась, даже не двигалась, а просто ждала, когда я ее отпущу. Я подумал, что этому холодному и презрительному терпению предпочел бы яростную вспышку, и со слабой надеждой пробудить в ней чувство любви я обнял ее. На Эмилии была длинная и очень широкая юбка со множеством складок: под моими руками она, словно спущенный парус вокруг корабельной мачты, плотно обвилась вокруг ее стройных и тугих ног. Я почувствовал, как во мне вспыхнуло желание, оно было непроизвольным, и в то же время я так ясно сознавал полную невозможность, неосуществимость его, что у меня сжалось сердце. Подняв голову, я сказал: