– Та-ак, – сказал себе купец, зажимая ладонью развороченную щеку и место, где было левое ухо. – Та-ак, бандюги…
   В окно валил дым – и то ладно, не задохнешься. Товар горел. Жалко, Ну да, конец всему. И товарам, и купецким делам.
   Огненный комок сжигал внутренности, но купец, стиснув зубы, примолк. Он был уверен, что бандиты ждут, не подаст ли кто голос из купе, и тогда бросят еще одну бомбу. Если он будет молчать, они разворотят дверь, и тут он в упор с короткого расстояния. Эх, если бы пришить этого проклятого ординарца хорунжего! Это он, Санька, выдал, наверное, купчину за большевика.
   В дверь били, били прикладами. Купец молчал, а карабин держал наизготовку, стволом к двери. И как только дверь раззявилась, он из темноты на свет сразу увидел трех в шубах, но Саньки не было.
   – Тут все горит, – сказал один из них. – Пущай к черту все сгорит!
   Бандит повернулся спиной к купе – лицом к другому в шубе – на одну пулю двое! Ахнул выстрел, и еще один. Купец передернул затвор – патрона больше не было. Он помнит, где-то на полке Люсьены казак Санька спрятал свое оружие. Хотел перелезть на вторую полку, но сорвался и упал на горящие тюки.
   В окно стреляли по верхним полкам, но купчину выстрелы не беспокоили. Он хватал голыми руками пламя, обжигался и не чувствовал ожогов.
   Он слышал, как зачастил пулемет. Та-та-та-та-та! Он еще не сообразил, в чем дело, как на линии за разбитым окном раздались голоса:
   – Красные из Самары! Красные из Самары!
   Наступила тишина. Удивительная тишина. Купец примолк. Время остановилось.
   Кто-то лил воду на купца и товар.
   В купе вошел проводник с фонарем – дюжий, сытый дядька, а за ним трое с винтовками. Купец поднял голову, испачканную в крови и саже, тяжело рыкнул:
   – Гады! Стреляйте! У, гады! Бандюги!
   Один с винтовкою ответил:
   – Мы не бандиты. Мы красногвардейцы. Надо спасти человека! Быстрее!
   Купчина помотал головой:
   – Поздно. Хана мне. У-ух. Нутро сгорело. Сколько я их, э? Сколько! Э-э?
   – Трех бандитов убили. Один ранен.
   – Слава Христе! – И купчина сунулся головой в обгорелый, мокрый тюк. Рядом с ним, скорчившись, лежала Люсьена с браунингом в мертвой руке. Поп Михаил головой упал на лавку, а туловище под купцом.
   Потом явился откуда-то Санька, предъявил свой демобилизационный документ и сказал, что он, дескать, ехал со своим красным командиром, а где теперь командир – неизвестно, была еще женщина – большевичка из Петрограда. Не иначе, как бандиты утащили их за собой. А он, ординарец, спасся, спрятавшись под вагоном. Санька врал отчаянно.
   А купец еще жив был и слышал вранье черноусого Саньки Круглова. Собравшись с силами, он шарил руками возле Люсьены, пока не нащупал браунинг. Тогда он приподнял голову – на него никто не смотрел, все были в коридоре у дверей, ждали доктора.
   – Та-а-ак, – растяжно протянул купчина. – Где он, бандюга? За большевика продал?! Где он?
   Браунинг качался в руке купца, а голова падала вниз. Все отпрянули от двери. Теряя сознание, купчина все-таки выстрелил в пустое пространство и, шумно вздохнув, скончался.
   – Господи помилуй! – перекрестился Санька, робея; он догадался, какого бандюгу хотел пристрелить купец Георгий Нефедыч. – Без памяти, а все еще стреляет. До чего отчаянный! Я с ним, товарищи, душа в душу жил. Ехали мы в Екатеринбург с товаром, чтоб закупать там хлеб для голодающего Петрограда. И. вот, как привелось!..
   Санька умел врать и выкручиваться – не зря же таскался в ординарцах!..
   И что самое отрадное было для Саньки в конце всей истории: лосевый кошель с золотыми империалами перекочевал-таки к нему в мотню и болтался на том же нательном ремешке Георгия Нефедыча!..
   Так-то вот!
   «Умей жить, умей крутиться» – было девизом Саньки Круглова.
   Делать нечего – пришлось вытащить трупы.
   А добра-то, добра-то сколько досталось Саньке!..

IV

   Они шли двое в немом и стылом пространстве ночи. Санную дорогу перемела поземка. Местами, сбиваясь на обочины, Ной проваливался в снег по пояс. Он тащил куль и увесистый чемодан из буйволовой кожи, перетянутый ремнями. Дуня шла сзади с карабином на ремне через плечо. Приноравливалась идти рядом, но санная дорога была до того узкая, что они сталкивали друг друга на обочины.
   Покуда шли возле леса, Дуня со страхом озиралась: не вылетит ли из чащобы волк?
   – Ной Васильевич!
   – Ну?
   – Передохнем.
   – Устала, якри тебя?
   – Дорога такая трудная, как будто здесь никто не ездил. А снегу-то, снегу-то!
   – Перемело…
   – Тебе не тяжело тащить куль с этим чемоданом?
   – Дотащу.
   – Боженька, что они теперь творят с пассажирами? Как же трудно жить!
   – Само собой. Летают, покуда крылья не обломают. От разрухи и распутства характеров. Расея вроде напополам переломилась. Уразуметь не могу: какая жизнь будет после? Советы берут силу, а удержатся ли?
   Перешли какую-то речку в черных ветлах по берегам; дорога круто свернула в займище, слева черный лес, справа плоскогорье, редкие опушки уныло белеющих берез, покатый склон, открытый всем ветрам; ветер содрал снег с горы, и они долго шли сбочь пашен. Шли, шли, и подступили к логу. Уткнулись в такой глубокий снег – коню по пузо. Ной тыкался то в одну, то в другую сторону, но дороги не было – потеряли. Куда она девалась, холера? Ной оставил куль с чемоданом возле Дуни, и, взяв карабин, пошел искать дорогу. Дуня как стояла в снегу по колено, так и села, будто в белый пуховик. Ветер дул в спину. Спасала обезьянья дошка. Дуня подняла воротник, спрятала руки в варежках в широкие рукава шубки и так это удобно устроилась, как в кошевке будто. А снег мело и мело. В низине чернел лес – белое и черное.
   Снег мело и мело…
   Ной лез и лез взгорьем в поисках дороги. Ветер рвал из-под пимов сухой снег, взвихривал, стлался белым дымом. Полы бекеши то обжимали ноги, мешая идти, то раздувались парусом. Кое-где по склону темнели в темном забвеньи одинокие приблудные сосны, размахнувшиеся вширь и ввысь. Хоть бы луна выглянула из свинцовой тяжести – ни луны, ни прибежища от ветра и мороза.
   Опираясь на карабин, как на дубину, Ной искал дорогу и потерял собственный след. Будто и не шел здесь. Туда сунулся, сюда – нету следа. Что за наваждение? Не потерять бы Дуню. «Ого-го-го-о!» – позвал он, повернувшись лицом в лог. Ветер напирал в спину, подталкивал. Дуня не ответила. Ной испугался и пошел вниз, в лог, потом опять вернулся – не то взял направление. Собственные следы терялись – заметало снегом. Быстрее, быстрее по склону горы. Еще раз крикнул. Прислушался, не ответит ли Дуня, но голоса не было. В логу чернолесье, как дегтярная река. Мрачная, тяжелая река. Бежал, бежал склоном, загребая ногами снег, падал грудью вперед, вскакивал и снова бежал. Белая, белая мгла. За десять шагов ни зги не видно. Крутится, вьет, вьет белые кружева, заметает следы. Белым-бело. За склоном горы чуть тише. Здесь где-то Дуня. Догадался – прикорнула на снегу и уснула, как всегда случается с усталым человеком. Это же бог знает что! Так и замерзнуть можно. До рези в глазах осматривался вокруг, выписывая спирали, и сам заблудился. Понять не может – как и откуда они шли? С той стороны или с этой? В какой стороне Самара, Волга? А вот и дорога. Точно, дорога! За гребнем снега, вылизанная до санных борозд. Опустился на колени, пощупал – точно! Дорога шла в глубь леса, в лог. Но где же Дуня? И снова полез взгорьем.
   – Ага-га-га! га-га!..
   Только ветер посвистывает в ответ.
   Спит. Спит. Младенческим сном праведницы. Надо же, а? Где же ее искать? Подумал, заломив папаху на затылок. Взмок. Жарко. Главное – спокойствие в данный момент. Как на позиции. Если нет уверенности перед боем – лучше не начинать атаку. Дорогу он теперь знает, как найти. Вот здесь излучина лога – чугунная река чащобы круто поворачивает влево, а ему надо взбираться вверх, на склон горы и там осмотреться. Лучше всего идти спиралью. Идти и кричать во все горло. Снег, набившись в голенища пимов, таял, и он чувствовал, что портянки стали мокрыми. На крутом склоне выскользнул из рук карабин и укатился вниз. Побежал за карабином, поскользнулся, круто выругался, ворча: экое, прости господи!
   Умостился в снегу и, не помня как, задремал, а по всему телу разлилась до того сладостная истома, что, казалось, не было ничего дороже такой приятной минуты. Век бы отдыхать в таком вот умиротворяющем тело и душу покое. А покоя нет. И когда он настанет, покой для воина России?
   – Экое! Чавой-то я, лешак? – беззлобно выругался, поднимаясь. Ноги дрожат в коленях, пальцы рук онемели. Но где же Дуня?
   Ни карабина, ни Дуни.
   Собрался с силами, призвал на помощь всех святителей и пошел дальше в поисках карабина. Шарил шашкой по снегу.
   – Эвон куда укатился!
   Надо стрелять – может, Дуня услышит выстрелы?..

V

   Горит, горит, горит! Вся земля горит от края и до края, от неба и до неба. И так жарко, душно – не продохнуть. Будто пожар проник в сердце Дуни, и жжет ее, жжет сонную, расслабленную, и она куда-то бежит, бежит от пожара. Она одна в поле, на бездорожье. Где-то здесь хорунжий Ной Лебедь. Она все еще помнит, что он оставил ее в снегу, а сам ушел искать дорогу. Прошло много-много лет. Ной ищет и ищет дорогу, она, Дуня, ищет и ищет Ноя, зовет, кричит громким голосом, а голоса нет!
   Стреляют. Стреляют. В кого стреляют? Дуня отчетливо слышит выстрелы и никак не может понять, в кого и где стреляют?
   Снег летит и летит. Где же Ной?
   «Что это я? Что это я? – испугалась Дуня, очнувшись. Она сидит в снегу. Почему она сидит в снегу? Она слышала выстрелы. Или во сне были выстрелы? – Как жутко, боженька! Где же Ной Васильевич?» – И опять хлопнул выстрел – совсем недалеко. Это же Ной Васильевич стреляет! Попыталась встать, и ноги не подняли, как чужие будто. «Я замерзну, совсем замерзну! Боженька!»
   – Нооой! Нооой! – закричала, что есть мочи, и Ной услышал. Побежал к косогору. – Я совсем окоченела! Встать не могу, – жалостно пробормотала, глядя снизу вверх на Ноя.
   – Экое, господи прости, потерялись! Часа два ищу, и сам закружился. Экая огромятущая пустошь! Ног не чуешь? Ужли обморозила? Оттирать надо. Ах ты, беда!..
   Усадил Дуню на туго набитый куль с добром, стащил фетровые сапожки и, стянув шерстяной носок, давай растирать ступню в теплых, широких ладонях. Трет, трет да приговаривает, чтоб она никогда не забывала, что ноги у нее прихвачены. Дуня бормочет что-то о страшном сне.
   – Плюнь ты на сон! – урезонил Ной. – Чего страшиться-то?
   Оттер обе ноги, но Дуня едва могла ступить на них – огнем горели. Но она терпела и шла, шла за Ноем – за его широкой спиной.
   Скоро уткнулись в сонную тишь бедной деревеньки дворов в пятнадцать или того меньше: там халупа под соломенной крышей, и там, там, как копны, разбросаны среди белого безмолвия. Ни собачьего бреха, ни огней, ни дымов над придавленными снегом бедняцкими избами.
   Постучались в окно какой-то хаты, еле разбудили бабу. Земляной пол, лавки, столик, нищая кухонька с черными чугунками и большущая печь, откуда высунулись белые, пшеничные головенки детей с вытаращенными глазами: один другого меньше, как поросята будто, сколько их, хозяюшка? Девятеро. Хозяина нет – вдова, до того истерзанная нищетой, что у Ноя в носу завертело. А есть ли в деревеньке добрый хозяин с лошадьми, чтоб подрядить отвезти в Самару? Ой, ой! Самара-то далече-далече! Хозяйка не бывала в Самаре, должно, далече. Ну, а Волга? Волга недалече – за деревней сразу Волга. А за Волгой богатая деревня.
   Ох, хо, хо!..
   Ни чаю испить, ни погреться – соломы мало осталось топить печь, а кизяков совсем нет, корову бандиты прирезали и сожрали.
   – Экое! – глянул Ной на испитую бабу, как она испуганно жалась спиною к печи, заслоняя свое пшеничноголовое богатство, успокоил:
   – Чего боишься? Или думаешь, не из той ли я банды, которая сожрала твою корову? Не из банды. С поезда мы, бежим в Самару. Погреемся малость, да пойду искать лошадей. А ты ложись спи, не бойся. И я вот тут вздремну.
   Дуня как вошла в избу, села на лавку, в простенке у стола, тут же уснула – умаялась. В шубе, небось, угреется. Баба залезла на ту же печь, откуда выглядывали детские головенки, пошушукались там, и вскоре улеглись. Потухла коптилка. Чернь и холод по всей избе. Ной вздремнул и, как только синь отбелилась в одинарном замерзшем окошке, встряхнулся, сунул карабин под лавку к Дуне, закрыл увесистым кулем и потихоньку вышел.
   Едва забрезжило утро, Ной подкатил с состоятельным мужичком из соседней деревни на паре лошадей, звонким золотом расплатился, чтоб домчал мужик до Самары, к поезду торопились. Но не застали поезд – ушел при полудни, а они подъехали вечером…

VI

   А в Самаре-то, в той Самаре – народищу невпроворот. Со всего голодающего Приволжья. И столько-то горя горького, столько-то охов и голодных людей, что в голове у хорунжего Лебедя, как в ступе просо: толкется, толкется, а что к чему – разберись! Одно слово – голод!.. Россиюшку опоясал голод, как нищего неугревные лохмотья.
   Самара-то, русская Самарушка!
   На вокзале – ни продыху, ни отдыху, ни толку, ни понятья, все смешалось в кучу и ревело одним отощалым людским мыком: дайте уехать! Дайте уехать! Куда уехать?!
   А военных-то, военных! С Юго-Западного, Северо-Западного фронтов, а ты откуда, хорунжий?..
   А поезда на Сибирь нет и не скоро ожидается, нужда за горло схватила: паровозов нет, депо вымерзло, угля нет, масла нет, машинистов нет, кочегаров нет, одно ясно – нет как нет! На все и вся один ответ: нет!
   Разруха!..
   Еле-еле Ной выжал место для Дуни в закутке вокзала: сиди, да не спи, и револьверчик свой держи в строгости: ухарей, как червей в навозе. Ты же, якри тебя, пулеметчица! Тут у нас все богатство, потеряем – никак не уедем.
   Вышел на перрон: все пути забиты воинскими эшелонами. А по перрону чехи, чехи, словаки. Те самые, которые целым корпусом сдались в плен, отказываясь воевать за интересы Австро-Венгрии в союзе с кайзеровской Германией, чтобы создать потом свою республику. Многие из чехов, как помнит Ной, пели национальные песни, славили Яна Гуса, а когда свершился октябрьский переворот, категорически отказались воевать вместе с русскими войсками против Германии и Австро-Венгрии и по приказу ставки эшелоны с чехословацкими войсками отведены были в тыл, где и ждали решения своей судьбы. И вот – эшелонами забита Самара!
   Эшелоны, эшелоны, и все при боевом укладе: на платформах зачехленные пушки, пулеметы, минометы! Вот дела так дела!
   Узнал у железнодорожника: вечером отправят санитарный эшелон с тифозно-больными чехами во Владивосток по специальному разрешению Ленина.
   Как бы уехать с этим эшелоном? Железнодорожник посоветовал толкнуться к генералу – эвон императорские вагоны, видишь? Там много набилось бывших русских вашбродей. А ты не «вашбродь»?
   – Хорунжий, – с достоинством ответил Ной.
   – А! Из тех же перышек!
   – Красный хорунжий.
   Железнодорожник в замасленной тужурке некоторое время внимательно приглядывался к Ною, потом сказал:
   – Ежли красный – не иди в генеральский вагон. Там нос держут на свержение Советской власти. Вот какие дела! А других поездов нет – пути забиты. Дня за три рассортируем чехов по станциям, как только поступят указания власти, – а пока – пробка заколотилась. – Подумав малость, посоветовал: – А ты попробуй. Да не выпирай красную кожу наружу – может, уедешь с ихним эшелоном.
   Направился хорунжий в генеральский вагон. Стрелок при немецкой винтовке с ножевым штыком никак не мог уразуметь, что понадобилось высоченному казаку при шашке и в лихо заломленной папахе в генеральском вагоне? Гнал прочь. Винтовку наискосок – запруда стальная.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента