Из кутузки Ной не пошел в штаб, где его поджидали комиссар Свиридов с Подвойским.
   Был потом и митинг – горюшко! Никто никого не слушал – сплошной рев и гвалт: домой, домой, живо распускайте!..
   А тут еще беда – ни продовольствия для солдат и казаков, ни фуража для коней – склады-то сгорели!..
   Тридцать первого января приехал снова из Смольного Николай Ильич Подвойский, чтоб завершить демобилизацию полка.
   Самым страшным для Ноя было решение о расстреле лошадей. Кони, кони! Казачьи кони! На махан пойдут для голодающих питерцев.
   Коня рыжего, генеральского, отстоял. Передали малочисленному Гатчинскому гарнизону.
   До вечера Ной занимался полковыми делами. Прощаясь с Подвойским, спросил про батальонщицу Евдокию Юскову. Да, он ее спас из-под расстрела, так и так, и матросам не отдал. Нельзя ли выдать ей документ, как тем батальонщицам, которых отпустили в Петрограде?
   – Оформите ее через свой полк. Пусть едет домой без приключений.
   Ной поблагодарил и ушел. Надобно сказать, что с того утра, как ординарец Санька спрятал Дуню в доме телефонистки, Ной не встречался со своей пленницей. И если Санька напоминал о ней – сердито отмахивался: не до нее!

VII

   Кровать ординарца Саньки была ободрана, мешки с добром из буржуйского тайника исчезли, и Саньки след простыл.
   – Дезертировал, подлюга! – вскипел Ной и бегом на станцию.
   Туда-сюда, нету ординарца, спрятался где-то. Ной сделал вид, что ушел со станции, а сам подкрался с другой стороны, затаился за углом и ждет. А вот и поезд показался из Пскова – платформы, платформы с дровами для замерзающего Питера. Глядь: бежит Санька по перрону, согнувшись под тяжестью двух мешков. Ной выхватил револьвер и выстрелил в небо:
   – Ложись, гад! Изменщик!
   Санька распластался на перроне, спрятавшись за туго набитыми мешками. Ной двинул его сапогом в зад.
   – Ты знаешь, сволочь, что за измену на позиции в Восточной Пруссии я расстрелял полковника со всем штабом! Забыл! А ты дезертировать?! Подымайся! Именем революции укорочу твою дорогу.
   Быть бы упокойиым ординарцу Саньке, если бы не подошел Подвойский с комиссаром Свиридовым. В чем дело? Ординарец дезертирует?
   Санька почуял, что комиссар из Смольного может выручить:
   – Из ума вышибло, истинный бог! Думщики, значится, сказывали, что председатель, Ной Васильевич, на службе остается, и меня захомутает. А я хворый! Помилосердствуйте!
   Подвойский, понятно, не похвалил ординарца за дезертирство:
   – За это на фронте, безусловно, расстреливают. Но сейчас, я думаю, командир простит вас. И если он вам сию минуту прикажет сопровождать его в бой – выполняйте неукоснительно. Или вы новобранец? Не фронтовик?
   Санька обратился за помощью к комиссару:
   – Иван Михеевич, за ради Христа, отпустите! Скажите ему, что не я вам первый обсказывал про батальонщицу тогда, а Дальчевский. С той поры житья мне никакого нету. Убьет меня Конь Рыжий. Помилосердствуйте!
   Ной на некоторе время очумел, будто ушам не поверил! Так, значит, Санька выдал Дуню Юскову?
   – Не-ет, ты не уедешь, пакость! – туго закрутил Ной, теперь его не остановит ни комиссар Свиридов, ни Подвойский, ни сам дух святой и сатана из преисподней. – Один раз становятся предателем, не запамятуй! Навьючивай мешки, живо! И отпущен ты будешь тогда, когда свой грязный хвост очистишь. Такоже.
   Санька поплелся обратно со своей кладью, оправдываясь, что он ополоумел после побега комитетчиков, и что батальонщицу первый выдал Дальчевский. А он только после него не стерпел, сердце не выдержало, чтобы укрывать стерву, и что сам Ной Васильевич с того утра ни разу не навестил пулеметчицу, а значит, брезговал ею. И потому Санька решил, что Ной Васильевич плюнул на паскуду, и Санька отобрал у ней сегодня буржуйское добро – пущай таскается в своей шинельке и в солдатской амуниции, потому как тайник открыл не кто иной как Санька, и добром пользоваться ему.
   Как только вошли в ворота ограды, Ной гаркнул:
   – Стой, гад!
   Санька бросил мешки.
   – Так ты, падаль, Иуда?! Три раза Иуда!! А Иудов смертным боем бить надо. Смертным боем!
   Санька не успел отскочить, как Ной сцапал его за бекешу и одним махом вскинул в воздух, перекинул через себя. Не успел Санька подняться, как Ной снова его подхватил, как мешок, и, размахнувшись, швырнул в другую сторону – по снегу дорога пролегла. Санька за револьвер, да разве успеешь – это же Конь Рыжий! Вырвал револьвер, оборвал шашку и пошел возить Саньку, тыча мордой в снег молча и люто. Кулаками не бил – знал силу своего удара. На позиции как-то, рассвирепев на обезумевшего коня во время боя, ударил кулаком меж ушей – конь тотчас испустил дух.
   Санька взвыл о милосердии:
   – Ной Васильевич! Детишки у меня! Детишки малые!
   – А ты, гад, помнил про детишек, когда должность Иуды правил?!
   – За ради Христа!..
   – Нету у тебя Христа! Нету бога!
   Бекеша Саньки трещала по всем швам. Свирепый Ной еще раз взметнул Саньку в воздух, задержал над своей головой и давай трясти – ноги и руки заболтались, как тряпичные.
   – Не запамятуй, грю, про свое паскудство, падло! Смерти иль живота?!
   – Живо-о-о-та! За-а-а ра-а-а-ди го-о-оспо-о-да-а-а!.. – И, переведя дух, более внятно покаялся: – Клятву даю – помраченье нашло.
   Ной тяжело перевел дух.
   – Ладно. Живота просить будешь у Евдокеи. Сей момент иди за ней, и ежели она помилует – жить будешь. И долго помнить будешь! Такоже! Должность Иуды завсегда мерзкая. Да не вздумай удариться в побег – от меня никуда не уйдешь. Ступай!
   Забыв про папаху, Санька ушел из ограды, насыщенный до ноздрей страхом и злобой.
   Ной подобрал мешки, папаху, оружие Саньки и поплелся в дом. В темноте пустынных комнат ударился об стену, нашарил дверной косяк и пошел дальше. Под его ногами жалостливо повизгивали рассохшиеся половицы, без паркетных плиток, сожженных в печке-буржуйке.
   Бросил мешки на пол, оглянулся, будто искал кого-то, и, вздохнув, опустился на стул.
   – Господи! Избави меня от лютости! – вырвалось у него со стоном.
   Дуня, конечно, простила Саньку – сама не из безгрешных, переоделась в буржуйское по приказу Ноя и после скудного позднего ужина собралась спать. И как не ждала того, Ной сказал:
   – Ложись на мою кровать, а нам с Александром одной хватит.
   Теперь, когда все страхи минули, Дуня удивилась словам Ноя. Он начинал ей нравиться – ни одного похожего на Ноя не встречала; про любовь, понятно, думать не могла. Само это слово для нее было отвратным. Фу! Любовь! Для дур оловянных да баб деревянных. А она, Дуня, пройдя огонь и воду и медные трубы, уверовала в одно: всякому мужчине нужна любовь на одну ночь или час какой, а потом ищи другого.
   Со станции доносились гудки паровозов; уже храпел Санька. Дуня никак уснуть не могла; когда же Ной придет к ней? И она, Дуня, отдастся спасителю со всей присущей ей страстью и умелостью.
   Послышался мерный сап Ноя. Дуня сама себе не поверила: неужто уснул?
   Вспомнила слова Ноя:
   «Отдыхивайся, Дуня. Не на одном паскудстве жизнь стоит. Не сгибли еще в смертном круговращенье человек и душа человечья. Каждый должен держать себя в строгости и уваженьи к другому. Милосердье проявлять надо! Или все ханем скотам подобны».
   Уж не монах ли он, Конь Рыжий?
   Ночь текла, как река по степной равнине, мало-помалу убаюкала Дуню, и она забылась в тревожном сне.
   Когда проснулась утром – Ноя не было. Санька угрюмо сообщил, что председатель уехал по каким-то делам в Петроград, и как бы беды не было.
   – Окончательно стреножат хорунжего – никуда не уедем! – сопел Санька, готовя скудный завтрак. – Ежли у большевиков останется, вот те крест, сбегу! У меня дома детишки, а не крольчата. И казачка моя на корню иссыхает… Ты бы вот оказала на него влиянье, – ввернул шельма-ординарец. – Не даром же спишь на его постели?
   Дуня передернула губы:
   – Если бы я так спала на других постелях – осталась бы невестой Христовой!
   Санька быстро и коротко взглянул на Дуню, покачал головою:
 
   – Ежли не врешь, стало быть, он и взаправду конь, а не казак. При такой красоте, как у тебя, да штоб… господи прости! Не знаю я иво, хоша вместе по всем позициям пластались. Могет, и в самом деле записался в партию большевиков? Они ведь, как вот Бушлатная Революция, строгостью живут. Все для мировой революции, будь она проклята! А на хрен мне ишшо мировая? Не союзник я ей! Верченые они, Лебеди! Хоша и атаманит отец ево у нас в станице, да все едино не казачьим дыхом Ной Васильевич пропитан. Недаром путался со ссыльными. Да и бабушка у него ссыльного сицилиста подобрала чахоточного.
   – Он какой-то непонятный, Ной Васильевич, – тихо промолвила Дуня, присаживаясь к столу пить чай. – А характер у него каменный. Я-то думала – отдаст меня комиссару.
   – Вырви у волка кость! – подмигнул Санька. – А ты это таво, ежли он останется служить большевикам, не оставайся с ним.
   – Вот еще! Лучше удавлюсь!
   – К черту их! – поддакнул Санька. – Рванем из Гатчины вместе, токо бы момент улучить.
   На том и порешили…
   Ждали Ноя до поздней ночи. Вернулся он с демобилизационными документами на себя, ординарца и Евдокию Юскову.
   Сводный полк прекратил свое существование, освободив казармы и сдав имущество Гатчинскому военному гарнизону.
   Второго февраля, по старому стилю, а по новому, совнаркомовскому – пятнадцатого, Ной со своими спутниками покинули Гатчину. Домой, домой, за дальнюю даль, в Сибирь морозную!..

ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ

I

   Жестокий ветер судьбы бросал Дуню Юскову по белу свету, как щепку на волнах, то прибивая к берегу, то относя. С пятнадцати лет Дуня барахталась в грязи, зубами и ногтями выцарапываясь, чтобы встать на ноги, и снова летела в грязь, ожесточаясь на белый свет.
   С того памятного зимнего дня, когда пьяный папаша продал пятнадцатилетнюю Дуню жулику Урвану – сокомпанейцу золотопромышленника Ухоздвигова, душу ее попросту растоптали без жалости и милосердия.
   Но есть такие шальные натуры, которые, вихрясь в диком пьяном танце, вдруг трезвеют, рвут на себе волосы, ненавидя все и вся.
   Такой была Дуня. Ее нельзя было понять вдруг или открыть, как шкатулку с дамскими безделушками. Она и сама не знала, что она может натворить завтра. И вот встреча с Ноем, который отогрел ее, что называется, в собственных ладонях, а для чего? Если для того – так пользуйся же! Черт знает, что он за человек, этот Конь Рыжий?
   Дуня за недлинный век свой научилась вести образованные разговоры, но умела и огорошить собеседника языком деревенской бабы – ей так нравилось! Как нравилось ее папаше обжулить простака – обвести его вокруг пальца. Может, потому он и выдворил ее вон, что явственно увидел в ней все язвы и пороки своего варначьего рода…
   Дуню тошнило от Ноевых душеспасительных разговоров. Есть тело, желание, утоление желания, страсть и – деньги, деньги! Она с презрением поглядывала на Ноя, когда он читал евангелие – книгу сказок про бога, или крестился перед едою и отходя ко сну. Смешной человек, ей-богу! Да плюнуть на этого бога и плевок растереть. Везде люди одинаковы: звери, и нет среди них Христа из дурацкой сказки, а есть дьяволы и ведьмы, дураки дубовые и умные головы. Но ничего не сказала об этом Ною – побаивалась. Решила завлечь рыжего. Не такой, как все – это раз. Силища и спаситель – это два. Но Ной все время делал вид, что ничего не понимает. Молча, без единого слова мог он усадить Дуню на стул, как дрессированную собачку, хотя Дуня скорее всего была дикой кошкой. А кто видел кошку на поводке? И, как того не хотела Дуня, оказалась на поводке. Мало того, поймала себя на паскудной мысли: тянет ее к Коню Рыжему! Еще чего не хватало! Ведь это он втрескался в нее, она же видит! Но почему этот молчун медлит! Или брезгует? Или бог с богородицей ему мешают? Ведь не круглый же он дурак, чтоб не понять: бог – сила, а сила у людей! Вот и весь бог с богородицей, которая забрюхатела от ветра и родила идиота, похожего на нее, – Иисуса Христа. Сдохнуть можно от всех этих бредней!
   – Как приедешь домой, чем жить будешь? – спросил ее Ной перед отъездом.
   – Есть о чем думать! – отмахнулась Дуня, но тут же высказала сокровенное: – Если бы мне сегодня из папашиных миллионов хотя бы один, я бы сумела сделать из него десять или тридцать.
   Ной с сожалением посмотрел на нее:
   – Вот и выходит, нечего пенять тебе на отца, коль овца в того же подлеца. Это у тебя сон, Дуня. Только он вчерашний. Не проспи день завтрашний.
   – Уж как-нибудь не просплю! А вот когда свергнут большевиков, какой вы будете иметь интерес?
   – Совесть мою никто не свергнет. И честь. На том весь белый свет стоит.

II

   В вагоне холодище.
   Кругом охи и вздохи – ни дров, ни угля! Сытые таились от голодных, как волки от охотников. А поезд тащился так медленно – тошно в окно глядеть. То одна остановка – дров набирают, то другая – воду ведрами в тендер таскают. А люди прут и прут в вагоны – ни дыхнуть!
   Разруха!..
   В Москве повезло – сели в поезд, идущий до Иркутска через Самару. Ной с Дуней и Санькой упаковались в спальное купе, потеснив бородатого купчину из Екатеринбурга – Георгия Нефедыча, как он себя назвал. Борода стриженая, черная, глаза – у черта взяты – едучие и до того хитрые, насквозь все видят. Известное дело купецкое – глаза надо иметь во лбу и на затылке, иначе облопошат. Купчина ехал с молоденькой бабенкой – Люсьеной звать – пригожая собой, полненькая, сдобная, еще поп из Омска подселился, отец Михаил – худущий, будто век некормленый, высокий, с позолоченным крестом на черном священническом одеянии. Поп забрался со своими корзинками на верхнюю полку и пел оттуда псалмы Давида тихо и нудно. Купчина устроился на полу, вернее, на вместительных тюках и мешках, перетянутых веревками: подкатывался к Ною, чтоб тот со своим ординарцем, в случае чего, защитил бы его, разумеется, за приличное вознаграждение. Хорошенькая, беленькая Люсьена, широколицая, скуластая, смахивающая на монголку, доверительно поглядывала на богатыря офицера, но, не преуспев, отметила своим вниманием черночубого ординарца в белой бекеше, а тот – с моим почтением!
   Стало их в третьем купе шестеро – печальной судьбы сотрапезников. В других купе набивалось по десять человек и больше. И в коридоре классного вагона – веслом не повернуть.
   Санька устроился на тюках – другого места не было, щупал купчину, как бы ненароком, так, что у Георгия Нефедыча сон пропал. По всей ночи вертелся, перекладывая из одного кармана в другой браунинг, а Санька в пику браунингу – револьверище системы наган, чей, мол, козырь убойнее! У хорунжего при себе была сабля, как и у ординарца Саньки, револьвер и кавалерийский карабин: при боевом снаряжении отпустили. Дуня Юскова, отдохнувшая от охов и вздохов, в некотором роде неприкосновенная, тащила своего спасителя Ноя на каждой станции и полустанке поглядеть на народ, как и что происходит на великой российской дороженьке!
   – Экая ты неуемная! – сопел Ной, но не отказывался от вылазок.
   Какой сговор произошел у Саньки Круглова с Георгием Нефедычем, Ной не знал. На вторую ночь от Москвы Санька потушил стеариновую купеческую свечу на фарфоровом блюдце и вскарабкался на верхнюю полку погреться к хорошенькой Люсьене. Купчина и ухом не повел. Пущай, мол, греются, только бы черночубый казачина не щупал мотню: в мотне лосевой кошель болтался, туго набитый золотыми империалами. Санька, понятно, ущупал кошель…
 
   За окном промерзшего вагона снег – пустыня, дымящиеся, нахохлившиеся деревни, мертвые колокольни и медленный, самый медленный в мире пассажирский поезд восемнадцатого года.
   Ночь. Глубокая ночь…
   Скрежет тормозов – удар, визг железа. Санька Круглов трахнулся с верхней полки на купчину, тот заорал во всю пасть:
   – Граабют!..
   На Саньку свалился поп Михаил, темень, переполох. Во всем вагоне рев, гвалт, визг.
   Поп Михаил вопит:
   – Господи, помилуй! Господи, помилуй!
   – Кажись, крушенье, – первым опомнился Ной и, открыв дверь, схватил бекешу, шашку, карабин, поспешно выбежал из вагона узнать, что произошло?
   Путь впереди разворочен. Пассажиры из вагонов, как горох из решета. А кругом – снег, сухой, скрипучий – в бога, креста, давай, машинист, Самару!..
   Бегут. Бегут. Качаются в снежной метелице волчьи глаза свечевых фонарей, путь разворочен! «Ааа! Ааа!» – вопит горластая толпа, и бегом, бегом к дымящимся вагонам на втором пути безвестного разъезда.
   Поезд с продовольствием шел из Сибири в Петроград – поезд с продовольствием пустили под откос.
   Как тут было? И что тут было? Скрежет и вой стонущего железа, хруст и треск ломающихся товарных вагонов, облако пара от лопнувшего котла, слетевшего с рельс и железным лбом своротившего деревянный телеграфный столб. Возле столба – оборванные струны проводов, и в этих струнах свистит ветер – ветер и мороз! Искромсанные, сжеванные вагоны. Некоторые вагоны-теплушки горят, там ехали люди – охрана, и все они, эти люди, обезображенные, валяются на рельсах. В шинелишках, в полушубчишках, кто в чем. Едкий дым стелется в морозной стыни. А по разъезду всадники с шашками – всадники с шашками! Возле разъезда – подводы, подводы, подводы. Какие-то мужики в шубах горбятся под кулями с хлебом – грабят пущенный под откос эшелон с продовольствием.
   Конные надрывают глотки:
   – Наааазаааад! Паааа ваагооонаам!
   Стреляют. Из винтовок, револьверов. В кого стреляют?! Кто стреляет?!
   По рельсам, по шпалам, по откосу – потоки пшеницы, мешки с мукой, крупой, туши скотского мяса – в ледяном распятье. Рельсы выворочены, шпалы вздыблены – катастрофа! Вся Россия разворочена сейчас, как этот пущенный под откос продовольственный эшелон из Сибири.
   – Ааааа! Г-гаг-га-га! – стонет толпа, пятясь от всадников.
   – Пааа ваагооонаам!
   На досках от разбитого, догорающего вагона лежат обгорелые трупы. Дуню тошнит, и она, отступая, упирается в чьи-то спины. А тут еще поп Михаил, длинноволосый, без шапки, с крестом на черной шубе, устрашающе гудит:
   – Горе, горе тебе, великий город Вавилон! Горе нам, горе, погрязшим в блуде и неразумении! Бесы нас крутят и мутят – будет еще, глаголю вам, пир сатаны! Внемлите, православные!..
   – Боженька! Боженька! – бормочет Дуня, затираемая со всех сторон.
   Тискают, давят, месят друг друга, толпа орет в тысячу порожних глоток – орет, орет, а что – сам черт не разберет. Бегут. Бегут. Падают. Подхватываются. Завьюживают сбочь пассажирского поезда, рассасываясь по вагонам.
   Дуня бежит, бежит – сердце или лопнет, или разопрет грудь. Гонят, гонят конные бандиты с винтовками и шашками. Дуня видит всадника в белой папахе, шашка свистит над головой. «Пааа вааагооонааам!..» – базлает чертов всадник.
   Кто-то схватил Дуню за рукав шубки, и в сторону, к вагону.
   – Лезь за мной, дуреха! Под вагон! Живо!
   Это хорунжий. Боженька! Конь Рыжий!
   Ной сграбастал ее и без лишних слов утащил под вагон.
   – Ах, ты, язва сибирская! Сколь ищу! Осподи! Бежать надо от греха подальше. Я оружие и вещи перенес на ту сторону, за насыпь, там нету бандитов. Оттуда бежать надо.
   – Как бежать? Куда бежать?
   – Экая! Бандиты-то золотишко давить будут, как пить дать.
   – Какое у нас золото? Или у вас есть золото?!
   – Дуреха! Морда-то у те краснеющая. Живо накинутся. Тогда как? Тебя не отдам – жизни лишусь: отдать – совести лишусь. Одно к другому сплылось: бежать до другой станции. Там подождем, когда выручат паровоз. Не ранее завтрашнего вечера. Рельсы-то на разъезде все разворотили.
   Уразумела: «Тебя не отдам – жизни лишусь; отдам – совести лишусь. Одно к другому сплылось».
   – А твой ординарец?
   – Ему што? Схитрит, Санька тертый.
   Перелезли на другую сторону поезда и ползком скатились под откос.

III

   В третьем спальном купе переполох. Купец из Екатеринбурга в барашковой шапке, в шубе, сопел, пыхтел, беспомощно двигая пухлыми руками.
   Поп Михаил бормотал о погибшем граде Вавилоне; беленькая пригожая Люсьена с монгольской мордашкой, в нарядной шубке и в теплой шали милостиво жалась к черноусому казаку в серой папахе, да и супруг ее заискивал перед служивым:
   – Вы как служивый, э-э, смею обратиться, поимейте разговор с этими, которые, э-э? Надо полагать, банда учинит грабеж, э-э?.. Куда ушел ваш хорунжий с дамочкой, а?
   Санька успел спрятать свое оружие и кули с добром засунул подальше.
   – Завсегда так: грабить будут, – равнодушно ответил Санька. – А хорунжий утопал с Дунькой.
   – Что же нам делать?
   Санька подкрутил усы:
   – Мотню твою, Георгий Нефедыч, как пить дать пощупают. Вот те крест! Меня щупать не станут. Казак? Навоевался? Ну, ладно, валяй дальше. А у тебя сколь добра напихано? Ого-го-го! Много. Мотня к тому же. Соображенье имей.
   – Мы же едем вместе! Ради Христа, не оставляйте нас с Люсьеной на произвол судьбы. Ради Христа! Будете вознаграждены.
   – Люсьене что? За мотню возьмутся.
   – Горе, горе тебе, великий город Вавилон! Город крепкий…
   – Батюшка! Э-э, отец Михаил! Ради нашего, э-э благополучия, э-э помолчите со своими псалмами. Как же, служивый? Оружие к чему спрятали? Момент такой, чтоб отпор дать.
   Санька не успел ответить, раздался голос в коридоре:
   – Ти-иха-а! Всем оставаться по местам. Теснитесь, теснитесь на тот конец по коридору. Живо! Маалчаать! Предупреждаю: хто знает большевиков – укажите, сами помилованы будете. Подготовьте документы и золото. Паанятнааа? Золото! Для войска святого архангела Анакентия Вознесенского, а так и для завоеванья слабоды. За сопротивление без упреждения стрелять будем. Паанятнааа?
   Купчина из Екатеринбурга как стоял, так и сел на мягкую, умятую полку, где недавно отлеживал бока хорунжий. Поп Михаил, обалдело таращась на закрытую дверь, растерянно развел руками:
   – Нету такого архангела Анакентия Вознесенского. Ни в каких святцах нету.
   – К черту святцы! – гавкнул купчина.
   – Господи прости! – перекрестился поп.
   В коридоре слышались возня и крики пассажиров. Кого-то били, тискали, женщина визжала во все горло. Хлопнул выстрел. Люсьена повисла на шее Саньки:
   – Умоляю вас! Умоляю! Вы же казак – поговорите с ними. Может, они поймут. Они же люди, люди.
   – Один на банду не сунешься, – буркнул Санька и отступил от Люсьены поближе к двери. – Какое у меня золото? Вот у Георгия Нефедыча, разве. Так за его золотишко я лоб не подставлю. У него мотня, а у меня што?
   – Жора! Жора! Ради Христа! Ах, боже, он ополоумел. Передай кошель Александру – сохраннее будет. Да што ты, в самом деле!..
   Не дожидаясь, когда в себя придет Жора, Люсьена подскочила к нему, распахнула шубу на лисьем подбиве, но не успела добраться до ремня плисовых штанов, как Жора моментом оправился от шока, руку в карман и – в лапу браунинг. Чуя неладное, Санька – одна нога здесь, другая в коридор, и дверь не закрыл.
   – Не дамся, бандюги, грабители! – надулся купчина. – Этот Санька с хорунжим из той же шайки-лейки. То-то он щупал меня ночью, паскуда!..
   – Жора! Жора!
   – Прочь! Прочь! – рассвирепел Жора.
   Из коридора падал слабый свет в темное купе, по коридору кто-то пробежал мимо с винтовкой, а потом Санька – быстро так. Люсьена истерично причитала, сидя на купецких тюках, попик Михаил попытался было вскарабкаться на верхнюю полку, но сорвался и упал на Люсьену, отчего она закричала еще громче. В тот же момент в открытую дверь из-за стены сунулся ствол карабина:
   – Выходи, большевик!.. Живо!..
   Купец одним махом перескочил в угол. Первое, что попало ему в глаза, – черная лохматая папаха. Не теряя ни секунды, он выстрелил в черную папаху – два раза сряду, карабин покачнулся и упал в дверях. Купчина за карабин, и дверь закрыл. В коридоре еще не опомнились, как купчина защелкнул дверь на секретку.
   – А ну, Люсьена, бери карабин. Живо! – призвал свою ревущую супругу. – Бери, говорю. Или из браунинга будешь стрелять?
   – Ты не большевик!.. Скажи им!..
   – Боже, боже, боже! – частил поп.
   – К черту бога! Теперь другой молитвы нет. Или они нас, или мы их, бандитов. Бери! Покажу гадам, какой я большевик!..
   Купец взял себе карабин, а Люсьене передал браунинг.
   Из коридора кто-то выстрелил в закрытую дверь – щепою ударило купца в нос, и окно тоненько звякнуло – пуля тюкнула. Люсьена раза три выстрелила в дверь. Купец одним махом взлетел на верхнюю полку; Люсьена лезла под полку, но ей мешали тюки. Еще выстрелили в купе из коридора. Поп Михаил завопил: «Господи, помилуй, убийство». Он корчился в темноте на тюках, а купец, приловчившись, саданул раз за разом из карабина в дверь. В коридоре кто-то утробно взвыл: «Аааа!» – и все затихло.
   Время ожидания тянулось ужасно медленно. Люсьена мелко и часто причитала. Купец спросил: ранена? Нет? Ну, так чего воешь! Лезь на верхнюю полку. Живо! Да стреляй, стреляй!.. Поп полз к двери, чтобы выбраться прочь из осажденного купе, но купчина рявкнул:
   – Назад! Пристрелю, черт в рясе! Лежи там!
   Поп тягуче затянул:
   – Истлевает душа моя о спасении твоем; когда ты утешишь меня, господи! Когда призовешь?.. Сколько дней раба твоего осталось?..
   С улицы трахнули шпалою в окно, и оно со звоном вывалилось. Купец не успел развернуться, как в купе бросили камень будто, и этот камень лопнул со страшным грохотом. Все купе густо задымилось. Купец оглох. Мотал башкой, хватаясь за темя, и тут почувствовал, что у него оторвало ухо, разворотило щеку и в левом боку застрял огненный комок – прожигало насквозь. Но он был еще в себе, соображая, что и как дальше. Позвал Люсьену – ни звука, ни оха, и поп Михаил тоже молчал – упокоился.