Наутро я отнес его к монахиням Святой Терезы в их полуразрушенную часовню, где на полу уже лежало более десятка маленьких детей, которые плакали от голода - целую неделю в Мессине нельзя было найти ни капли молока. Меня всегда удивляло, что столько младенцев было извлечено из-под развалин и найдено на улицах живыми и здоровыми. Словно всемогущий бог оказал им больше милосердия, чем взрослым. Водопровод был разрушен, и воду удавалось доставить только на нескольких зловонных колодцев - но всему городу валились тысячи гниющих трупов. Ни хлеба, ни мяса, ни овощей, ни рыбы, так как почти все рыбачьи лодки были потоплены или разбиты огромной волной, которая заодно смыла в море более тысячи человек, искавших спасения на берегу. Сотни из них были затем выброшены обратно на пляж, где они и лежали, разлагаясь на солнце. И с ними море живьем выбросило на берег самую большую акулу, которую я когда-либо видел, - Мессинский залив кишит акулами. Голодными глазами я смотрел, как ее вскрывают, - в надежде, что и мне достанется кусочек. Я всегда слышал, что мясо акул очень вкусно. В ее желудке нашли женскую ногу в красном шерстяном чулке и грубом ботинке, словно ампутированную хирургом. Вполне возможно, что в те дни не только акулы ели человеческое мясо, - но чем меньше об этом говорить, тем лучше. Во всяком случае, бесчисленные бездомные собаки и кошки, бродившие ночью среди развалин, питались только им, пока их не ловили и не съедали оставшиеся в живых люди. Я сам зажарил кошку на своей спиртовке. К счастью, в садах можно было раздобыть много апельсинов, лимонов и мандаринов. Вина было сколько угодно. Уже с первого дня началось разграбление винных погребов и магазинов. К вечеру все, а в том числе и я, бывали более или менее пьяны - и к счастью: томительное ощущение голода притуплялось, и люди даже засыпали, на что вряд ли решились бы, будь они трезвы. Почти каждую ночь бывали новые подземные толчки, сопровождавшиеся треском рушащихся домов и отчаянными воплями людей на улицах. В целом, я спал в Мессине прекрасно, несмотря на то, что мне часто приходилось менять место ночлега. Наиболее надежным пристанищем были, конечно, погреба, но в них человека преследовал жуткий страх оказаться погребенным заживо, если вдруг обрушатся стены. Лучше всего было бы ночевать под деревом в апельсиновой роще, но после двухдневного проливного дождя ночи стали слишком холодными, чтобы человек, весь багаж которого находился в дорожном мешке за спиной, мог позволить себе роскошь ночевать на свежем воздухе. Лишившись своего любимого шотландского плаща, я старался утешить себя мыслью, что он прикрывает теперь одежду еще более ветхую, чем моя. Впрочем, я бы ни за что не сменял мое платье на лучшее, даже если бы мог. Лишь очень отважный человек был бы способен чувствовать себя спокойно, расхаживай в приличном костюме среди всех этих людей, спасшихся в одной ночной рубашке, обезумевших от холода, голода и отчаяния, - да ему и недолго пришлось бы щеголять в нем. Нечего удивляться, что до прихода войск и введения военного положения ограбления и живых и мертвых, избиения и даже убийства были обычным делом. Да и в какой стране не произошло бы того же при подобных неописуемых обстоятельствах? Положение осложнилось еще и тем, что по иронии судьбы из восьмисот карабинеров в Коледжо Милитаре в живых осталось лишь четырнадцать человек, в то время как первый подземный удар открыл путь к свободе четыремстам профессиональным убийцам и ворам, которые отбывали пожизненный срок заключения в тюрьме. Само собой разумеется, раздобыв себе новую одежду из магазинов и револьверы из лавок оружейников, эти негодяи зажили припеваючи на развалинах богатого города. Они даже взломали сейф Неаполитанского банка, убив двух ночных сторожей. Однако ужас перед землетрясением был так велик, что многие из этих бандитов предпочитали добровольно являться на тюремный понтон, лишь бы не оставаться в обреченном городе, какую заманчивую добычу он им ни обещал бы. Что до меня, то никто не причинил мне ни малейшего вреда - напротив, все были трогательно добры и приветливы со мной, как и друг с другом. Те, кому удавалось раздобыть еду или одежду, всегда охотно делились с теми, у кого ничего не было. Какой-то незнакомец, по-видимому, вор, даже преподнес мне прекрасный дамский стеганый халат - редко я получал столь приятные подарки. Как-то вечером, проходя мимо развалин какого-то палаццо, я увидел, что хорошо одетый человек бросает куски хлеба и морковь двум лошадям и маленькому ослику, которые были погребены в своей подземной конюшне. Сквозь узкую щель в стене я с трудом разглядел несчастных животных. Незнакомец сказал мне, что два раза в день приносит сюда все съедобное, что ему удается раздобыть, - вид этих умирающих от голода и жажды животных причиняет ему невыносимые страдания, и он готов был бы разом прекратить их муки, застрелив их из револьвера, но у него не хватает для этого духа, - он не может убить даже перепелку [88]. Я с удивлением посмотрел на его красивое, умное и очень симпатичное лицо и спросил, сицилианец ли он. Нет, ответил он, но он прожил в Сицилии несколько лет. Полил дождь, и мы ушли. Он спросил, где я живу, и, услышав, что дома у меня, собственно говоря, нет, поглядел на мою промокшую одежду и предложил переночевать у него - он с двумя товарищами живет совсем недалеко отсюда. Мы ощупью пробрались между обломками обрушившихся стен и кучами изуродованной мебели, спустились по какой-то лестнице и очутились в большой подземной кухне, слабо освещенной лампадой, которая висела на стене под цветной олеографией мадонны. На полу лежало три матраца, и синьор Амедео сказал, что я могу спокойно спать на его постели - он и его друзья намерены всю ночь искать под развалинами остатки своего имущества. Меня угостили прекрасным ужином - это была вторая приличная еда со времени моего приезда в Мессину. А в первый раз я как следует наелся дня за два до этого, когда в саду американского консульства случайно наткнулся на веселый пикник, которым распоряжался мой старый приятель Уинтроп Ченлер, прибывший утром на своей яхте с продовольствием для голодающего города. На матраце синьора Амедео я прекрасно выспался и проснулся лишь утром, когда мой хозяин и его приятели благополучно вернулись из своей опасной экспедиции - а она действительно была опасной, так как войска получили приказ стрелять без предупреждения в тех, кто будет пытаться унести что-либо из-под развалин хотя бы собственного дома. Они бросили узлы под стол, сами бросились на матрацы и уже крепко спали, когда я уходил. Хотя мой любезный хозяин вернулся смертельно усталым, он не забыл мне сказать, что я могу жить у них сколько захочу, а мне, разумеется, только того в надо было. На следующей вечер я снова ужинал с синьором Амедео, а его товарищи уже крепко спали на своих матрацах - все трое собирались после полуночи снова выйти на работу. Такого приветливого человека, как мой хозяин, я никогда еще не встречал. Когда он услышал, что я не при деньгах, он тотчас же предложил мне пятьсот лир, которые, к моему стыду, я до сих пор ему не отдал. Я не мог не выразить своего удивления по поводу той охоты, с которой он готов был ссудить деньги совершенно незнакомому человеку. Он с улыбкой ответил, что я не сидел бы тут, если бы он мне не доверял.
   На следующий день, когда я искал труп шведского консула под развалинами отеля "Тринакрия", передо мною появился солдат и взял ружье на прицел. Я был арестован и отведен на ближайший караульный пост. Дежурный офицер не без некоторого труда разобрался в моей малоизвестной национальности, затем внимательно изучил пропуск, подписанный префектом, и наконец освободил меня, ибо единственной найденной у меня добычей был обгоревший журнал шведского консульства. Но я ушел, испытывая некоторую тревогу, так как заметил недоуменный взгляд офицера, когда я не сумел назвать свой адрес - я не знал даже названия улицы, на которой жил мой любезный хозяин. Тем временем наступили сумерки, и вскоре я побежал со всей мочи, так как мне почудилось, что за моей спиной раздаются тихие шаги, словно кто-то меня выслеживал. Однако я добрался до своего ночного приюта без всяких приключений. Синьор Амедео и его товарищи уже спали на своих матрацах. Я, как всегда, был отчаянно голоден и тут же принялся за ужин, который оставил мне мой заботливый хозяин. Я решил не ложиться до их ухода и предложить синьору Амедео помочь ему разыскивать его имущество. Не успел я подумать, что я должен отблагодарить его за гостеприимство хотя бы таким образом, как снаружи раздался пронзительный свист и тяжелые шаги. Кто-то спускался по лестнице. В одно мгновение трое спящих вскочили с матрацев. Раздался выстрел, и по ступенькам к моим ногам скатился карабинер. Я быстро наклонился, чтобы посмотреть, жив он или мертв, и вдруг увидел, что синьор Амедео целится в меня из револьвера. В тот же миг в комнату хлынули солдаты, раздался еще один выстрел, и после отчаянной борьбы все трое были схвачены. Когда моего хозяина вели мимо меня в наручниках, связанного крепкой веревкой, он повернул голову и бросил на меня взгляд, исполненный дикой ненависти и такого презрения, что у меня кровь застыла в жилах. Полчаса спустя меня снова отвели на тот же пост, где и заперли на ночь. Утром меня допрашивал тот же офицер, уму и благожелательности которого я, вероятно, обязан жизнью. От него я узнал, что мой хозяин и его товарищи были сбежавшими из тюрьмы преступниками, присужденными к пожизненному заключению, и что все они "pericolosissimi" [89]. Амедео был знаменитым разбойником, который в течение многих лет держал в страхе окрестности Джирдженти и имел на своем счету восемь убийств. Это он со своими подручными ограбил накануне Неаполитанский банк и убил двух сторожей, пока я мирно спал на его матраце. Все трое были на рассвете расстреляны. Они потребовали священника, исповедались в грехах и смело встретили смерть. Офицер поблагодарил меня за важную роль, которую я сыграл в их поимке. Я посмотрел ему в глаза и сказал, что отнюдь этим не горжусь. Я уже давно понял, что не гожусь в прокуроры, а тем более - в палачи.
   К сожалению, мое приключение дошло до ушей корреспондентов, которые дежурили у границ запретной зоны - в город их не пускали, и правильно делили. Все они жаждали сенсационных новостей - и чем неправдоподобнее, тем лучше, а моя история, разумеется, могла показаться весьма неправдоподобной тем, кто не побывал в Мессине в первую неделю после землетрясения. Но мне повезло: моя фамилия была записана неправильно, и это спасло меня от широкой известности. Но затем я узнал от компетентных лиц, что это не спасет меня от длинной руки Мафии, если я останусь в Мессине, и на следующий день я отплыл на лодке береговой охраны в Реджо.
   Реджо, где при первом же подземном толчке погибло двадцать тысяч человек, был столь же неописуем, как и незабываем. Еще ужаснее был вид маленьких, разбросанных среди апельсиновых рощ прибрежных селений. Эта прекраснейшая область Италии превратилась теперь в огромное кладбище, где среди развалин лежало более тридцати тысяч мертвецов и много тысяч раненых две ночи они без всякой помощи оставались вод проливным дождем, который затем сменился ледяным ветром с гор, а рядом по улицам, обезумев, бегали тысячи полуголых людей и вопили от голода. Еще дальше к югу землетрясение, по-видимому, достигло наивысшей точки. В Пелларо, например, где из пяти тысяч жителей в живых осталось лишь человек двести, я не мог даже различить место прежних улиц. Церковь, в которую забились переруганные люди, обвалилась при втором толчке и похоронила всех в ней, находившихся. Кладбище было усеяно разбитыми гробами, которые буквально выбросило из могил, - я уже видел это жуткое зрелище на кладбищах Мессины. На куче развалин, оставшихся от церкви, сидело человек десять женщин, дрожавших от холода в своих, лохмотьях. Они не плакали, они ничего не говорили, и только сидели неподвижно, склонив головы и полузакрыв глаза. По временам одна из них обращала тусклый взор на старого священника в ветхой сутане, который стоял несколько поодаль в группе мужчин и отчаянно жестикулировал. Иногда он с ужасающим проклятием потрясал кулаками в ту сторону, где за проливом лежала Мессина, Мессина - город Сатаны, Содом и Гоморра одновременно, причина их бедствия! Разве он не предсказывал, что рано или поздно это скопище греха... - выразительный взлет и падение старческих рук яснее слов объясняли суть пророчества. Castigo di Dio! Castigo di Dio! [90]
   Я достал из сумки краюшку черствого хлеба и протянул его женщине, которая сидела рядом со мной, держа на коленях ребенка. Она молча схватила хлеб, тотчас вытащила из кармана и дала мне апельсин, оторвала зубами кусок от краюшки, сунула его в рот своей соседке, которая, по-видимому, готовилась стать матерью, а сама принялась пожирать остальное с жадностью изголодавшегося животного. Потом тихим, монотонным голосом она стала рассказывать, что сама не знает, как спаслась с ребенком у груди, когда при первом staccata обвалился их дом. А потом до рассвета она старалась разобрать обломки, чтобы спасти двух других своих детей и мужа - она слышала их стоны до самого утра, а потом, после второго staccata, все смолкло. Лоб у нее был рассечен, но ее маленький был, слава богу, невредим. С этими словами она дала грудь ребенку, прекрасному мальчугану, совсем голому и крепкому, как новорожденный Геркулес. Рядом с ней в корзине под охапкой гнилой соломы спал другой грудной ребенок - она подобрала его на улице, а чей он - никто не знает. Когда я собрался уходить, младенец-сирота запищал, и, выхватив его из корзинки, она дала ему вторую грудь. Я смотрел на эту простую калабрийскую крестьянку с могучими руками и широкой грудью, на двух прекрасных, усердно сосущих детей, и внезапно припомнил ее имя. Это была Деметра Великой Греции, Великая Матерь римлян. Это была сама Мать Природа, и над могилами сотен тысяч из ее груди лился неиссякаемый поток жизни.
   ****
   Но вернемся к мисс Холл. Высочайшие особы доставляли ей столько хлопот, что она лишь с большим трудом успевала следить за моими пациентками. Покидая Париж, я лелеял надежду, что навсегда избавлюсь от дам с расстроенными нервами. Но надежда эта не оправдалась: они переполняли мою приемную на площади Испании.
   К старым, замучившим меня знакомым с авеню Вилье добавилось все возрастающее число новых пациенток, которых навязывали мне другие истомленные невропатологи, движимые вполне извинительным чувством самосохранения. Одних капризных психопаток всех возрастов, являвшихся ко мне по рекомендации профессора Уэр-Митчелла, было вполне достаточно, чтобы подвергнуть тяжелому испытанию рассудок и терпение любого человека. Венский профессор Крафт-Эбинг, знаменитый автор "Сексуальной психопатии", также постоянно посылал ко мне пациентов обоего пола или вовсе его не имеющих ладить с ними было чрезвычайно трудно, и особенно с женщинами. К моему большому удивлению и удовольствию, через некоторое время ко мне все чаще стали являться больные, страдавшие различными нервными расстройствами, которым меня, несомненно, рекомендовал Шарко, хотя они никогда не вручали мне никаких рекомендаций. Многие из них были почти душевнобольными, не вполне ответственными за свои поступки. Другие же оказывались просто сумасшедшими, от которых можно было ожидать всего. Впрочем, с сумасшедшими легко быть терпеливым - признаюсь, я всегда в тайне питал к ним слабость. Немного доброты - и они не будут доставлять вам никаких хлопот. Другое дело истерички - с ними не хватит никакого терпения, а что до доброты - то часто она бывает просто противопоказана: они только и ждут, как бы злоупотребить твоей добротой. Чаще всего они не поддаются лечению, во всяком случае вне больниц. Успокоительными средствами можно оглушить их нервные центры, но вылечить их невозможно. Они остаются тем, чем были: клубком душевных и телесных расстройств, мукой для себя и близких, проклятием для врачей. Гипноз, оказывающий такое благотворное действие при стольких ранее неизлечимых душевных заболеваниях, при истерии, как правило, просто вреден. И в любом случае следует ограничиваться внушением "в состоянии бодрствования" - по определению Шарко. Впрочем, гипноз тут просто не нужен: эти беспомощные женщины и так слишком склонны подчиняться лечащему врачу, цепляться за него, видеть в нем единственного человека, способного их понять, и обожествлять его. И дело неизменно кончается подношением фотографических карточек - ничего не поделаешь, il faut passer par la [91], как говаривал Шарко со своей мрачной усмешкой. Я давно терпеть не могу фотографий, и с шестнадцати лет отказывался сниматься - за исключением того случая, когда во время войны я работал в Красном Кресте и мне понадобилась фотография для паспорта. Я не дорожил даже фотографиями моих друзей, так как их черты запечатлеваются на сетчатке моего глаза куда более точно и без малейшей ретуши. Для того, кто изучает психологию, фотографическое изображение человеческого лица ценности не имеет. Но старая Анна обожала фотографические карточки. С того знаменательного дня, когда она из жалкой продавщицы цветов на площади Испании стала привратницей в доме Китса, Анна принялась коллекционировать фотографии. Нередко, отчитав ее за какой-нибудь из ее многочисленных недостатков, я затем посылал в каморку Анны под лестницей Тринита-деи-Монти голубя мира с фотографией в клюве. А когда, замученный бессонницей, я навсегда покинул дом Китса, Анна завладела целым ящиком моего письменного стола, который был полон фотографическими карточками всех сортов и размеров. Должен откровенно сознаться, что я был рад от них отделаться. Анна тут ни при чем - во всем виноват я. На следующий год, когда я ненадолго посетил весной Париж и Лондон, я заметил, что многие из моих бывших пациентов и их родственники держатся со мной весьма сухо, чтобы не сказать холодно. Когда, возвращаясь на Капри, я проезжал через Рим, времени у меня было только-только чтобы пообедать в шведском посольстве. Посланник был мрачен, и даже очаровательная хозяйка дома почти не прерывала молчания. Когда я собирался на вокзал, чтобы с ночным поездом отправиться в Неаполь, мой старый друг сказал, что мне давно пора возвратиться на Капри и весь остаток дней провести среди собак и обезьян. В приличном обществе мне больше делать нечего. То, что я натворил, выехав из дома Китса, побивает все прежние мои выходки. И со сдержанной яростью он рассказал мне о том, как в прошлый сочельник случайно оказался на площади Испании, по обыкновению заполненной туристами. И вдруг у дверей дома Китса он увидел Анну - перед ней на столике лежали стопки фотографий, и она пронзительно взывала к прохожим:
   - Поглядите-ка на эту красивую синьорину с вьющимися локонами - крайняя цена две лиры.
   - Взгляните на синьору американку, на ее жемчуга и бриллиантовые серьги. Всего две с половиной лиры, торопитесь купить!
   - Не упускайте эту благородную маркизу в мехах!
   - Посмотрите на эту герцогиню в бальном платье, всю в декольте, с короной на голове. Четыре лиры. Просто подарок!
   - А здесь синьора с раскрытым ртом. Цена снижена - полторы лиры.
   - А вот свихнувшаяся синьора, которая все время смеялась. Последняя цена - одна лира.
   - Рыжая синьора, от которой всегда пахло водкой, - полторы лиры.
   - А вот синьорина из гостиницы "Европа", которая была влюблена в господина доктора. Две с половиной лиры.
   - Поглядите на французскую синьору, которая спрятала под накидку и унесла портсигар, бедняжечка, но не своей вине - просто у нее голова не в порядке. Цена снижена - одна лира.
   - Вот русская синьора, которая хотела отравить сову. Две лиры, и ни сольдо меньше.
   - А вот баронесса - наполовину женщина, наполовину мужчина. Господи боже мой, этого даже понять нельзя. Доктор говорит, что она такой родилась. Две лиры двадцать пять сольдо, смотрите не упустите случай!
   - А вот белокурая графиня, которая так нравилась господину доктору. Посмотрите, как она мила. Не меньше трех лир.
   - А вот...
   Среди этих дам красовалась и его собственная большая фотография: он был снят в парадном мундире с орденами и в треуголке, а надпись на ней гласила: "A. M. от его старого друга К. Б." Анна сказала, что возьмет за нее недорого, одну лиру, так как главный ее товар - фотографии дам. В посольство посыпались негодующие письма от моих бывших пациенток, их отцов, мужей и женихов. Некий разъяренный француз, увидевший во время свадебного путешествия фотографию своей молодой жены в витрине парикмахера на виа Кроче, требовал, чтобы ему сообщили мой адрес: он намеревался вызвать меня на дуэль и стреляться со мной на границе. Посланник выразил надежду, что француз окажется хорошим стрелком, - он ведь всегда предсказывал, что я умру не своей смертью.
   Старая Анна все еще продает цветы на площади Испании - купите у нее букетик фиалок или подарите ей свою фотографию. Времена сейчас тяжелые, а у старой Анны катаракта на обоих глазах.
   Насколько мне известно, отделаться от подобных пациенток невозможно, и я был бы весьма благодарен тому, кто научил бы меня способу избавляться от них. Писать родственникам, требуя, чтобы их увезли домой, бесполезно. Родным они успели безумно надоесть, и бедняги не останавливаются ни перед какими жертвами, лишь бы переложить заботу о них на вас.
   Я хорошо помню маленького человека, явившегося ко мне с видом полного отчаяния после окончания приема. Он упал на стул и протянул мне свою визитную карточку. Уже одно его имя было для меня кошмаром: мистер Чарльз Вашингтон Лонгфелло Перкинс-младший. Он извинился, что не ответил на два моих письма и телеграмму - он решил приехать лично, чтобы в последний раз воззвать к моему милосердию. Я повторил свою просьбу и добавил, что нечестно взваливать только на меня одного такую обузу, как миссис Перкинс, у меня нет больше сил. Он ответил, что у него их тоже нет. Он деловой человек и хотел бы разрешить вопрос по-деловому - он готов отдавать половину своего годового дохода, с выплатой вперед. Я ответил, что вопрос не в деньгах, а в том, что мне нужен покой. Известно ли ему, что она уже больше трех месяцев подряд бомбардирует меня письмами из расчета три письма в день? И что по вечерам я вынужден выключать телефон? Известно ли ему, что она купила самых резвых лошадей в Риме и гоняется за мной по всему городу и что мне пришлось даже отказаться от вечерних прогулок с собаками по Пинчо? Известно ли ему, что она сняла целый этаж против моего дома, на виа Кондотти, и с помощью мощной подзорной трубы ведет наблюдения за всеми, кто приходит ко мне?
   Да-да, это прекрасная подзорная труба! Доктор Дженкинс в городе Сен-Луисе из-за этой трубы вынужден был переехать.
   А известно ли ему, что меня трижды вызывали по ночам в "Гранд-отель", чтобы промывать ей желудок после приема большой дозы опиума?
   Мистер Перкинс ответил, что во времена доктора Липпинкотта она предпочитала веронал, и посоветовал мне в следующий раз не торопиться и подождать до утра - она всегда тщательно рассчитывает дозы. А есть ли в этом городе река?
   Да, мы называем ее Тибр. Месяц назад она бросилась с моста Сант-Анджело. За ней прыгнул полицейский и вытащил ее. Мистер Перкинс ответил, что это было излишне: она прекрасно плавает и как-то в Ньюпорте дожидалась в море спасителя более получаса. Он поражен, что его жена все еще живет в "Гранд-отеле", - обычно она нигде не задерживается дольше недели.
   Я сказал, что ей не осталось ничего другого: она успела перебывать во всех других гостиницах Рима. А управляющий "Гранд-отеля" уже предупредил меня, что должен будет отказать ей от номера: весь день она устраивает скандалы коридорным и горничным, а всю ночь передвигает взад и вперед мебель в своей гостиной. Может быть, он перестанет снабжать ее деньгами? Только труд ради хлеба насущного еще способен ее спасти.
   Она получает в год десять тысяч долларов собственного дохода и еще десять тысяч от первого мужа, который от нее дешево отделался.
   А не может ли он поместить ее в сумасшедший дом в Америке?
   Он пытался, но из этого ничего не вышло: ее считают недостаточно сумасшедшей. И каких доказательств им еще надо? Но может быть, в Италии?..
   Я выразил опасение, что это невозможно и здесь.
   Мы посмотрели друг на друга с растущей симпатией.
   Он сказал, что, согласно статистике доктора Дженкинса, она никогда не бывала влюблена в одного и того же врача больше месяца, в среднем же это длилось две недели. Мой срок скоро истечет - не соглашусь ли я из сострадания к нему потерпеть до весны?
   К сожалению, статистика Дженкинса оказалась неверной - миссис Перкинс продолжала мучить меня в течение всего моего пребывания в Риме. Летом она нагрянула на Капри и собиралась утопиться в Голубом Гроте. Она перелезала через ограду Сан-Микеле, и в порыве отчаяния я едва не сбросил ее в пропасть. Наверное, я бы это сделал, если бы ее муж не предупредил меня при расставании, что падение с высоты тысячи футов для нее пустяк.
   У меня были все основания этому поверить, так как всего месяца за два до этого полусумасшедшая немецкая девица спрыгнула со знаменитой каменной стены на Пинчо и отделалась переломом лодыжки. После того как она перебрала всех немецких врачей, ее добычей стал я. Ужас положения усугублялся тем, что фрейлейн Фрида обладала невероятной способностью писать стихи: ее ежедневная продукция составляла около десяти страниц лирики, и все это обрушивалось на меня. Я терпел целую зиму, но когда пришла весна (а весной в таких случаях всегда наступает ухудшение), я сказал ее дуре матери, что, если она не отправится с фрейлейн Фридой восвояси, я сделаю все возможное, чтобы запереть ее дочь в сумасшедший Дом. Накануне того дня, когда они должны были отбыть в Германию с утренним поездом, меня разбудило ночью прибытие пожарной команды на площадь Испании. Второй этаж гостиницы "Европа" рядом с моим домом был охвачен пламенем. Остаток ночи фрейлейн Фрида в ночной рубашке провела у меня в гостиной и в самом радужном настроении с головокружительной быстротой писала стихи. Она добилась своего: им пришлось отложить отъезд из Рима на неделю, пока не кончилось расследование и не были возмещены убытки пожар возник в их номере. Фрейлейн Фрида намочила полотенце керосином, бросила его в рояль и подожгла.