Конечно, с неба, - откуда берется и вся вода на острове. Кроме того, я намерен купить гору Барбароссы и построить там громадную цистерну для сбора дождевой воды, чтобы потом снабжать ею их деревню, которая сейчас так нуждается в воде, - так я попробую хоть немного отблагодарить их всех за их доброту ко мне.
   Когда я палкой на песке начертил эскиз крытой галереи, я сразу же увидел ее именно такой, какой она стала теперь: легкие аркады, маленький внутренний двор под сенью кипарисов, где танцует мраморный фавн. Когда мы нашли глиняную вазу с римскими монетами, они все пришли в неистовое волнение: ведь в продолжение двух тысяч лет каждый житель острова надеялся отыскать il tesoro di Timberio [77]. Только позже, очищая эти монеты, я обнаружил среди них золотую монету, такую отчетливую, будто она была только что выбита, с лучшим изображением старого императора, какое только мне доводилось видеть. Неподалеку от вазы мы наткнулись на два бронзовых копыта от какой-то конной статуи - одно из них до сих пор хранится у меня, а второе десять лет спустя украл неизвестный турист.
   В саду валялись тысячи кусков разноцветного полированного мрамора, которые теперь образуют пол большой лоджии, часовни и некоторых террас. Мы копали, и на свет появлялись разбитая агатовая чаша чудесной формы, несколько целых и разбитых греческих и римских ваз, многочисленные обломки раннеримских скульптур, в том числе и la gamba di Timberio[78], как объявил мастро Никола, а также десятки греческих и римских надписей. Когда мы сажали кипарисы вдоль тропинки, ведущей к часовне, мы наткнулись на гроб, в котором лежал скелет мужчины, похороненного с греческой монетой во рту. Кости и теперь покоятся там, где мы их нашли, а череп лежит на моем письменном столе.
   Быстро росли массивные арки большой лоджии, одна за другой подымались к голубому небу сто белых колонн. То, что прежде было жилищем и мастерской мастро Винченцо, постепенно преображалось и расширялось, образуя мой будущий дом. Каким образом это было сделано, я так и не понял, как и все, кому теперь известна история Сан-Микеле. Я не имел ни малейшего понятия о строительном искусстве, и мои помощники тоже, - ни один грамотный человек ни разу не приложил руку к постройке, ни к одному архитектору не обращались за советами, не было вычерчено ни одного настоящего плана и не произведено ни одного измерения - все делалось "all'occhio" [79], как говорил мастро Никола.
   По вечерам, когда все уходили, я обычно садился на разбитый парапет у часовни, на месте, предназначенном для моего сфинкса, и мысленным взором следил, как в сумерках встает замок моей мечты. Часто, когда я сидел там и смотрел вниз на незаконченные арки лоджии, мне чудилось, будто между ними движется высокий человек и длинной мантии, осматривает то, что было сделано в этот день, проверяет прочность построек, наклоняется, чтобы рассмотреть жалкие эскизы, набросанные мною на песке. Кто был этот таинственный наблюдатель? Может быть, досточтимый Сант Антонио потихоньку ускользал из церкви, чтобы совершить здесь новое чудо? Или то был искуситель дней моей юности, который двенадцать лет назад стоял в красном плаще рядом со мной на этом самом месте и предлагал мне свою помощь взамен моего будущего? В сгустившихся сумерках я не мог различить его лица, но мне мнилось, будто под красной мантией поблескивает лезвие шпаги. Когда на следующее утро мы принимались за работу, которую накануне вечером должны были прервать, не зная, что и как делать дальше, оказывалось, что за ночь все трудности были разрешены. Я не колебался и не раздумывал. Мой внутренний взор видел всю совокупность постройки так ясно, будто это был подробнейший план, начерченный опытным архитектором. За два дня до этого Мария Почтальонша принесла мне письмо из Рима. Не распечатывая, я бросил его в ящик моего дощатого стола, где уже валялся десяток непрочитанных писем. У меня не было времени для мира, лежащего за пределами Капри, а на небе нет почты. Затем случилось нечто неслыханное: в Анакапри пришла телеграмма. С большим трудом была она передана семафором в Масса-Лубрензе и через два дня постепенно дошла до семафора на Капри около Арка-Натурале. ДонЧиччо, семафорист, приблизительно угадав ее смысл, стал предлагать ее по очереди различным людям в Капри. Никто не понимал ни слова, и все от нее отказывались. Тогда было решено отправить ее в Анакапри, и телеграмму положили в рыбную корзину Марии Почтальонши. Мария, которая никогда прежде не видела телеграмм, боязливо вручила ее священнику. Преподобный дон Антонио, не умевший читать того, чего он не знал наизусть, велел Марии отнести телеграмму учителю, преподобному дону Натале, самому ученому человеку поселка. Дон Натале с уверенностью заявил, что это написано на древнееврейском языке, но так безграмотно, что перевести он не может. Он посоветовал Марии Почтальонше отнести телеграмму дону Дионизио, который ездил в Рим поцеловать руку папы, а поэтому ему-то и надлежит прочесть таинственное послание. Дон Дионизио, слывший в деревне величайшим знатоком древностей, тотчас же узнал тайнопись самого Тимберио и заметил, что было бы удивительно, если бы кто-нибудь сумел ее прочесть. Аптекарь подтвердил его мнение, но цирюльник клялся, что написано по-английски. Он дал благой совет отнести телеграмму Красавице Маргерите, тетка которой вышла замуж за английского лорда. Увидев телеграмму, Красавица Маргерита разразилась слезами: ей как раз приснилось, что ее тетка больна, и, значит, телеграмму прислал английский лорд, извещая их о смерти ее тетки. Мария Почтальонша бродила с телеграммой в руках из дома в дом, а волнение в деревне тем временем все росло, и скоро уже никто не работал. Слух, что между Турцией и Италией началась война, к полудню сменился другим слухом, принесенным из Капри босоногим мальчишкой, - короля убили в Риме! Немедленно собрался муниципальный совет, но дон Диего, председатель, решил не приспускать флага до тех пор, пока печальное известие не будет подтверждено второй телеграммой. На закате Мария Почтальонша явилась г. Сан-Микеле с телеграммой и в сопровождении именитых граждан обоего пола. Я посмотрел на телеграмму и сказал, что она адресована не мне. А кому же? Я ответил, что это мне неизвестно - мне никогда не приходилось слышать ни о живом, ни о мертвом человеке, изуродованном подобной фамилией, - к тому же это, возможно, вовсе и не фамилия, а алфавит какого-то неизвестного языка. Может, я попробую прочесть телеграмму и скажу, что в ней написано? Нет, я этого делать не стану - я ненавижу телеграммы. Я не желаю вмешиваться в это дело. А правда, что между Италией и Турцией началась война? Толпа у садовой ограды взволнованно зашумела. Я ответил, что не знаю, да и знать не хочу, лишь бы мне дали спокойно копаться в моем саду. Старая Мария Почтальонша уныло присела на мраморную колонну и сказала, что она ходит с этой телеграммой с самого рассвета, весь день у нее во рту росинки маковой не было и больше у нее нет сил. А кроме того, ей надо идти кормить корову. Может быть, я возьму телеграмму на сохранение до следующего утра? А то как бы чего не приключилось: у нее в комнате играют внуки, не говоря уж о курах и свинье. Мы с Марией были старыми друзьями. Я пожалел и ее и корову и сунул телеграмму в карман до следующего утра, когда Марии предстояло вновь отправиться с ней в странствования.
   Солнце опускалось в море, колокола звонили к вечерне, и мы разошлись по домам ужинать. Я сидел под моей колоннадой за лучшим вином дона Дионизио, как вдруг мне в голову пришла страшная мысль: что, если телеграмма все-таки для меня? Подкрепившись еще одним стаканом вина, я положил телеграмму перед собой на стол и попытался облечь ее таинственный смысл в членораздельные слова. Бутылка была допита прежде, чем я наконец убедился, что телеграмма предназначалась не мне - я так и уснул, сжимая ее в руке и положив голову на стол.
   На следующее утро я встал поздно. Спешить мне было некуда: в сад, конечно, никто не придет, так как нынче страстная пятница, и вся деревня, несомненно, молится в церкви. Когда часа через два я неторопливо поднялся в Сан-Микеле, то к своему большому удивлению увидел, что в саду усердно трудятся мастро Никола, его три сына и все девушки. Разумеется, им было известно, как я стремлюсь побыстрее завершить постройку, по мне и в голову не пришло бы просить их работать в страстную пятницу. Меня растрогала их любезность, и я поспешил выразить им свою благодарность. Мастро Никола посмотрел на меня с недоумением и сказал, что этот день вовсе никакой не праздник.
   Как же так? Неужто он не знает, что нынче страстная пятница - день распятия Иисуса Христа?
   - Va bene[80], - сказал мастро Никола, - но Иисус Христос не был святым!
   - Нет, был - самым великим из всех святых!
   - Но не таким великим, как Сант Антонио, который совершил более ста чудес. А сколько чудес совершил Gesu Cristo? - спроспл он с лукавой усмешкой.
   Кому, как не мне, было знать, что Сант Антонио преотменный чудотворец ведь он снова привел меня в свое селение, а разве возможно совершить более дивное чудо? И, уклонившись от ответа, я сказал, что при всем моем к нему почтении Сайт Антонио был только человеком, а Иисус Христос - сын божий, который, чтобы спасти нас от ада, принял смерть на кресте в этот самый день.
   - Вот и неправда! - сказал мастро Никола, принимаясь энергично копать землю. - Его предали смерти вчера, чтобы не затягивать богослужения.
   Я едва успел прийти в себя от такого открытия, как хорошо знакомый голос за оградой произнес мое имя. Это был мой друг, недавно назначенный шведский посланник в Риме. Он был вне себя от негодования: во-первых, я не ответил ему на письмо, в котором он сообщал о своем намерении провести со мной пасху, а во-вторых, забыл даже о простой вежливости и не встретил его на пристани с осликом, о чем он настоятельно просил меня в телеграмме. Никогда бы он не поехал в Анакапри, если бы знал, что ему придется подыматься в одиночестве по семистам семидесяти семи финикийским ступеням. Неужели у меня хватит наглости утверждать, будто я не получил его телеграммы?
   Конечно, я ее получил, - мы ее все получили, и я из-за нее чуть было мертвецки не напился.
   Когда я вручил ему телеграмму, он немного смягчился и сказал, что возьмет ее в Рим, чтобы показать министру почт и телеграфа. Я выхватил ее у него из рук и сказал, что буду энергично противиться всякой попытке улучшения телеграфной связи между Капри и материком.
   Я с большим удовольствием показывал моему другу будущее великолепие Сан-Микеле, иногда для пущей ясности прибегая к помощи плана на садовой ограде, что, по его словам, было совершенно необходимо. Он не уставал восхищаться, а когда, поднявшись к часовне, увидел у своих ног весь чудесный остров, то сказал, что это, несомненно, самый прекрасный вид на свете. Затем я показал ему место, где я намеревался поставить большого египетского сфинкса из красного гранита, и он посмотрел на меня с некоторым беспокойством, а когда я объяснил, где именно гора будет взорвана, чтобы можно было построить греческий театр, он заявил, что у него немного кружится голова, и попросил меня отвести его на мою виллу и дать ему стакан вина - он хочет поговорить со мной спокойно.
   Оглядев побеленные стены моей комнаты, он осведомился, это ли моя вилла, а я ответил, что нигде мне не было так удобно жить, как здесь. Я поставил бутылку вина дона Дионизио на дощатый стол, предложил моему другу свой стул, а сам уселся на кровать, приготовясь выслушать то, что он намеревался мне сказать. Мой друг спросил, не слишком ли много времени в последние годы я проводил в Сальпетриер среди не вполне нормальных неуравновешенных людей, а нередко и просто душевнобольных.
   Я ответил, что он недалек от истины, но что с Сальпетриер я покончил навсегда.
   Он был очень рад это слышать - по его мнению, мне давно следовало переменить специальность. Он искренне меня любит и, собственно говоря, приехал для того, чтобы постараться убедить меня немедленно вернуться в Париж, а не прозябать попусту среди крестьян в Анакапри. Однако теперь, повидавшись со мной, он убедился, что был неправ: мне необходим полный отдых.
   Я сказал, что рад тому, что он одобрил мое решение: я действительно не мог больше выдерживать постоянного напряжения, я переутомился.
   - Что-нибудь с головой? - участливо спросил он.
   Я сказал, что советовать мне вернуться в Париж - бесполезно. Я решил провести остаток моих дней в Лнакапри.
   - Неужели ты хочешь сказать, что намерен провести всю жизнь в этой жалкой деревушке в полном одиночестве, среди крестьян, не умеющих ни читать, ни писать? Ты - с твоим образованием! С кем же ты будешь общаться?
   - С самим собою, с моими собаками и, может быть, с обезьяной.
   - Ты всегда утверждал, что не можешь жить без музыки. Кто будет тебе играть и петь?
   - Птицы в саду, море вокруг острова. Прислушайся! Слышишь это чудесное меццо-сопрано? Это поет золотая иволга. Не правда ли, голос у нее лучше, чем у нашей знаменитой соотечественницы Кристины Нильсон и даже чем у самой Патти? А ты слышишь торжественное анданте волн - разве оно не прекраснее, чем медленный ритм Девятой симфонии Бетховена?
   Мой друг резко переменил тему и спросил, кто мой архитектор и в каком стиле будет построен дом.
   Я ответил, что архитектора у меня нет и что я еще не знаю, в каком стиле будет построен дом - все это решится само собой по ходу работы. Он опять бросил на меня тревожный взгляд и выразил свою радость но поводу того, что я покинул Париж богатым человеком - для постройки такой великолепной виллы, несомненно, нужно большое состояние.
   Я выдвинул ящик моего дощатого стола и показал ему пачку банкнот, спрятанную в чулке. Это все, сказал я, что у меня осталось после двенадцати лет тяжелой работы в Париже - тысяч, пятнадцать франков, может быть, немного больше, может быть, немного меньше, но последнее будет вернее.
   - Неисправимый мечтатель, прислушайся к голосу друга! - сказал шведский посланник и, постучав себя пальцем по лбу, продолжал: - Ты мыслишь немногим логичнее своих бывших пациентов в Сальпетриер - по-видимому, это заразительно! Попытайся хоть раз увидеть вещи такими, какими они есть в действительности, а не такими, какими ты себе их представляешь в мечтах. Через месяц твой чулок опустеет, а пока я не видел ни единой комнаты, пригодной для жилья. Я видел только недостроенные лоджии, террасы, галереи и аркады. Как ты думаешь построить свой дом?
   - Вот этими руками.
   - Ну, а построив дом, что ты будешь есть?
   - Макароны.
   - Постройка твоего Сан-Микеле таким, каким ты его себе воображаешь, обойдется в полмиллиона, не меньше. Откуда ты возьмешь деньги?
   Я был ошеломлен. Мне ничего подобного и в голову не приходило, это была совершенно новая точка зрения.
   - Что же мне в таком случае делать? - спросил я наконец, растерянно глядя на моего друга.
   - Я скажу тебе, что ты должен делать, - ответил он обычным своим энергичным тоном. - Немедленно прекращай работы в твоем нелепом Сан-Микеле, выбирайся из твоей беленой каморки и, раз уж ты отказываешься вернуться в Париж, поезжай в Рим и начинай практиковать там. Рим - самое подходящее для тебя место. Тебе придется проводить там только зиму, - а все длинное лето ты будешь свободен продолжать строительство. Сан-Микеле стал твоей навязчивой идеей, по ты не глуп - во всяком случае, так считает большинство. Кроме того, тебе всегда сопутствует удача. Мне говорили, что в Риме практикуют сорок четыре иностранных врача, но если ты образумишься и серьезно возьмешься за дело, то побьешь их всех одной левой рукой. Если ты будешь работать усердно, а свой заработок отдавать на хранение мне, то я готов побиться об заклад, что менее чем через пять лет ты заработаешь достаточно, чтобы достроить Сап-Микеле и счастливо жить там в обществе твоих собак и обезьян.
   Когда мой друг уехал, я провел страшную ночь, расхаживая по своей комнатке, как зверь в клетке. Я даже не решился подняться к часовне, чтобы, как обычно, пожелать спокойной ночи сфинксу моей мечты. Я побоялся, что искуситель в красном плаще вновь явится мне в сумерках. На рассвете я сбежал вниз к маяку и бросился в море. Когда я подплывал обратно к берегу, мои мысли были спокойными и холодными, как вода в заливе.
   Две недели спустя я уже открыл свою приемную в доме Китса в Риме.
   Глава XXII ПЛОЩАДЬ ИСПАНИИ
   Моей первой, пациенткой была госпожа Н., жена известного в Риме английского банкира. Она почти три года пролежала неподвижно на синие, после того как упала с лошади во время лисьей травли в Кампанье. Ее лечили по очереди все иностранные врачи, а за месяц перед этим она даже обращалась за советом к Шарко, который рекомендовал ей меня, - хотя я даже не подозревал, что ему стало известно мое намерение обосноваться в Риме. Как только я осмотрел ее, мне стало ясно, что пророчество шведского посланника сбудется. Я понял, что Фортуна вновь стоит рядом со мной - невидимая ни для кого, кроме меня. Лучшего начала для моей практики в Риме трудно было придумать, тем более что эта дама была любимицей иностранной колонии. Я понял, что ее паралич был результатом потрясения, а не неизлечимого повреждения позвоночника, и я знал, что надежда на выздоровление и массаж поставят ее на ноги через два месяца. Я сказал ей то, чего до тех пор никто не решался ей сказать, и я сдержал слово. Ей стало лучше еще до того, как я начал применять массаж. Менее чем через три месяца римский свет с изумлением увидел, как она выходит из своей коляски у Виллы Боргезе и, опираясь на палочку, начинает прогуливаться под деревьями. Многим это казалось чудом, хотя на самом деле подобные случаи просты и легки, при условии, конечно, что больной будет верить в лечение, а врач сумеет терпеливо поддерживать в нем эту веру. Теперь передо мной распахнулись двери всех домов многочисленной английской колонии в Риме, да и итальянских тоже. Через год я стал врачом английского посольства, и пациентов у меня было больше, чем у одиннадцати английских врачей, вместе взятых, - можете сами вообразить, какие Чувства они ко мне питали. Мой старый друг, художник из Ecole des Beaux Arts [81], живший в то время в Риме, ввел меня во французскую колонию. Мой старинный приятель граф Джузеппе Примоли пел мне дифирамбы в римском обществе, а отголоски моих успехов на авеню Вилье деделали остальное, и моя приемная наполнилась пациентами. Профессор Уэр-Митчелл, крупнейший американский невропатолог, с которым я уже имел связь в мои парижские дни, продолжал посылать ко мне избыток своих переутомленных миллионеров и их слабонервных жен. Их пылкие дочки, вложившие капитал своего тщеславия в первого подвернувшегося им римского князя, также начали приглашать меня в свои мрачные палаццо, чтобы советоваться со мной о разных недугах, которые все были лишь симптомами разочарования. Остальные американцы как овцы следовали их примеру. Вскоре двенадцать американских врачей постигла участь их английских коллег. Сотни натурщиц, располагавшихся в живописных горских костюмах на ступенях лестницы Тринита-ден-Монти под моими окнами, также принадлежали к числу моих пациентов; когда я проезжал по площади Испании, продавщицы цветов бросали в мою коляску букетики фиалок - знак благодарности за лекарство от кашля для их бесчисленных ребятишек. Моя амбулатория и Трастеверо сделала мое имя известным во всех бедных кварталах Рима.
   С раннего утра до позднего вечера я был на ногах и спал как убитый с вечера до утра, если только меня не вызывали к больному ночью, что случалось довольно часто, но меня это не расстраивало - тогда я не знал, что такое усталость. Для экономии времени, а также потому, что я люблю лошадей, я вскоре стал разъезжать по Риму в элегантной коляске с красными колесами, запряженной парой великолепных венгерских лошадей, а мой лапландский пес Таппио восседал рядом со мной. Теперь я понимаю, что это было излишне броско и могло показаться дурного вкуса рекламой, хотя в ту пору я уже в ней не нуждался. По как бы то ни было, моим сорока четырем коллегам эта модная коляска доставляла немало неприятных минут. Кое-кто из них все еще ездил в колымагах времен Пия IX, таких мрачных, что казалось, будто почтенный доктор имеет обыкновение одалживать свой экипаж под катафалк для скончавшегося пациента. Другие ходили пешком в длинных сюртуках и высоких надвинутых на лоб цилиндрах, словно размышляя, кого бы еще набальзамировать. Они все бросали на меня яростные взгляды, когда я проезжал мимо, - они знали меня в лицо. Но вскоре им волей или неволей пришлось познакомиться со мной лично, так как меня начали приглашать на консилиум к их умирающим пациентам. Я старался, как мог, соблюдать профессиональный этикет, уверяя больных, что им поистине посчастливилось попасть в столь хорошие руки, - но это не всегда бывало легко. Мы представляли собой печальное сборище потерпевших кораблекрушение из самых разных стран - нас прибило к берегу в Риме, и там мы искали применения своим скудным знаниям. Раз уж мы где-то должны были жить, то Рим подходил для этой цели не хуже любого другого места - при условии, конечно, что мы не станем мешать жить нашим пациентам. Вскоре уже ни один иностранец не мог умереть в Риме без того, чтобы при этом не присутствовал я. Для умирающих иностранцев я стал тем, чем для умирающих римлян был прославленный профессор Бачелли - последней и, увы, так редко сбывающейся надеждой! Еще одни человек неизменно появлялся у ложа смерти синьор Корначча, гробовщик иностранной колонии и директор протестантского кладбища у ворот Сан-Паоло. Казалось, за ним никогда не посылали, но он всегда являлся в нужную минуту - его большой крючковатый нос, похожий на клюв коршуна, словно чуял смерть издалека. В корректнейшем сюртуке и цилиндре, точно любой из моих коллег, он дожидался в передней своего часа. Ко мне он, по-видимому, проникся особым расположением, и при встрече на улице всегда приветствовал меня весьма почтительно, приподнимая цилиндр. Он неизменно выражал искреннее сожаление, когда я весною первым покидал Рим, а осенью встречал меня с распростертыми объятиями и дружеским Ben tornato, Signor Dottore [82]. Правда, между нами произошло небольшое недоразумение, когда на рождество он прислал мне двенадцать бутылок вина в надежде на плодотворное сотрудничество в будущем сезоне. Он был очень обижен, когда я отказался принять его подарок, и сказал, что никто из моих коллег никогда еще не отклонял этого маленького знака его приязни. Подобное же недоразумение охладило на некоторое время сердечные отношения между мной и двумя иностранными аптекарями.
   Я был очень удивлен, когда в одни прекрасный день меня посетил старый доктор Пилкингтон, имевший особые причины меня ненавидеть. Он сказал, что он и его коллеги тщетно ждали, чтобы я, согласно неписаному этикету, первый нанес им визит. Но раз гора не пошла к Магомету, то Магомет пришел к горе. С Магометом у него не было никакого сходства, если не считать пышной белой бороды, - он больше смахивал на лжепророка, чем на настоящего. Он объяснил, что явился ко мне как старейший иностранный врач в Риме, чтобы предложить мне стать членом недавно основанного ими Общества взаимной поддержки, которое должно положить конец их давней войне между собой.
   В Общество вступили все его коллеги, кроме старого негодяя доктора Кэмпбелла, с которым никто из них не разговаривает. Щекотливый вопрос о гонорарах разрешен ко всеобщему удовлетворению: установлен минимум в двадцать франков, а максимум каждый может устанавливать для себя сам в зависимости от обстоятельств. Ни одно бальзамирование - будь то мужчина, женщина или ребенок - не должно производиться дешевле, чем за пять тысяч франков. Ему неприятно это мне говорить, но в Общество уже поступали жалобы, что я представляю счета очень неаккуратно, а иногда вовсе их не представляю. Не далее как вчера синьор Корначча, гробовщик, со слезами на глазах сообщил ему, что я набальзамировал жену шведского священника всего за сто лир! Весьма плачевный пример пренебрежения к интересам моих коллег. Он был убежден, что я пойму, какие выгоды принесет мне вступление в Общество взаимной поддержки, и выразил надежду, что завтра же сможет приветствовать меня на собрании Общества.
   Я ответил, что, к сожалению, не вижу, какие выгоды мое вступление и их Общество может принести как мне, так и им, а к тому же я готов обсудить с ними установление максимального гонорара, но не минимального. Вливание же сулемы, которое они называют бальзамированием, обходится в пятьдесят пять франков. Если прибавить к этому пятьдесят франков за потраченное время, то сто франков, которые я взял за бальзамирование жены священника, вполне справедливая цена. Я собираюсь зарабатывать на живых, а не на мертвых. Я врач, а не гиена. При слове "гиена" он поднялся со стула и попросил меня не трудиться когда-либо приглашать его на консилиум - у него не будет времени. Я сказал, что это весьма грустная новость для меня и моих пациентов, но мы как-нибудь постараемся обойтись без него.
   Я сожалел о своей резкости и сказал ему об этом при нашей следующей встрече - на этот раз в его собственном доме на виа Куатро-Фонтане. С бедным доктором Пилкингтоном на следующий же день после нашего разговора случился легкий удар, и он послал за мной. Он сообщил мне, что Общество взаимной поддержки распалось, все они опять между собой перессорились, и он предпочтет лечиться у меня, а не у своих бывших товарищей, - так надежнее. К счастью, оснований для тревоги не было - наоборот, мне даже показалось, что теперь вид у него стал несколько бодрее. Я постарался его успокоить, сказал, что ничего опасного нет и что, вероятно, такие легкие удары случались у него и раньше. Вскоре он снова был на ногах, и все еще продолжал свою деятельность, когда я уехал из Рима навсегда.