Страница:
Я ведь помню, я видела, как многие члены партии со слезами на глазах выполняли посылаемые сверху директивы, понимая, что они приведут к ужасным последствиям, голоду, репрессиям, и в конечном итоге к гибели одной из лучших, завоеванных народом государственных систем в мире. Никакие враги, а их было много, очень много, не способны были нанести Советскому Союзу и Коммунистической партии больше вреда, чем это сделал сам Сталин, глава Коммунистической партии. И никто другой, а именно Сталин решил, что коллективизацию надо проводить именно так, не понимая, не сознавая и даже не желая понять, во что это может вылиться. Ведь для создания в колхозах новой общественной дисциплины труда требовалось время, много времени, и большие усилия. Никакого опыта у партии, да не только у партии, а просто ни у кого в этом деле еще не было.
Итак, начиная с 1928 г. положение в стране все время ухудшалось, ухудшалось и катастрофически ухудшилось.
– Вот здорово, – заявил он, – ты приехала кстати. Здесь черт знает что творится! Выехать отсюда никуда не могу. Всех мобилизовали, все разъехались, а со всех сторон поступают все более и более тревожные сведения – все жалуются, а я здесь один, ну хоть разорвись. Ты знаешь, в деревнях бабы взбунтовались, распускают слух о каких то 100-метровых одеялах, которые шьются для колхозов, и что все должны спать под одним общим одеялом. Вот и попробуй разубедить их.
Выехала я в деревню, где полным ходом, так же как и повсюду, шла коллективизация, чтобы разубедить будущих колхозников, что никто не собирается шить для них стометровые одеяла. Здесь уже были бригады, которые ходили из дома в дом, копались в огородах, обстукивали полы, рыли ямы в сараях в поисках спрятанного зерна.
Еще один парадокс: искали необходимое для нужд государства зерно таким образом, и в то же самое время разгромили всех состоятельных крестьян, которые могли безболезненно обеспечить страну этим зерном в избытке.
В школе, утопая в списках живого и мертвого инвентаря, сидели члены комиссии. Когда я взглянула в эти списки, мне стала ясна тревога и возмущение женщин. Здесь было записано все, все вплоть до домашней утвари. Сеялки, веялки, лошади, коровы, куры, утки, посуда, даже ухваты.
Во дворе стоял невообразимый рев скотины, ревели недоеные коровы, ненакормленные свиньи, ненапоенные и ненакормленные лошади, я вспомнила, как когда-то в детстве я наблюдала солнечное затмение – скотина вела себя так же беспокойно.
Народу пришло много. Угрюмые злые лица. Чувствовалось – народ задет за живое. Большинство было женщин. Представитель районного комитета заявил, что все по этим спискам должно быть снесено в указанные места в трехдневный срок, и если через три дня найдутся такие хозяйства, которые не выполнят указаний, то они будут ликвидированы, а хозяева лишены права голоса и высланы.
Тогда-то и загудели женщины:
– Ничего мы не снесем, все это своими мозолями нажито!
– И так уже остались без хлеба, а дети – без молока!
– У меня уже всех курей отняли, корову забрали, мало вам – так возьмите душу, все одно здыхаты!
Чем их успокоить? Что им сказать? Что это делается для их блага? А где же доказательства? Их не было.
Крики превратились в настоящий бабий вой.
Районный представитель стоял бледный, руки у него дрожали. Собрание кончилось, но народ не расходился.
Толпа продолжала гудеть: куры дохнут без корма, хлеб гниет, недоенные голодные коровы ревут, а собранную скотину держат под открытым небом, нет ни сараев, ни помещений и кормить нечем.
– Жен своих в колхоз запишите, а нам колхоз не нужен! – кричали женщины.
– Куда делась молодежь? – спросила я секретаря партячейки.
– Все разбежались на заводы и на шахты, – он подошел к двери, вернулся. – Закройте двери, – посоветовал нам.
Мы перешли в учительскую, кто-то бросил увесистый камень в окно. Мы сели на диван и стали совещаться. Что же делать дальше?
Сейчас странно вспоминать, но в те годы все было проще, и мне тогда казалось, что нет никакого преступления в том, чтобы сказать правду, как я ее видела, и даже наоборот, скорее преступление – это скрывать, умалчивать. Но Сталин сумел и все это перевернуть, разрушить. Я помню, где-то прочла слова Ленина, что критиковать можно и нужно и что если критика содержит хоть один процент правды, то ей уже цены нет, настолько ему хотелось, чтобы люди не боялись высказывать свое мнение.
Любченко мне ответил, что времена меняются, и никто из нас, ни он, ни я в воде дырку не провернем, и что по этому поводу ему пришлось выдержать много атак. И что если не верить в успех дела, то очень, очень трудно работать, и что большевики уже сделали одно великое дело — Народная (он даже подчеркнул слово народная) советская власть существует уже 12 лет и будет существовать. И что ни одна революция без жертв не совершалась, а коллективизация это тоже революция, и еще какая.
Я тоже понимала, что во время революции гибнут невинные, но ведь мы строим мирную жизнь, и мы все хозяева нашей страны, как же можно допустить, чтобы люди ругали, проклинали коммунистов-большевиков – не унималась и продолжала возмущаться я. Об этом чудовищном колхозном строительстве уже повсюду и вовсю гудели наши враги по всем странам света, по всем заграницам.
Мне всегда было больно слышать, когда ругали коммунистов, это осталось у меня еще с детства. Зачем же довели такую высокую идею до того, чтобы люди возненавидели ее? Ведь не идея коммунизма виновата, виноваты те, кто требует проводить в жизнь эту идею вот таким страшным образом. Ведь те, кто издает такие приказы и требует их выполнения, не соображают, что они творят. Это так же, как и во времена христианизации: не христианская религия или идея творила те жуткие преступления во имя той, в то время тоже идеальной, идеи, а люди, те люди, которые боялись потерять власть. Слава богу, ведь мы живем уже в другое время.
Значит, все понимают, что происходит что-то непонятное, и надеются, что пронесет, и, может быть, и в самом деле все изменится к лучшему.
Я гораздо позже начала понимать, что многие, особенно умудренные опытом, старые члены партии молчали и терпели из опасения, что их могут обвинить в каких-либо правых, левых, зиновьевско-троцкистских и черт его знает в каких еще уклонах, что и случилось, но немного позже, и исключить из партии, а это для них было равносильно самоубийству.
Вот в это самое время всем командировочным, в том числе и нашей группе, надлежало проехаться по целому ряду колхозов района, собрать материал о наших достижениях, вернуться в Мелитополь, составить рапорт о наших достижениях и вручить его комсомольской велоэстафете Севастополь – Москва, которая должна была прибыть на днях из Джанкоя. Рапорт готовился для передачи 16-му партсъезду ВКП(б) к его открытию 26 июня 1930 г.
Мне предложили сначала поехать в колхоз-миллионер им. Сталина. Я уже до этого побывала в нескольких колхозах, а этот был один из старейших богатых колхозов в районе. В этом колхозе были свои коровники, свинарники, курятники, был у них даже какой-то медицинский пункт, ветеринарный пункт без ветеринара и большая общая столовая, детский сад, своя школа для детей и для взрослых по ликвидации неграмотности и малограмотности.
Как раз в это время, сразу после ноябрьского Пленума ЦК ВКП(б) 1929 г., профсоюзы приняли постановление о мобилизации и отправке с предприятий передовых рабочих промышленности в деревню в различные колхозы, так называемых двадцатипятитысячников, для оказания помощи в организации колхозного хозяйства и для внедрения передовых методов работы.
Сюда, в этот колхоз, прислали двоих рабочих. Один был из Днепропетровска с завода им. Петровского, другой – аж с Тульского оружейного завода, вот они обязаны были заниматься организацией колхозного хозяйства. Научить крестьян производственным методам работы, ремонту сельскохозяйственного оборудования, которого по существу у крестьян еще не было.
Откуда эти молодые люди, которые никогда в жизни с сельским хозяйством не сталкивались, могли знать и понимать больше, чем крестьяне, что такое сельский труд, и как и чему они могли их научить, когда сами не умели ни запрячь лошадь, ни отличить овес от ржи, а рожь от пшеницы? Но им полагалось вмешиваться в крестьянскую работу, давать всякие советы, указания и учить крестьян «производственным методам» – ведь для этого их и послали сюда.
Меня тоже, 16-летнюю девчонку, посылали вместе с ними учить уму разуму крестьян, как им организовать и вести хозяйство. Как будто крестьяне, испокон веков занимавшиеся сельским хозяйством, хуже нас знали, что к чему.
Вместо того чтобы подготовить и послать в новоиспеченные колхозы и совхозы агрономов, ветеринарных врачей, побольше сельхозтехники, посылали хлопцев, которые выросли в городе и в жизни не видели, как и где пшеница растет и из чего хлеб делается. Я даже до сих пор помню, как долго надо было объяснять этим молодым людям, как отличить рожь от пшеницы и овес от ржи. Крестьян они ужасно раздражали. Как только я приехала сюда, они стали горько жаловаться:
– На кой к нам этих дармоедов прислали?
Но эти парни имели самые широкие полномочия. Они распоряжались всем колхозом, составляли сводки, писали докладные.
– Тож, поихали на бахчу – хлопцам (это двадцатипятитысячникам) захотилось огирькив (огурцов), – стал рассказывать мне по-украински милый усатый сторож. – Показав де воны растуть, а воны нарвалы цилу корзину маленьких дынь. А воны ж таки гирьки, як полынь. А я кажу (говорю): так это же дыни, а не огуркы, огуркы чуть-чуть дальше растуть. Ну и робытничкив нам поприсылали, воны думають, що на вербы груши растуть.
Колхоз им. Сталина в прошлом был огромной помещичьей усадьбой: чудесные постройки, огромный запущенный сад. Здесь же были построены два двухэтажных дома – общежития для колхозников, и мне стало так грустно смотреть на эти убогие колхозные жилища.
– Убрали бы, – посоветовала я.
– Чего убирать – нема ни мыла, ни белья, – недовольно проворчала женщина.
В эти годы многие еще стирали просто глиной вместо мыла. А это был то время большой образцовый колхоз.
Подходила к концу красивая, но тяжелая весна, все деревья пышно распустились, рано утром чистые политые улицы издавали нежную томную прохладу. В киосках появилась ароматная сирень, ландыши, фиалки, от томящей теплоты, звенящего воздуха и аромата цветов хотелось жить, жить и жить.
На вокзале ко мне присоединились эти же два двадцатипятитысячника. Они явились на вокзал с двумя огромными свертками газет. В дороге газеты порвались и оттуда посыпались куски сахара.
– Куда вы сахар тащите!? – спросила я.
– Как куда – к себе! Давали нам по карточкам, вот мы и взяли по дороге сюда, когда вернемся, его уже не будет.
Газета порвалась, бумаги ни у кого не было, пришлось собирать сахар в носовые платки и в фуражки этих парней.
Вот в таком виде, с узелками и фуражками, наполненными кусковым сахаром, мы и явились в Мелитополе в окружком комсомола для вручения рапорта о наших достижениях. После того как материал был собран и рапорт о наших достижениях был вручен прибывшей из Джанкоя велоэстафете Севастополь – Москва, я зашла к представителю окружкома по высшему образованию Василию Величко и заявила, что больше никуда не поеду, навидалась столько, что мне на всю жизнь хватит.
Я искренне возмущалась, почему там, наверху, никто понять не может, что здесь творится, ведь люди гибнут.
Итак, спустя почти 10 лет после гражданской войны, под мудрым руководством, вместо расцвета сельского хозяйства и улучшения благосостояния населения наступил жестокий голод. Страна перешла на карточки, которые выдавались не всем, и в основном только рабочим в больших городах, в провинции народ переживал невероятные трудности и умирал от голода. Также не хватало обуви, одежды и многих других предметов первой необходимости, мыло, зубная паста превратились в дефицитный товар.
Закрывались кустарные производства вплоть до сапожных мастерских, кому они мешали? Для чего правительству надо было взваливать на себя заботу о каждой мелочи, от иголок до набоек, а населению бегать по магазинам в поисках всякой мелочи, вместо того чтобы заниматься крупными хозяйственными делами? Это был сплошной бред сумасшедшего, и этого человека вся страна начала превозносить до небес, и самое страшное было, что он все это принимал в полной уверенности, что он действительно незаменим и все, что он делает и что делается вокруг него, не подлежит никакой критике.
Выслушав меня, Величко горько улыбнулся и спокойно ответил:
– Не горячись. Мы писали уже все и срочно, и секретно, но мы должны выполнять полученные из центра директивы, я вот жду заместителя. Я в партии с 1917 года, и то ничего не пойму, а ты и не старайся.
Перед ним лежала открытая газета «Правда». Он протянул мне объявление из газеты.
– Вот возьми. Поезжай-ка учиться, я тоже подал документы в МГУ (Московский государственный университет).
Дома я развернула и прочла, подчеркнуто было: «Открыт прием в Институт цветных металлов и золота» (бывший факультет Московской горной академии). Дело новое, интересное, специалистов мало в этой области, – вспомнила я слова Василия Величко. Мне показалось даже забавно стать инженером вместо летчика или капитана, о чем я всю жизнь мечтала.
Несмотря на мою неудачу в летном деле, я по-прежнему крепко была влюблена в воздух, но ждать два-три года было глупо, и я решила не терять время. Всю прошлую зиму я занималась в каком-то коммерческом техникуме в Геническе и одновременно на девятимесячных курсах по подготовке в вуз – и соображала, куда же мне дальше податься. Идея о Московском институте цветных металлов мне понравилась, и я решила: позанимаюсь в институте, если что не так – уйду и посвящу себя летной карьере, кто мне помешает?
Тогда мне казалось все доступно, легко и просто, не понравится – перейду в другой. Мысль, что могут куда-то не принять, мне даже в голову не приходила. Но 1930 год был буквально годом паломничества в высшие учебные заведения.
Я быстро собрала, как мне казалось, все необходимые документы: справку из коммерческого техникума, справку об окончании 9-месячных курсов по подготовке в вуз – эти курсы были организованы для тех, кто во время гражданской войны прервал учебу, и сейчас, освежив в памяти свои прежние знания, мог продолжить учебу; рекомендацию от комсомольской организации и все. О да, еще заявление с просьбой принять меня в институт. Вот с такими четырьмя-пятью справками, написанными по-украински от руки на страницах из школьных тетрадей (в те годы шла усиленная компания за всеобщую украинизацию) с подписями, которые даже я разобрать не могла, послала все эти «документы» в Москву и решила сразу же помчаться в Мариуполь.
Я написала ей: «Милая Зоя, пожалуйста, выкинь из головы эту жуткую достоевщину, я скоро приеду, и мы что-нибудь, придумаем. Что можно было придумать? Когда в это время по новым правилам черным по белому было написано: запретить зачисление в вузы и втузы лиц, лишенных прав, и их иждивенцев. Вот эта молодежь как раз и была теми иждивенцами, которые росли уже при советской власти. Какие «умники» придумали и зачем этот чудовищный закон? Я знала Зоин характер, прямой, честный, и я знала, что она ни на какие сделки со своей совестью не пойдет, как бы я или кто-либо другой ее не уговаривали.
С такими грустными мыслями я ехала по безграничным украинским просторам. Куда ни кинешь взор – всюду расстилались богатые плодородные степи, урожай в этом году предполагался исключительно богатый.
Я уже приближалась к своим любимым местам. Радовала взор и волновала каждая знакомая деталь. Внешне все было так же, как и прежде. Так же, как и прежде, под равномерный стук колес мелькали, то опускаясь, то поднимаясь, вдоль тропинок телеграфные столбы. Пролетали бахчи, огороды, поля. Я уже знала, кому что принадлежало. Чахлые деревца, цель которых заключалась в том, чтобы зимой предохранить железнодорожное полотно от снежных заносов. Летом в знойные дни они были любимым местом наших прогулок и пикников на этой безлесной, лысой степной равнине. Вот и последняя контрольная будка промелькнула мимо, стукнули колеса вагонов на стыках рельс, и уплыл куда-то седоусый старик с зеленным флажком в руке, что означало «путь свободен». Не было сил сидеть на месте. Как же я хотела, как прежде, встретить вместе с Зоей всех друзей. Я вспомнила все, что произошло в прошлый мой приезд, и жуткая боль пронзила меня.
Мне вдруг показалось, как будто откуда-то надвинулась какая-то страшная сила, изменила, разрушила все, сломала самое основное, самое главное в жизни, ее уклад, ее спокойный мерный ход, привычки и все то, что составляет и из чего складывается радость жизни. О, как бы я хотела, чтобы здесь все, все осталось по-прежнему, радостно и весело.
Поезд остановился, я вышла на пустой перрон, меня никто не встречал. Что-то недоброе кольнуло меня. Две женщины привлекли мое внимание:
– Такая молоденькая, и хотела броситься под паровоз, но машинист ей пригрозил. Так она ответила ему: «я пошутила», и бросилась под последний вагон.
– Какая же сила была у нее, – ответила вторая женщина, утирая слезы. – Молодая, красивая, и что же это толкнуло ее жизни себя лишить?
Как будто электрический ток пробежал у меня по всему телу от этих слов. Девушка, молоденькая… Я помчалась к сестре моей матери: «Что случилось?» – хотела спросить. Но… взглянув на нее, я поняла все. Она никак не могла прийти в себя.
Похороны Зои превратились в огромную демонстрацию. Здесь были молодежь и старики. Даже комсомольцы пришли, несмотря на то, что комсомол официально осуждал самоубийство как малодушие, недостойное комсомола. Ребята собрали оркестр и по дороге на кладбище играли похоронный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Этой пытки я не могла выдержать. Эта песня была для Зои и меня символом беззаветной борьбы за счастье народа. Эта песня вдохновляла людей на совершение бессмертных подвигов.
«За что погибла ты, Зоя, за что растерзали твое юное тело колеса безжалостного поезда? – думала я. – Разве тебе не было места среди нас, молодых…» Я опомнилась лишь тогда, когда у засыпанной цветами могилы остались только ее брат Юрий, я и Коля, любивший ее также крепко, как и все мы.
Так много цветов на могиле, почему же в жизни было так много горечи и боли?
К нам подошла согнутая почти вдвое старушка. Из глубоко впавших глаз лились слезы. Она опиралась левой рукой на палку, правой крестилась.
– Похоронили горемычную без священника, – причитала она.
Эта старушка жила недалеко от того места, где погибла Зоя. Она говорила с ней буквально за несколько минут до ее смерти.
– Она все мне рассказала и жаловалась, что для нее ничего не осталось кроме смерти. А я ей бедняжке говорю: «Красавица ты вон какая, твоя жизнь еще впереди, перемелется, мука будет», – а она как зарыдает: «Не могу больше, ведь если кто-нибудь возьмет на себя смелость помочь мне, с ним случится то же, что со мной, а это страшно». Она ушла, а через полчаса я услышала, что девушка под поезд бросилась…
По дороге обратно я с горечью вспоминала, как Зоя из пионеров тоже была переведена в комсомол, и она писала мне: «Что может сравниться с тем чувством, которое испытала я. Наши отцы освободили нашу страну от тиранов, они завоевали нам нашу свободу и счастье, но нам с тобой, на нашу долю выпала не меньшая, а может быть большая честь – строить новую жизнь. Мы с тобой обязаны построить такую фантастическую жизнь, в которой не будет ни одного безрадостного лица. Я пишу это тебе, т. к. знаю, что ты меня поймешь. Мне так много хочется сделать, во мне столько силы и энергии, что кажется, ее хватило бы горы свернуть».
Это писала Зоя в 1927 году, когда ей было 15 лет, а в 18, потрясенная всем произошедшим не только с ее семьей, но и с тем, что происходило вокруг нее, покончила жизнь страшным, трагическим образом. Так покончить жизнь не может малодушный, слабый человек, как нам твердили, так покончить с собой может только человек с глубоким разочарованием в жизни и, самое страшное, с чувством разбитых растоптанных надежд и нестерпимо тяжелой болью в груди: «За что?».
За что были бессмысленно жестоко разбиты, разрушены семья из восьми человек и миллионы других подобных семейств, молодых, крепких здоровых тружеников? Превратили их во «врагов народа», «лишенцев» в своей стране. За что?
За то, что люди трудились, не покладая рук, для себя и для других, стараясь вытащить нашу страну из того тяжелого состояния, в котором она находилась после войны, после голода, разрухи – ведь от такой семьи, от таких хозяйств никакого вреда советской власти не было, только польза. Эта смерть тоже лежит на счету сталинских убийств.
– Та какой же я «подкулачник» – вот этими руками я всего добился. У меня три сына, все они как волы работали. Я радовался – наша власть пришла, еще немножко поработаем вместе, потом женю сынов, отделю их, построят себе дом и будут так же, как и я, хлеборобами, уж очень все они землю любили – вставали чуть свет и в поле. Когда я был малым хлопцем, я батрачил у немцев. Какие ж они хозяева! Там я и научився хозяйнуваты. Если бы был жив Ленин, никогда бы этого не произошло, он никогда бы этого не допустил, – закончил мой собеседник.
И я вспомнила, как сокрушался мой отец, когда умер Ленин:
– Теперь начнутся склоки.
Сама я, будучи свидетелем того, что происходило у меня на глазах, никак не могла понять, для чего необходимо было уничтожить как класс самое здоровое, трудолюбивое, зажиточное крестьянство. Ведь это не были кулаки-кровопийцы, какие существовали до революции, которые сами ничего не делали, а на них работали наемные рабочие, которых они эксплуатировали и которым платили гроши за их каторжный труд, в то время как сами прохлаждались по заграницам. Ничего подобного я нигде не видела. Это были тяжело работавшие крестьяне со своими семьями.
Господи, и до чего же был Ленин во всем прав! Ведь все яснее ясного: при сытом здоровом крестьянстве сытым и здоровым был бы рабочий класс. И коллективизацию можно было бы проводить тихо, спокойно, постепенно, на добровольных началах по ленинским заветам, а не теми жестокими, пожарными методами, которые применил Сталин, доведшими людей и страну до повального голода. Неужели он не помнил или забыл, что народ в 1917 году восстал против голода и нищеты, он требовал «хлеба и свободы» и во имя этого совершил революцию, и боролся за народную советскую власть в глубокой надежде, что при этой народной власти каждый будет сыт, получит «хлеб и свободу», избавится от нищеты и сумеет добиться успеха по способностям?
Итак, начиная с 1928 г. положение в стране все время ухудшалось, ухудшалось и катастрофически ухудшилось.
Применение особых мер
Вот в это горячее время, как только вернулась я в Геническ, не успев еще опомниться от своего огорчения, представитель из центра по наблюдению за проведением коллективизации на периферии обрадовался:– Вот здорово, – заявил он, – ты приехала кстати. Здесь черт знает что творится! Выехать отсюда никуда не могу. Всех мобилизовали, все разъехались, а со всех сторон поступают все более и более тревожные сведения – все жалуются, а я здесь один, ну хоть разорвись. Ты знаешь, в деревнях бабы взбунтовались, распускают слух о каких то 100-метровых одеялах, которые шьются для колхозов, и что все должны спать под одним общим одеялом. Вот и попробуй разубедить их.
Выехала я в деревню, где полным ходом, так же как и повсюду, шла коллективизация, чтобы разубедить будущих колхозников, что никто не собирается шить для них стометровые одеяла. Здесь уже были бригады, которые ходили из дома в дом, копались в огородах, обстукивали полы, рыли ямы в сараях в поисках спрятанного зерна.
Еще один парадокс: искали необходимое для нужд государства зерно таким образом, и в то же самое время разгромили всех состоятельных крестьян, которые могли безболезненно обеспечить страну этим зерном в избытке.
В школе, утопая в списках живого и мертвого инвентаря, сидели члены комиссии. Когда я взглянула в эти списки, мне стала ясна тревога и возмущение женщин. Здесь было записано все, все вплоть до домашней утвари. Сеялки, веялки, лошади, коровы, куры, утки, посуда, даже ухваты.
Во дворе стоял невообразимый рев скотины, ревели недоеные коровы, ненакормленные свиньи, ненапоенные и ненакормленные лошади, я вспомнила, как когда-то в детстве я наблюдала солнечное затмение – скотина вела себя так же беспокойно.
Народу пришло много. Угрюмые злые лица. Чувствовалось – народ задет за живое. Большинство было женщин. Представитель районного комитета заявил, что все по этим спискам должно быть снесено в указанные места в трехдневный срок, и если через три дня найдутся такие хозяйства, которые не выполнят указаний, то они будут ликвидированы, а хозяева лишены права голоса и высланы.
Тогда-то и загудели женщины:
– Ничего мы не снесем, все это своими мозолями нажито!
– И так уже остались без хлеба, а дети – без молока!
– У меня уже всех курей отняли, корову забрали, мало вам – так возьмите душу, все одно здыхаты!
Чем их успокоить? Что им сказать? Что это делается для их блага? А где же доказательства? Их не было.
Крики превратились в настоящий бабий вой.
Районный представитель стоял бледный, руки у него дрожали. Собрание кончилось, но народ не расходился.
Толпа продолжала гудеть: куры дохнут без корма, хлеб гниет, недоенные голодные коровы ревут, а собранную скотину держат под открытым небом, нет ни сараев, ни помещений и кормить нечем.
– Жен своих в колхоз запишите, а нам колхоз не нужен! – кричали женщины.
– Куда делась молодежь? – спросила я секретаря партячейки.
– Все разбежались на заводы и на шахты, – он подошел к двери, вернулся. – Закройте двери, – посоветовал нам.
Мы перешли в учительскую, кто-то бросил увесистый камень в окно. Мы сели на диван и стали совещаться. Что же делать дальше?
В воде дырку не провернешь
Вскоре я попала в Харьков, здесь я встретилась с Панасом Петровичем Любченко, он был в то время секретарем ЦК КП(б) Украины, на меня он произвел очень приятное впечатление, такой добродушный. Вот я ему с горяча все свои сомнения и выложила.Сейчас странно вспоминать, но в те годы все было проще, и мне тогда казалось, что нет никакого преступления в том, чтобы сказать правду, как я ее видела, и даже наоборот, скорее преступление – это скрывать, умалчивать. Но Сталин сумел и все это перевернуть, разрушить. Я помню, где-то прочла слова Ленина, что критиковать можно и нужно и что если критика содержит хоть один процент правды, то ей уже цены нет, настолько ему хотелось, чтобы люди не боялись высказывать свое мнение.
Любченко мне ответил, что времена меняются, и никто из нас, ни он, ни я в воде дырку не провернем, и что по этому поводу ему пришлось выдержать много атак. И что если не верить в успех дела, то очень, очень трудно работать, и что большевики уже сделали одно великое дело — Народная (он даже подчеркнул слово народная) советская власть существует уже 12 лет и будет существовать. И что ни одна революция без жертв не совершалась, а коллективизация это тоже революция, и еще какая.
Я тоже понимала, что во время революции гибнут невинные, но ведь мы строим мирную жизнь, и мы все хозяева нашей страны, как же можно допустить, чтобы люди ругали, проклинали коммунистов-большевиков – не унималась и продолжала возмущаться я. Об этом чудовищном колхозном строительстве уже повсюду и вовсю гудели наши враги по всем странам света, по всем заграницам.
Мне всегда было больно слышать, когда ругали коммунистов, это осталось у меня еще с детства. Зачем же довели такую высокую идею до того, чтобы люди возненавидели ее? Ведь не идея коммунизма виновата, виноваты те, кто требует проводить в жизнь эту идею вот таким страшным образом. Ведь те, кто издает такие приказы и требует их выполнения, не соображают, что они творят. Это так же, как и во времена христианизации: не христианская религия или идея творила те жуткие преступления во имя той, в то время тоже идеальной, идеи, а люди, те люди, которые боялись потерять власть. Слава богу, ведь мы живем уже в другое время.
Значит, все понимают, что происходит что-то непонятное, и надеются, что пронесет, и, может быть, и в самом деле все изменится к лучшему.
Я гораздо позже начала понимать, что многие, особенно умудренные опытом, старые члены партии молчали и терпели из опасения, что их могут обвинить в каких-либо правых, левых, зиновьевско-троцкистских и черт его знает в каких еще уклонах, что и случилось, но немного позже, и исключить из партии, а это для них было равносильно самоубийству.
Когда хлеб печет сапожник
Теперь я попала в группу, работавшую по сбору и подготовке материала о наших достижениях 16-му партсъезду ВКП(б), который должен был состоятся в Москве с 26. 06 до 13. 07 1930 г. – по итогам первого 5-летнего плана и вопросам развернутого наступления социализма по всему фронту, то есть по вопросам сплошной коллективизации сельского хозяйства и перехода к политике ликвидации кулачества как класса.Вот в это самое время всем командировочным, в том числе и нашей группе, надлежало проехаться по целому ряду колхозов района, собрать материал о наших достижениях, вернуться в Мелитополь, составить рапорт о наших достижениях и вручить его комсомольской велоэстафете Севастополь – Москва, которая должна была прибыть на днях из Джанкоя. Рапорт готовился для передачи 16-му партсъезду ВКП(б) к его открытию 26 июня 1930 г.
Мне предложили сначала поехать в колхоз-миллионер им. Сталина. Я уже до этого побывала в нескольких колхозах, а этот был один из старейших богатых колхозов в районе. В этом колхозе были свои коровники, свинарники, курятники, был у них даже какой-то медицинский пункт, ветеринарный пункт без ветеринара и большая общая столовая, детский сад, своя школа для детей и для взрослых по ликвидации неграмотности и малограмотности.
Как раз в это время, сразу после ноябрьского Пленума ЦК ВКП(б) 1929 г., профсоюзы приняли постановление о мобилизации и отправке с предприятий передовых рабочих промышленности в деревню в различные колхозы, так называемых двадцатипятитысячников, для оказания помощи в организации колхозного хозяйства и для внедрения передовых методов работы.
Сюда, в этот колхоз, прислали двоих рабочих. Один был из Днепропетровска с завода им. Петровского, другой – аж с Тульского оружейного завода, вот они обязаны были заниматься организацией колхозного хозяйства. Научить крестьян производственным методам работы, ремонту сельскохозяйственного оборудования, которого по существу у крестьян еще не было.
Откуда эти молодые люди, которые никогда в жизни с сельским хозяйством не сталкивались, могли знать и понимать больше, чем крестьяне, что такое сельский труд, и как и чему они могли их научить, когда сами не умели ни запрячь лошадь, ни отличить овес от ржи, а рожь от пшеницы? Но им полагалось вмешиваться в крестьянскую работу, давать всякие советы, указания и учить крестьян «производственным методам» – ведь для этого их и послали сюда.
Меня тоже, 16-летнюю девчонку, посылали вместе с ними учить уму разуму крестьян, как им организовать и вести хозяйство. Как будто крестьяне, испокон веков занимавшиеся сельским хозяйством, хуже нас знали, что к чему.
Вместо того чтобы подготовить и послать в новоиспеченные колхозы и совхозы агрономов, ветеринарных врачей, побольше сельхозтехники, посылали хлопцев, которые выросли в городе и в жизни не видели, как и где пшеница растет и из чего хлеб делается. Я даже до сих пор помню, как долго надо было объяснять этим молодым людям, как отличить рожь от пшеницы и овес от ржи. Крестьян они ужасно раздражали. Как только я приехала сюда, они стали горько жаловаться:
– На кой к нам этих дармоедов прислали?
Но эти парни имели самые широкие полномочия. Они распоряжались всем колхозом, составляли сводки, писали докладные.
– Тож, поихали на бахчу – хлопцам (это двадцатипятитысячникам) захотилось огирькив (огурцов), – стал рассказывать мне по-украински милый усатый сторож. – Показав де воны растуть, а воны нарвалы цилу корзину маленьких дынь. А воны ж таки гирьки, як полынь. А я кажу (говорю): так это же дыни, а не огуркы, огуркы чуть-чуть дальше растуть. Ну и робытничкив нам поприсылали, воны думають, що на вербы груши растуть.
Колхоз им. Сталина в прошлом был огромной помещичьей усадьбой: чудесные постройки, огромный запущенный сад. Здесь же были построены два двухэтажных дома – общежития для колхозников, и мне стало так грустно смотреть на эти убогие колхозные жилища.
– Убрали бы, – посоветовала я.
– Чего убирать – нема ни мыла, ни белья, – недовольно проворчала женщина.
В эти годы многие еще стирали просто глиной вместо мыла. А это был то время большой образцовый колхоз.
Подходила к концу красивая, но тяжелая весна, все деревья пышно распустились, рано утром чистые политые улицы издавали нежную томную прохладу. В киосках появилась ароматная сирень, ландыши, фиалки, от томящей теплоты, звенящего воздуха и аромата цветов хотелось жить, жить и жить.
На вокзале ко мне присоединились эти же два двадцатипятитысячника. Они явились на вокзал с двумя огромными свертками газет. В дороге газеты порвались и оттуда посыпались куски сахара.
– Куда вы сахар тащите!? – спросила я.
– Как куда – к себе! Давали нам по карточкам, вот мы и взяли по дороге сюда, когда вернемся, его уже не будет.
Газета порвалась, бумаги ни у кого не было, пришлось собирать сахар в носовые платки и в фуражки этих парней.
Вот в таком виде, с узелками и фуражками, наполненными кусковым сахаром, мы и явились в Мелитополе в окружком комсомола для вручения рапорта о наших достижениях. После того как материал был собран и рапорт о наших достижениях был вручен прибывшей из Джанкоя велоэстафете Севастополь – Москва, я зашла к представителю окружкома по высшему образованию Василию Величко и заявила, что больше никуда не поеду, навидалась столько, что мне на всю жизнь хватит.
Я искренне возмущалась, почему там, наверху, никто понять не может, что здесь творится, ведь люди гибнут.
Итак, спустя почти 10 лет после гражданской войны, под мудрым руководством, вместо расцвета сельского хозяйства и улучшения благосостояния населения наступил жестокий голод. Страна перешла на карточки, которые выдавались не всем, и в основном только рабочим в больших городах, в провинции народ переживал невероятные трудности и умирал от голода. Также не хватало обуви, одежды и многих других предметов первой необходимости, мыло, зубная паста превратились в дефицитный товар.
Закрывались кустарные производства вплоть до сапожных мастерских, кому они мешали? Для чего правительству надо было взваливать на себя заботу о каждой мелочи, от иголок до набоек, а населению бегать по магазинам в поисках всякой мелочи, вместо того чтобы заниматься крупными хозяйственными делами? Это был сплошной бред сумасшедшего, и этого человека вся страна начала превозносить до небес, и самое страшное было, что он все это принимал в полной уверенности, что он действительно незаменим и все, что он делает и что делается вокруг него, не подлежит никакой критике.
Абитуриентка
А я никак не могла понять, почему наш первый пятилетний план, который начал осуществляться с таким энтузиазмом осенью 1928 года, стал вдруг осуществляться в условиях напряженной классовой борьбы? Почему, классовая борьба вместо того, чтобы утихнуть, через 10 лет после Октябрьской Революции вдруг вспыхнула и стала напряженной. Почему не подождали, как настаивал Ленин, не подготовили техническую базу, ее же не было, не постарались поднять культурный уровень крестьян, чтобы и им понятно было, что же происходит с ними и ради чего, нарушив уже веками установленный образ жизни, их тащат в какую-то неизвестность. Ведь это же не неодушевленные предметы, а взрослые солидные люди, которых тоже переставлять надо с умом, а не силой, ну об этом хоть кто-нибудь должен был подумать.Выслушав меня, Величко горько улыбнулся и спокойно ответил:
– Не горячись. Мы писали уже все и срочно, и секретно, но мы должны выполнять полученные из центра директивы, я вот жду заместителя. Я в партии с 1917 года, и то ничего не пойму, а ты и не старайся.
Перед ним лежала открытая газета «Правда». Он протянул мне объявление из газеты.
– Вот возьми. Поезжай-ка учиться, я тоже подал документы в МГУ (Московский государственный университет).
Дома я развернула и прочла, подчеркнуто было: «Открыт прием в Институт цветных металлов и золота» (бывший факультет Московской горной академии). Дело новое, интересное, специалистов мало в этой области, – вспомнила я слова Василия Величко. Мне показалось даже забавно стать инженером вместо летчика или капитана, о чем я всю жизнь мечтала.
Несмотря на мою неудачу в летном деле, я по-прежнему крепко была влюблена в воздух, но ждать два-три года было глупо, и я решила не терять время. Всю прошлую зиму я занималась в каком-то коммерческом техникуме в Геническе и одновременно на девятимесячных курсах по подготовке в вуз – и соображала, куда же мне дальше податься. Идея о Московском институте цветных металлов мне понравилась, и я решила: позанимаюсь в институте, если что не так – уйду и посвящу себя летной карьере, кто мне помешает?
Тогда мне казалось все доступно, легко и просто, не понравится – перейду в другой. Мысль, что могут куда-то не принять, мне даже в голову не приходила. Но 1930 год был буквально годом паломничества в высшие учебные заведения.
Я быстро собрала, как мне казалось, все необходимые документы: справку из коммерческого техникума, справку об окончании 9-месячных курсов по подготовке в вуз – эти курсы были организованы для тех, кто во время гражданской войны прервал учебу, и сейчас, освежив в памяти свои прежние знания, мог продолжить учебу; рекомендацию от комсомольской организации и все. О да, еще заявление с просьбой принять меня в институт. Вот с такими четырьмя-пятью справками, написанными по-украински от руки на страницах из школьных тетрадей (в те годы шла усиленная компания за всеобщую украинизацию) с подписями, которые даже я разобрать не могла, послала все эти «документы» в Москву и решила сразу же помчаться в Мариуполь.
Гибель Зои
В последнее время письма от Зои были очень грустные, я чувствовала, что все мужество ее покинуло, что все настоящее и будущее ей кажется беспросветным. В одном из них она написала мне: «Только что я окончила читать Достоевского «Преступление и наказание», прочти, обязательно прочти эту гениальную книгу». Вернувшись рано домой, я уткнулась в нее, и уже под утро, когда рассвело, с трудом оторвавшись от нее, охваченная омерзением и ужасом, я выбросила эту книгу. Зачем, зачем, надо копаться в душе людей, выворачивать ее на изнанку. Достоевский, как будто схватив за кончик ниточки, тянет, тянет безжалостно, нудно, с ноющей болью тянет, стараясь размотать, вывернуть психологию человека наизнанку до конца.Я написала ей: «Милая Зоя, пожалуйста, выкинь из головы эту жуткую достоевщину, я скоро приеду, и мы что-нибудь, придумаем. Что можно было придумать? Когда в это время по новым правилам черным по белому было написано: запретить зачисление в вузы и втузы лиц, лишенных прав, и их иждивенцев. Вот эта молодежь как раз и была теми иждивенцами, которые росли уже при советской власти. Какие «умники» придумали и зачем этот чудовищный закон? Я знала Зоин характер, прямой, честный, и я знала, что она ни на какие сделки со своей совестью не пойдет, как бы я или кто-либо другой ее не уговаривали.
С такими грустными мыслями я ехала по безграничным украинским просторам. Куда ни кинешь взор – всюду расстилались богатые плодородные степи, урожай в этом году предполагался исключительно богатый.
Я уже приближалась к своим любимым местам. Радовала взор и волновала каждая знакомая деталь. Внешне все было так же, как и прежде. Так же, как и прежде, под равномерный стук колес мелькали, то опускаясь, то поднимаясь, вдоль тропинок телеграфные столбы. Пролетали бахчи, огороды, поля. Я уже знала, кому что принадлежало. Чахлые деревца, цель которых заключалась в том, чтобы зимой предохранить железнодорожное полотно от снежных заносов. Летом в знойные дни они были любимым местом наших прогулок и пикников на этой безлесной, лысой степной равнине. Вот и последняя контрольная будка промелькнула мимо, стукнули колеса вагонов на стыках рельс, и уплыл куда-то седоусый старик с зеленным флажком в руке, что означало «путь свободен». Не было сил сидеть на месте. Как же я хотела, как прежде, встретить вместе с Зоей всех друзей. Я вспомнила все, что произошло в прошлый мой приезд, и жуткая боль пронзила меня.
Мне вдруг показалось, как будто откуда-то надвинулась какая-то страшная сила, изменила, разрушила все, сломала самое основное, самое главное в жизни, ее уклад, ее спокойный мерный ход, привычки и все то, что составляет и из чего складывается радость жизни. О, как бы я хотела, чтобы здесь все, все осталось по-прежнему, радостно и весело.
Поезд остановился, я вышла на пустой перрон, меня никто не встречал. Что-то недоброе кольнуло меня. Две женщины привлекли мое внимание:
– Такая молоденькая, и хотела броситься под паровоз, но машинист ей пригрозил. Так она ответила ему: «я пошутила», и бросилась под последний вагон.
– Какая же сила была у нее, – ответила вторая женщина, утирая слезы. – Молодая, красивая, и что же это толкнуло ее жизни себя лишить?
Как будто электрический ток пробежал у меня по всему телу от этих слов. Девушка, молоденькая… Я помчалась к сестре моей матери: «Что случилось?» – хотела спросить. Но… взглянув на нее, я поняла все. Она никак не могла прийти в себя.
Похороны Зои превратились в огромную демонстрацию. Здесь были молодежь и старики. Даже комсомольцы пришли, несмотря на то, что комсомол официально осуждал самоубийство как малодушие, недостойное комсомола. Ребята собрали оркестр и по дороге на кладбище играли похоронный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Этой пытки я не могла выдержать. Эта песня была для Зои и меня символом беззаветной борьбы за счастье народа. Эта песня вдохновляла людей на совершение бессмертных подвигов.
«За что погибла ты, Зоя, за что растерзали твое юное тело колеса безжалостного поезда? – думала я. – Разве тебе не было места среди нас, молодых…» Я опомнилась лишь тогда, когда у засыпанной цветами могилы остались только ее брат Юрий, я и Коля, любивший ее также крепко, как и все мы.
Так много цветов на могиле, почему же в жизни было так много горечи и боли?
К нам подошла согнутая почти вдвое старушка. Из глубоко впавших глаз лились слезы. Она опиралась левой рукой на палку, правой крестилась.
– Похоронили горемычную без священника, – причитала она.
Эта старушка жила недалеко от того места, где погибла Зоя. Она говорила с ней буквально за несколько минут до ее смерти.
– Она все мне рассказала и жаловалась, что для нее ничего не осталось кроме смерти. А я ей бедняжке говорю: «Красавица ты вон какая, твоя жизнь еще впереди, перемелется, мука будет», – а она как зарыдает: «Не могу больше, ведь если кто-нибудь возьмет на себя смелость помочь мне, с ним случится то же, что со мной, а это страшно». Она ушла, а через полчаса я услышала, что девушка под поезд бросилась…
По дороге обратно я с горечью вспоминала, как Зоя из пионеров тоже была переведена в комсомол, и она писала мне: «Что может сравниться с тем чувством, которое испытала я. Наши отцы освободили нашу страну от тиранов, они завоевали нам нашу свободу и счастье, но нам с тобой, на нашу долю выпала не меньшая, а может быть большая честь – строить новую жизнь. Мы с тобой обязаны построить такую фантастическую жизнь, в которой не будет ни одного безрадостного лица. Я пишу это тебе, т. к. знаю, что ты меня поймешь. Мне так много хочется сделать, во мне столько силы и энергии, что кажется, ее хватило бы горы свернуть».
Это писала Зоя в 1927 году, когда ей было 15 лет, а в 18, потрясенная всем произошедшим не только с ее семьей, но и с тем, что происходило вокруг нее, покончила жизнь страшным, трагическим образом. Так покончить жизнь не может малодушный, слабый человек, как нам твердили, так покончить с собой может только человек с глубоким разочарованием в жизни и, самое страшное, с чувством разбитых растоптанных надежд и нестерпимо тяжелой болью в груди: «За что?».
За что были бессмысленно жестоко разбиты, разрушены семья из восьми человек и миллионы других подобных семейств, молодых, крепких здоровых тружеников? Превратили их во «врагов народа», «лишенцев» в своей стране. За что?
За то, что люди трудились, не покладая рук, для себя и для других, стараясь вытащить нашу страну из того тяжелого состояния, в котором она находилась после войны, после голода, разрухи – ведь от такой семьи, от таких хозяйств никакого вреда советской власти не было, только польза. Эта смерть тоже лежит на счету сталинских убийств.
Подкулачник
В поезде ко мне подсел пожилой человек, который тоже очень горько сетовал на свою судьбу:– Та какой же я «подкулачник» – вот этими руками я всего добился. У меня три сына, все они как волы работали. Я радовался – наша власть пришла, еще немножко поработаем вместе, потом женю сынов, отделю их, построят себе дом и будут так же, как и я, хлеборобами, уж очень все они землю любили – вставали чуть свет и в поле. Когда я был малым хлопцем, я батрачил у немцев. Какие ж они хозяева! Там я и научився хозяйнуваты. Если бы был жив Ленин, никогда бы этого не произошло, он никогда бы этого не допустил, – закончил мой собеседник.
И я вспомнила, как сокрушался мой отец, когда умер Ленин:
– Теперь начнутся склоки.
Сама я, будучи свидетелем того, что происходило у меня на глазах, никак не могла понять, для чего необходимо было уничтожить как класс самое здоровое, трудолюбивое, зажиточное крестьянство. Ведь это не были кулаки-кровопийцы, какие существовали до революции, которые сами ничего не делали, а на них работали наемные рабочие, которых они эксплуатировали и которым платили гроши за их каторжный труд, в то время как сами прохлаждались по заграницам. Ничего подобного я нигде не видела. Это были тяжело работавшие крестьяне со своими семьями.
Господи, и до чего же был Ленин во всем прав! Ведь все яснее ясного: при сытом здоровом крестьянстве сытым и здоровым был бы рабочий класс. И коллективизацию можно было бы проводить тихо, спокойно, постепенно, на добровольных началах по ленинским заветам, а не теми жестокими, пожарными методами, которые применил Сталин, доведшими людей и страну до повального голода. Неужели он не помнил или забыл, что народ в 1917 году восстал против голода и нищеты, он требовал «хлеба и свободы» и во имя этого совершил революцию, и боролся за народную советскую власть в глубокой надежде, что при этой народной власти каждый будет сыт, получит «хлеб и свободу», избавится от нищеты и сумеет добиться успеха по способностям?