Где народ, простой народ, научился управлять и, по существу, уже управлял государством огромной страны, в которой он завоевал такие привилегии, которых не было во всем мире: восьмичасовый рабочий день; бесплатное, доступное для всех образование; бесплатное медицинское обслуживание и лекарства; продолжительные отпуска; отдых в санаториях (вы только взгляните на фотографии, и увидите, кто отдыхал в наших санаториях); декретные отпуска для матерей и полное запрещение детского труда – и многое другое, как спорт и любые бесплатные занятия для взрослых, молодежи и детей в различных клубах, что воспринималось в Советском Союзе уже как должное, в то время как Европа, да и весь мир, только-только разворачивался.
   Вот, например, цитаты из книги «Правда о мирных договорах» Дэвида Ллойд Джорджа, где он пишет что «…перемены, которые внесла Международная организация труда во многих странах, должны показаться невероятными». И дальше он приводит вот эти примеры (обратите внимание на годы).
   «В Китае, по сообщению английского консула в 1924 году, нормальная продолжительность рабочей смены на хлопчатобумажных фабриках Шанхая, принадлежащих англичанам и японцам, составляла 12 часов»… На фабриках, принадлежавших китайцам – 14 часов. В другом городе 18-часовой рабочий день был самым обычным явлением. В некоторых местах рабочие отдыхали только 4 дня в году. Грязь на предприятиях была такая, что 70 процентов рабочих, занятых в спичечной промышленности, болели туберкулезом… И на таких предприятиях работали дети школьного возраста.
   В Иране в ковровых мастерских работали дети в возрасте от пяти лет. Они просиживали целые дни в тесных, душных помещениях на узких досках без спинки, подвешенных к потолку; они не могли спуститься вниз, в случае надобности они должны были просить, чтобы кто-нибудь снял их». И это все происходило не в 1924 году, а даже еще позже.
   Даже тогда, когда президент Соединенных Штатов Америки Франклин Д. Рузвельт в тридцатые годы во время кризиса собирался вводить в жизнь свой «Нью-Дилл» – «Новый курс», мероприятие, предпринятое для ликвидации смертельно опасного для американской «демократии» экономического кризиса, сопротивление буржуазии было настолько сильное, что он, обращаясь к американским предпринимателям, заявил: «Если вы не пойдете на уступки рабочим, вы рискуете потерять все, так же, как в России».
   Я помню, как американцы, жившие и пережившие великий американский кризис, убеждали меня в том, что если бы не «Нью-Дилл» Рузвельта, здесь тоже произошла бы революция, и не менее жестокая и кровавая, чем в России. И это было в начале тридцатых, уже больше 15-ти лет после Великой Октябрьской Революции, а до этого, и даже позже, в Америке еще существовали так называемые sweat shops, то есть такие мастерские, где из человека выжимали все до седьмого пота.
   И все колониальные страны мира должны выразить глубокую благодарность Советскому Союзу за свое освобождение.

Как у Христа за пазухой

В Москву, в институт цветных металлов и золота

   Подходило к концу чудесное южное лето в теплом уютном городе Геническе.
   Город постепенно пустел. На пляжах все меньше и меньше появлялось народа. Курортники и все приехавшие отдыхать, купаться и загорать отпускники рано разъезжались. С продовольствием становилось все хуже и хуже, да и цены становились менее доступными, и в поисках лучшей жизни местная молодежь стала быстро разъезжаться, кто куда. Большинство уезжало в большие города учиться, там и со снабжением было лучше. Рабочим выдавали 1 кг хлеба, служащим 600 г и кое-что из продуктов.
   Я решила, не дождавшись ответа на мое заявление о приеме в Московский институт цветных металлов и золота, тоже ехать в Москву.
   Я была так уверена, что меня примут, что другой мысли мне даже не приходило в голову.
   Против моего решения ехать в Москву запротестовали родители, а особенно отец, он категорически заявил:
   – Близкий свет Москва, где ни одной знакомой души нет. Никуда ты не поедешь.
   – Подожди ответа, – упрашивала меня мама.
   Мне было странно. Ведь я почти всегда, с детства, могла ехать куда угодно, и они относились всегда к этому спокойно. Полностью доверяли мне, и вдруг как-то «раскисли».
   Отец первый раз в жизни холодно простился со мной. Брат тоже надулся: «Упрямая, ты все делаешь по-своему, даже если это огорчает родителей». Поцеловав меня, быстро убежал…
   Мама крепилась, но я чувствовала, что ей было очень горько.
   Почему всем так грустно? Я никак не могла понять. Я же еду на учебу в нашу родную столицу. Почему их так напугало мое решение? Ведь Шура тоже скоро уедет учиться, и они останутся одни. Им будет скучно без нас, но материально им станет немного легче, и они хоть разок сумеют воспользоваться отпуском и отдохнуть. Я вспомнила, что отец никогда-никогда не отдыхал, ему всегда было некогда.
   С такими невеселыми мыслями я простояла в поезде у окна вагона всю дорогу до Мелитополя, пролетавшая перед моими глазами картина была удручающая. Недалеко от вокзала вдоль путей огромные бурты чистейшего зерна прели под открытым небом. От них шел пар, а кругом уже начала прорастать пшеница. Более преступного головотяпства нельзя было себе представить. Это было в годы бурной коллективизации, когда никто не знал по существу, куда ссыпать, куда сдавать зерно, когда не хватало или вовсе отсутствовали элеваторы, также как не знали, что делать с обобществленной, согнанной вместе под открытым небом скотиной без подготовленных убежищ.
   Возле меня остановился пожилой мужчина и угрюмо произнес: «Горит пшеница, горит, яйцо положи – сварится». А я стояла, плакала и думала: зачем, зачем же такое творится у нас, когда хлеб уже становится дороже золота.
Мария
   Очнулась я от этих невеселых мыслей, когда поезд остановился у вокзала в Мелитополе.
   На перроне вокзала, как всегда, было оживленно, весело. По-провинциальному гуляли парочки, поглядывая с завистью на скорый «Севастополь – Москва», увозивший загоревших, закусанных комарами москвичей с курортов домой.
   Здесь меня встретила веселая, шумная группа ребят, впереди всех с цветами бежала ко мне Мария, ребята за ней тащили чемодан, чайник и два арбуза.
   Пассажиры, увидев такую веселую шумную компанию, с грустью подумали – прощай, спокойный сон. Но поезд тронулся и мы, распрощавшись, остались одни. Сразу стало тихо, моя неугомонная Мария тоже притихла. Она была старше меня лет на пять. К нам в дом влетала она, как вихрь, все вокруг нее смеялось и звенело.
   Когда прошел первый бурный порыв нашей встречи, мы начали думать о нашем приезде в Москву. Ни у меня, ни у Марии ни родных, ни даже каких-либо знакомых в Москве не было. Мы, две наивные провинциалки, надеялись и думали, что нас примут в институт и тут же дадут нам общежитие.
   Но все-таки, куда мы заедем прямо с вокзала? Не на улице же мы будем ночевать? Денег на гостиницу у нас, конечно, тоже не было. Да и попасть в гостиницу вот так, просто с улицы, без командировок и всяких прочих атрибутов было просто невозможно. Куда же мы заедем, хоть на одну ночь? К кому? Подсчитали наши капиталы. Их тоже было в обрез, в случае неудачи с трудом хватило бы добраться обратно домой.
   Черт с ними, с деньгами. Как-нибудь не пропадем, а теперь – утро вечера мудренее – давай спать. В этот момент затормозил поезд и с верхней полки слетел арбуз и лопнул, как бомба. Сонные физиономии испуганно стали выглядывать с полок. Мария бросилась подбирать куски кроваво-красного арбуза. Пассажиры, поняв, что их жизни не грозит опасность, снова захрапели.
   – Жалко арбуз, – заметила Мария, – но ничего, зато как он воздух освежил!
   Рано утром, подъезжая уже к Москве, не успев еще глаза продрать, Мария вдруг весело завопила:
   – Ты знаешь, мне пришла в голову гениальная идея! Одна знакомая моей мамы попросила меня передать вот это письмо какой-то ее знакомой даме.
   – Ну и что? – удивилась я.
   – Да как что? Вот мы с вокзала и поедем с этим письмом прямо к ней. Я надеюсь, что она войдет в наше положение и разрешит нам одну ночь у нее переночевать, а дальше видно будет.
   Поезд затормозил, остановился, нетерпеливые пассажиры уже толпились у выхода. Нам было некуда торопиться, мы потихоньку собрались и последние вышли из вагона.
Провинциалки
   Москва нас встретила плаксиво, небо было затянуто сплошной свинцовой пеленой облаков, шел мелкий, угрюмый дождик. На привокзальной площади стояла вереница промокших извозчиков. Мы решили взять одного из них. Чемоданы наши были тяжеленные, мы везли в них не одежду, а главным образом продукты: хлеб, масло, рыбу сушеную. Мы знали, что снабжение в Москве было по карточкам, а получить продуктовую карточку могли только московские жители или студенты с пропиской. Мы тоже надеялись получить их, как только станем студентами, а пока что… Подойдя к одному из извозчиков, Мария твердо произнесла адрес, написанный на конверте письма: «Тверская, 67».
   Прокатав нас добросовестно, как нам показалось, за наши 15 рублей по ухабистым улицам Москвы, а взял он с нас в три раза дороже, как нам потом сказали, извозчик остановился у серого пятиэтажного дома на Тверской, 67.
   В этом доме и жила знакомая знакомой Марииной мамы.
   Когда мы поднялись на третий этаж и позвонили, нам открыла дверь молоденькая, лет 15-ти, девушка. Возле нее стояли двое ребятишек в возрасте четырех-пяти лет. Хозяйки дома не оказалось, она проводила свой отпуск на юге в Крыму.
   Мы попросили у нее разрешения оставить вещи и, если можно, остаться переночевать.
   Вся «квартира» состояла из одной чистой, уютной комнаты с хорошей мебелью, приблизительно 20–25 кв. м., в ней жила семья из пяти человек.
   Оставив, с разрешения Наташи (так звали нашу новую знакомую), наши вещи у нее, мы тут же помчались: я – в бывшую Горную академию на Большую Калужскую, 14, Мария – в МГУ на Моховой.
   В трамвае по дороге на Калужскую меня, провинциалку, поразила грубость москвичей. Как могут так грубо обращаться друг с другом совсем незнакомые взрослые люди?
Отказ
   Огромное, с колоннами у входа здание Горной академии, выкрашенное в желтый цвет, было расположено в глубине двора, отгороженного от улицы высоким железным забором. У входа стояла будка, очевидно для сторожа, чтобы не растащили строительный материал, которым был завален весь двор. С двух сторон этого здания достраивались два новых корпуса.
   Шесть главных факультетов Горной академии – горный, нефтяной, геологоразведочный, стали, цветных металлов и золота и торфяной – стали самостоятельными институтами. Количество студентов увеличилось почти в сто раз, но все они продолжали оставаться в одном здании Горной академии, под одной крышей. Снаружи общая картина была серая, неприветливая.
   Внутри помещение мне так же показалось угрюмым. Какой-то сухой, мрачной ученостью веяло от этих полутемных аудиторий и коридоров, в которых еле-еле мерцал электрический свет.
   Студенты, профессора, служащие пробегали мимо меня с занятым, озабоченным видом. Никому не было до меня дела. Чистая русская речь резала мне ухо. По-видимому, так же, как и им мой явно украинский акцент.
   Я растерялась. Какие все чужие, неприветливые. Если бы в это время я вдруг услышала, как кто-то заговорил по-украински, я подошла бы к нему, как к старому знакомому.
   Наконец объявление привело меня к цели, я прочитала: «Приемная комиссия». С громко бьющимся от волнения сердцем я вошла в кабинет. За столом, заваленным папками, сидел симпатичный молодой человек, один из членов приемной комиссии. Порывшись в списках и взглянув на меня, он грустно и ясно произнес: «Отказано».
   Меня бросило в жар, у меня подкосились ноги.
   – Отказали, не приняли. Почему?! – волнуясь, возмущенно спрашивала я.
   – Очень просто, – ответил он, – большой наплыв, на каждое вакантное место подано почти 30 заявлений. Народ пожилой: парттысячники, профтысячники, все прямо с производства, с огромным производственным стажем, многие из них прервали свою учебу в силу различных обстоятельств во время или после гражданской войны. Надо всех обеспечить стипендиями. Нет общежитий – это главное. А потом, ты такая молодая, что тебе стоит подождать один-два годика.
   Это я уже слышала не первый раз, слышала при отборе кандидатов в летную школу, и вот теперь.
   Он отдал мне все документы. «Все документы» содержали: заявление с просьбой принять меня в институт, справку об окончании девятилетки, справку об окончании девятимесячных курсов по подготовке в вуз при каком-то коммерческом техникуме в городе Геническе и рекомендацию от комсомольской организации. Все написаны не на гербовой бумаге, а на листочках из школьных тетрадей в клеточку, без печатей, с какими-то неразборчивыми подписями, которые даже я разобрать не могла.
   Шла сюда с надеждой, окрыленная, а вышла за ворота с подбитыми крыльями. Что же дальше? С чего начинать? К кому обратиться? В этом чужом, незнакомом городе. И потом, все доводы приемной комиссии были настолько убедительны, что казалось, нет никакой надежды переспорить, переубедить кого-либо. В этом году особенно трудно было встретить мало-мальски грамотного человека в возрасте до 40 лет, кто бы ни подал документы в какое-либо учебное заведение. В связи с развернувшейся индустриализацией страны и с усилением (почему с усилением, а не ослаблением, тоже было не понятно) недоверия к старым специалистам, правительство решило подготовить новых «красных» специалистов и широко открыло двери для всех желающих учиться.
   Мысль о том, чтобы вернуться домой, мне даже в голову в эту минуту не приходила. Я уже здесь и должна добиться того, ради чего я сюда приехала. Да, но к кому я могу обратиться, с кем поговорить, кому объяснить свое положение в городе, где нет ни одного знакомого мне человека? И я, конечно, решила обратиться в комсомольскую организацию.
Безнадежное дело
   И прямо из Горной академии на Большой Калужской, 14 я помчалась в ЦК ВЛКСМ. Здесь я настояла на том, чтобы меня принял не кто-либо, а сам Генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ А. В. Косарев.
   Он выложил передо мной целый список институтов: педагогический, медицинский, какой-то кустарно-промышленный и еще какие-то, где тоже перебор, но куда все-таки легче попасть.
   – Вот, выбирай любой. Может быть, туда тебе повезет.
   – Но ты понимаешь, Саша (до чего же в те дни все было просто, не Александр Васильевич, а просто Саша, независимо от занимаемой должности, ведь мы – и он, и я – были комсомольцами, и это было главное), что я уже твердо решила: никуда, ни в какой другой, кроме того института, куда я подала заявление, не пойду.
   – Желаю тебе успеха, но я ничем помочь не могу. Ты решила бороться за безнадежное дело. Передумаешь, заходи.
   Из упрямства я решила: пойду по всем инстанциям нашего народного образования, где-нибудь, у кого-нибудь добьюсь того, чего я хочу, а именно, поступить и учиться в этом институте. Так я добилась приема у Андрея Сергеевича Бубнова – наркома просвещения, у его заместителя Эпштейна, у Надежды Константиновны Крупской.
   Сейчас можно только удивляться, насколько простые, демократичные в то время, в конце двадцатых и начале тридцатых годов, были отношения с так называемым высоким начальством. Ведь я, девчонка, появившись откуда-то из глубокой украинской провинции, могла без всяких затруднений получить прием и попасть ко всем этим высокопоставленным лицам не по какому-нибудь чрезвычайно важному для человечества вопросу, а просто по вопросу важному в тот момент лично для меня. И я искренне считала, что все они для того здесь и сидят, чтобы помогать всем, кто к ним обращается вот в таких критических, как у меня, случаях.
   До чего же просто было тогда попасть к кому угодно, никакой особой охраны, никаких заграждений. При отсутствии паспортов и вообще каких-либо вразумительных документов, верили так просто, на слово. Ведь вот у меня никаких, ну просто никаких документов не было на руках, чтобы, как говорится, доказать, что я – это я. И все меня без всяких затруднений принимали и отвечали на мои жалобы, что я вот приехала черт его знает откуда, а меня вот не приняли в институт. И все мне вполне серьезно отвечали: «Ты стараешься попасть туда, куда невозможно попасть, где на каждое место подано десятки заявлений». Но, сейчас даже трудно поверить, я вспоминаю, что никто, ни один из этих высокопоставленных лиц не сказал мне, девчонке: «Это не наше дело, нас это не касается». Нет, они все терпеливо со мной разговаривали, старались убедить меня подумать и подать заявление в тот институт, куда можно легче попасть.
   Марию Биншток приняли в МГУ, но общежитие даже не обещали. Там тоже общежития были переполнены.
   И несмотря на то, что все меня упорно отговаривали и старались убедить, что попасть в этот институт безнадежное дело и мне нужно примириться и подать документы в какой-либо другой институт, я упрямо решила подать заявление в апелляционную комиссию и ждать результатов.
Не имей сто рублей, а имей сто друзей
   Жить было негде. Мы целый день бродили, как бездомные, а вечером стеснялись идти ночевать к той милой Алле Сергеевне, которая даже после приезда с юга нас так мило приютила.
   Несколько ночей мы спали на вокзале под видом транзитных пассажиров, несколько раз чуть ли не в какой-то пустой аудитории. И когда, мне казалось, мы дошли уже до точки, больше нет никаких сил, мы решили – ну все, я вдруг встретила во дворе академии Володю Корина, тоже из Геническа. Он был уже на третьем курсе нефтяного института, занимавшего левое крыло Горной академии…
   – Вот здорово, никак не ожидал. Ты что же, решила к нам по цветным металлам и золоту? – широко улыбаясь, тряс мою руку Володя. – До чего же рад тебя видеть!
   – Да, Володя, очень хотела, но не приняли. Мария тоже здесь, и мы уже подумываем как-нибудь потихоньку сматываться обратно.
   – Обратно?! Ну, это дудки, не для того я тебя встретил, чтобы разрешить тебе ехать обратно! А ты брось хандрить, это тебе не к лицу. Правда, народ здесь суровый, неприветливый. Да не нам с тобой пугаться. Об отъезде слышать не хочу, никуда ты не уедешь, иначе учеба пиши – пропало. А там только рады будут, цап-царап и запрягут в комсомольскую работу, знаю я…
   – Ты знаешь, мы уже бродим целую неделю, как бездомные собаки, негде умыться, переодеться, ночуем, где попало.
   – Да… Москва может быть хуже мачехи. Вот, на тебе адресок, вечерком заходи к нам в общежитие на Никольской, что-нибудь обмозгуем.
   И вот, вечером мы сидим в каком-то студенческом общежитии нефтяного института, тоже временном, и чаевничаем… Большая комната в старом, запущенном доме, два ряда железных узеньких кроватей, накрытых жесткими солдатскими одеялами. Под кроватями ящики, чемоданы, а посреди комнаты табуретка вместо стола, и на ней огромный чайник. На разостланной газете мелко наколотый сахар, маргарин, расплывшийся по газетной бумаге, хлеб, нарезанный огромными ломтями…
   Володя наливал чай в большие жестяные кружки. Все пили, обжигаясь, угощали нас.
   Это был обычный студенческий ужин.
   – Вам, как прикажете, с лимончиком или так? – зубоскалил красивый грузин, передавая кружку с чистой горячей водой здоровому скуластому сибиряку.
   – Лимончика? – переспросил тот, – это, я полагаю, что-то вроде клюквы нашей будет?
   – Какая там клюква, – глаза грузина затуманились, видно, от воспоминаний о жарком юге. – Это, брат мой, цитрус – вечнозеленое растение, а аромат… – он поднес щепоть пальцев к носу, глубоко вздохнул, как будто держал этот ароматный фрукт в руке. – А аромат, какой аромат…
   – Не понимаю, – глядя на его экстаз, произнес сибиряк, – вот ежели, к примеру, нашу клюкву, да после заморозков в рот возьмешь, так что твой сахар…
   – Эх ты, клюквенный кисель, – как будто обиделся грузин. – Да когда твой сахар-клюква, в рот берешь, так наш Тифлис видать отсюда.
   – Да к черту, хватит вам, а то и так уже слюнки текут, – прервал их угрюмый парень из угла.
   Чайник пустел и несколько раз наполнялся из «Титана», стоявшего недалеко в коридоре.
   Уже было поздно, голоса и шаги в общежитии давно утихли. На дворе лил противный мелкий дождь, кривыми струйками сбегали отяжелевшие капли по оконным стеклам, иногда задерживались, как будто задумывались, и бежали дальше. Эта грязная и накуренная комната, при мысли, что сейчас нам надо уходить в эту ненастную, темную ночь, казалась нам уютнее рая. У меня было только одно желание – свернуться в комочек и крепко надолго уснуть где-нибудь.
   Мы встали, начали прощаться.
   Володя, вдруг скомандовал:
   – Ну ребята, выкатывайтесь из комнаты, нашим гостям спать пора. Вот вам кровать, – указал он на левый угол возле двери, – а мы вас сейчас загородим «японской ширмой».
   Все ребята оживились, бросились отгораживать наш угол ширмой – старым одеялом. Володя продолжал:
   – Встретил сегодня я Нину, и слышу: уезжать решили, деваться некуда.
   Подошел сибиряк:
   – Вы что же, девчата, москвичам на радость бежать решили? Они никуда не уедут, у них здесь все: квартиры, папы, мамы, и учиться будут, – и быстро вышел покараулить, чтобы случайно не пришел комендант общежития, так как оставаться в общежитии посторонним строго-настрого всюду воспрещалось.
   Так за этой ширмой, которую вешали на ночь и убирали утром, мы прожили целую неделю и, кажется, даже дольше. Восемь студентов, со всех концов нашего необъятного Советского Союза, относились к нам тепло и внимательно, как к родным сестрам.
   Откуда брались силы? Денег практически уже не было, даже три копейки на трамвай приходилось экономить, обувь износилась. Я заходила иногда в какие-то московские учреждения, где, я думала, могут помочь. У меня было странное отношение ко всем этим высокопоставленным учреждениям, такое же, как и к любому провинциальному учреждению. То есть, мне даже трудно сейчас все это объяснить, именно было чувство, что все эти люди сидят в этих учреждениях, чтобы выслушать и оказать, если они могут, какую-нибудь помощь тем, кто обращается к ним. Но пока никакого просвета ниоткуда не было. Домой я ничего не писала о своих мытарствах, не хотела расстраивать родных.
   Мы с Марией долго искали «угол». «Угол» – это просто возможность у кого-то в комнате, в каком-нибудь углу поставить кровать или просто раскладушку, так же, как у ребят за ширмой, только за плату. Но не нашли, московские жилищные условия в то время были потрясающие. Я помню, как у кого-то в общей, закопченной, как пещера, коммунальной кухне я стояла и думала, какая бы я была счастливая, если бы мне разрешили вот за этой страшной плитой поставить раскладушку.
   И в это время мне сообщили, что заседание апелляционной комиссии состоится в следующий четверг в Ветошном переулке, 13 и что всем нам предстоит небольшая переэкзаменовка, так как очень много желающих.
   «Ну что ж, – думала я, – экзамены, так экзамены. Надеюсь, сдам, лишь бы учиться приняли».
   У Марии занятия начинались только через месяц, и она решила уехать на это время в Харьков. Я осталась одна ожидать решения моей судьбы. Она увезла с собой свою неудержимую жизнерадостность, веселый смех, который подбадривал меня и помогал нам в самые отчаянные минуты наших с ней скитаний.
Отчаянный шаг
   Со мной вместе экзамен сдавали человек 20. Все постарше меня, я была самая молодая из всех. Это были дети московской интеллигенции, успевшие закончить рабфаки, техникумы. В общежитии и стипендии, по-видимому, не нуждались. Я же окончила какие-то скороспешные девятимесячные курсы по подготовке в вуз. Переэкзаменовка была также одним из методов фильтрации для тех, кто подал апелляцию, так как во все институты принимали без экзамена.
   Хотя экзамен прошел, кажется, нормально, я все-таки чувствовала, что у меня нет никаких преимуществ перед москвичами.
   Когда меня попросили зайти в кабинет, где заседала апелляционная комиссия, я почти была уверена – это все. Откажут.
   За столом сидели пожилые, солидные профессора, человек пять.
   Первым долгом они попросили меня перевести им мои «документы» с украинского на русский. Я была удивлена, я думала, что им украинский язык так же понятен, как мне русский. Задали несколько незначительных вопросов, и после долгой паузы председатель апелляционной комиссии обратился ко мне:
   – Вы знаете, что мы не можем обеспечить всех студентов стипендиями и общежитиями.
   Но я не просила стипендию и общежитие.
   – Да, слышала, – с глубокой грустью ответила я.
   И вдруг он спросил:
   – А вы можете дать нам расписку, что вы не нуждаетесь в стипендии и общежитии?
   Я просто остолбенела – в моем положении давать такие расписки?
   Я была уверена, что каждый сидевший здесь считал, что я, конечно, откажусь. Я могла ожидать всего, чего угодно, но мне даже в голову не приходило, что могут предложить такое в том жутком положении, в котором я находилась – без денег, не зная вообще, куда я пойду ночевать, выйдя отсюда. Родители мои, я знала, не могут мне помочь.
   И я вдруг ответила, не то со злости, не то от отчаяния.
   – Да могу!
   И на предложенном мне клочке бумаги написала: «Прошу принять меня в институт без предоставления стипендии и общежития».
   «Значит, это еще один способ отказать», – твердо решила я.
   Вышли мы все из этого здания веселой гурьбой, ребята шутили, смеялись, поздравляли друг друга. «Чему они радуются?» – удивлялась я. Это все, в основном, были москвичи, условия приема их не угнетали, и никто-никто из них не догадывался, что творилось у меня на душе. Но жребий был брошен. «А если примут? О, если только примут, моя борьба за тяжелую, самостоятельную, полную неожиданных превратностей и лишений жизнь только начнется. Ну, а если не примут?»