Голод в этом обильном богатом крае становился все более жестоким.
   Голодали все. Армия питалась впроголодь. Их паек был мизерный, выдавали иногда кусочек синей солонины, немного сахара и хлеб, если то, что давали, вообще можно было назвать хлебом. Это была черная твердая масса, в которой было больше соломы, чем муки. Когда его ломали, то оттуда торчали т. н. по-украински «устюки», то есть мелко нарезанная солома или полова, кое-как склеенная мукой. Вкуса хлеба в ней не было и в помине. До сих пор помню, как этот хлеб царапал до крови горло, окрашивая слюну в красный цвет, как трудно было проглотить его. И даже этого хлеба, который так трудно и больно было глотать, не было в достатке.
   Отец получал такой же паек, как и все красноармейцы. В отряде отца среди красноармейцев были два закадычных друга – Петька-пулеметчик и Федька-каптенармус, и я помню как каптенармус, веселый кудрявый Федька, намекнул однажды отцу:
   – У вас дети больные, разрешите выписать немного продовольствия на ребят.
   Отец категорически и твердо заявил:
   – В армии я, а не мои дети.
   И веселый кудрявый Федька даже заикнуться об этом после не смел. О каких-либо поблажках для высшего состава отец и слышать не хотел.
   На площади вокруг церкви каждое воскресенье собирались по старой памяти традиционные украинские базары. Крестьяне привозили кое-что из своих пожитков, цены были астрономические, деньги ничего не стоили. Миллионы равнялись копейкам. Торговля шла полным ходом. Спекуляция расцвела пышным цветом. Спекулянты наживали состояния, обменивая за кусок хлеба или за кружку муки бесценные вещи. За пуд муки покупали дом, здесь же рыскали местные власти, шла жестокая борьба со спекуляцией.
   Голод не утихал, по утрам подъезжала подвода и на площади вокруг церкви подбирала замерзшие, окоченевшие от холода и голода трупы. Появились слухи о людоедстве. Где-то находили обглоданные человеческие кости. В купленном на рынке холодце кто-то нашел детский мизинец. Задержали мать, которая съела двух своих детей. Люди сходили с ума. Никогда не изгладится у меня из памяти вид этой женщины с воспаленными безумными глазами. Быть людоедом своих собственных детей! Говорили, что воруют детей и просили не отпускать детей одних далеко от дома.
   Голод в это время был настолько жестоким, что даже при всех предпринятых Лениным чрезвычайных мерах погибло около 6 млн. человек.
   Ленин, невзирая ни на что, обратился к капиталистическим странам за помощью, капиталистические страны соглашались оказать помощь голодающим только при условии, что советское правительство признает долги царской России и возвратит национализированные предприятия иностранным капиталистам.
   Когда я болела, прибегал Николенька, всегда чистенький, причесанный, как мышонок.
   – Скажи ты все сейдишся за сахаин? – картавя, спрашивал он. – Я тебе прейсфийку и огайок свечки пиенес, давай кавалейею сделаем.
   Мы крепко подружились и все окна в комнате превращали в зверинцы, в армию, в героев из сказок при помощи воска, ножниц и бумаги. Девочки были чуть постарше нас и, когда мы собирались вместе, они читали и рассказывали нам какие-то интересные истории, особенно Оленька, иногда очень страшные.
   Как-то прибежали все трое и потащили меня в дом через дорогу. Тетя Даша открыла нам дверь и провела нас в комнату, здесь я увидела то, что запомнилось на всю жизнь. Посреди комнаты на круглом столе стояли рядышком пять гробиков размером чуть-чуть больше коробочек из-под детских туфелек, и в каждой из них лежала мертвая куколка. Возле стола сидели две женщины – молодая мать этих пяти деток, которые, не успев родиться, здесь же скончались, и их бабушка. Мы зажгли, поставили свечки и потихоньку удалились. Такое событие! Родилось у женщины сразу пять младенцев. И никто в то время не обратил на это никакого внимания, а какое это было бы событие в других условиях!
Горькая весть
   Всю ночь бушевала вьюга, так сильно, что дребезжали стекла. Утром через сильно замороженные окна трудно было разглядеть, что же делается на дворе. И вдруг открылась дверь, и из канцелярии, весь облепленный снегом, как дед мороз, в комнату вошел наш милый, родной дедушка. В этом похудевшем, уставшем, посиневшем от голода и холода человеке с трудом можно было узнать нашего красавца дедушку.
   Мать бросилась к нему:
   – Папа, как ты добрался? Как мама?
   Тяжело опустившись на стул, он с трудом произнес:
   – Я пришел, чтобы вы нас спасли от голода.
   И, отдышавшись немного за стаканом горячего чая, сообщил нам страшную, жуткую весть, что от голода умерли мать и отец папы. Умер дедушка Федор, а несколько дней спустя скончалась бабушка Ирина. У людей не было сил похоронить их на кладбище, и их похоронили во дворе в погребе, где всегда летом хранили лед. Они жили тоже недалеко от Мариуполя, на расстоянии 18–20 километров, в селе Сартана.
   Отец вздрогнул, закрыл лицо руками, и я видела, как дрожали его пальцы и плечи. Эта страшная весть потрясла нас всех, особенно отца. Он – их единственный сын, в котором они души не чаяли, боролся, отдавая все свои силы, рискуя каждую минуту своей жизнью, за счастье всех людей на свете, в то время как его родители умирали от голода, а он ничем, абсолютно ничем не мог помочь им.
   Я уже знала, что такое голод, и понимала, какая это мучительная, жестокая смерть. Я уже много видела смертей за свою короткую жизнь, но так близко она еще не коснулась меня. Я вспоминала их милые, дорогие мне лица. Перед моими глазами стояла моя стройная, гордая бабушка. Она была такая красивая и ласковая, что на нее все заглядывались. Бабушка была особенная. Дедушка был, просто дедушка – голубчик, милый, ласковый, любил удить рыбу, гулять с нами и ходить со мной в длинные-предлинные прогулки. И вот их нет, нет, нет теперь, они умерли такой ужасной, мучительной смертью. Это казалось мне немыслимо и, уткнувшись в подушку и натянув на себя одеяло, я проплакала весь день. И даже этот жуткий горько-соленый кусок хлеба я не могла проглотить.
   Да что тогда, мне всю мою жизнь, до сих пор, без горечи и боли тяжело вспоминать об этом, и так же, как тогда, когда вспоминаю, кусок застревает у меня в горле.
   Отец так сильно переживал, что на него больно было смотреть. У него не было даже времени молча в тишине пережить свое страшное горе.
   Налеты становились все более смелыми и жестокими.
   И не успел отец прийти в себя, как в комнату ворвался раненый человек. Он с ужасом, без конца твердил:
   – Та воны всих, всих поубывалы. Всих начальникив поубывалы. Воны ж думалы, що я мертвый.
   Немедленно раздалась команда отца:
   – По коням!
   И послышался топот бегущих красноармейцев.
   Этой ночью налетела какая-то банда на деревню и всю ночь продолжала убивать, грабить и насиловать.
   Я подбежала к отцу, обняла его, он прижал меня к себе с такой силой, что я почувствовала, как дрожало все его тело и сердце билось так сильно, что мне казалось, что всем слышно.
   И так продолжалось несколько дней подряд: не успевали красноармейцы освободить одну деревню, не успевали ввести лошадей в конюшни, как их ожидали уже в другом месте, и снова раздавалась команда:
   – По коням!
   Такой была еще жестокая действительность в то время. Свое горе некогда было горевать. Кругом все еще шла кровавая, беспощадная драка. Окрестность была терроризирована настолько, что люди умоляли отца остаться. Обещали поить, кормить весь отряд, только бы иметь защиту.
Сказка и жизнь
   То, что окружало нас, недолго занимало меня своей новизной, я сильно тосковала о своих бабушках и дедушках. Мы выросли у них на руках, и моя привязанность к ним была такая же сильная, как к отцу и матери, и разлуку с ними я переживала очень тяжело.
   Жизнь родных, насыщенная вечной тревогой, опасными походами, боями и стрельбой, ранеными и убитыми, быстро измотала нас, детей. За нами часто заходили какие-то нам незнакомые люди и уводили нас к себе, иногда на несколько дней, пока все не утихало.
   Мне хотелось от того, что происходит вокруг нас, уйти, скрыться, чтобы никто нас ночью не будил, не отрывал от теплой постели и, завернув в шинель, не тащил на мороз во двор, где иногда со всех сторон шла какая-то беспорядочная перестрелка, бряцало оружие, ржали кони. А затем мы попадали в какую-то незнакомую избу и на нас смотрели чужие ласковые люди и, сокрушенно качая головой, говорили:
   – Диты, як квиточки, тильки б жыты та радуватыся, а тут дывись чи вернуться батько, та маты, чи ни.
   Эти жалостливые слова сжимали мне сердце жгучей болью, хотелось плакать, становилось жаль себя и Шурика, который, так же как и я, не понимая, что происходит, испугано прижимался ко мне. Мы тихонько подходили к окну, протаивали в толстом заиндевелом стекле дырочку и весь день тревожно смотрели во двор, ожидая возвращения родителей.
   Родные спасли нас от голодной смерти, но ничего они больше нам дать не могли, забот и волнений у них было столько, что им было не до нас. И так мне хотелось снова очутиться там, где остались такие уютные бабушки и дедушки.
   Я никак не могла понять, зачем нас оторвали от родного гнезда, и теперь мы должны скитаться по свету, а как хорошо было там, думала я, в такие же пушистые зимние дни.
   Я вспоминала, как после сильной вьюги, когда наметало огромные сугробы снега, я затевала игру: набирала полные стаканы снега, ставила на теплую плиту и наблюдала, как снег превращается в воду, и удивлялась, почему сахар, такой же белый и пушистый, не тает так же, как снег.
   – Пора спать, – заявляла мама, укутывая меня поплотнее в теплое одеяло, и я спрашивала у мамы:
   – А она злая?
   – Кто злая?
   – Да вот эта вьюга-ведьма.
   – Пурга действительно злая, но она не ведьма, это просто сильный ветер заметает снег. Спи ты, неугомонная. Не буди брата, – и, чмокнув меня в лоб, мама уходила.
   Я оставалась недовольная мамиными ответами, у мамы было все просто. Другое дело у бабушки Ирины. У нее все вещи имели свой особый характер, имели свое объяснение, и мне очень нравилось слушать ее рассказы, и я глубоко верила им.
   Вот и вьюга, по бабушкиным рассказам, была страшная седая старуха, которая хватала длинными костлявыми руками охапки снега и разбрасывала их с диким хохотом вокруг себя. Когда я заскучала и захотела пойти к своей подруге Зое, бабушка сказала, что пурга очень злая, она не любит, когда детки гуляют и мешают ей беситься, она может схватить меня в свои холодные объятия и заморозить насмерть. Это было понятно, страшно и очень интересно. Я больше никогда не просилась погулять в пургу. А мама говорит – ветер и снег, разве это страшно? У мамы все просто.
   Вот летом я любила заглядывать в колодец, бросать туда камешки и наблюдать, как поверхность воды вдруг оживала. Мама кричала:
   – Уйди от колодца, упадешь туда!
   Бабушка просила:
   – Отойди от колодца, не беспокой водяного, вот он схватит тебя за косы и утащит к себе, – и я стала обходить колодец.
   А здесь я часто убегала к папиному и моему любимому коню Ваське и горько жаловалась ему:
   – А знаешь, Васенька, если бы ты знал дорогу, увез бы ты меня домой, – и я рисовала ему счастливые картины, о которых я сама так тосковала. – Я бы овса тебе свежего дала, на речку купать тебя водила, а потом долго бы летала с тобой по полю, пока солнце не зашло и бабушка не позвала бы нас ужинать. Ты знаешь, Васенька, нет уже ни дедушки Федора, ни бабушки Ирины, и их беленький домик на крутом берегу речки стоит холодный и пустой. И больше никогда, никогда дедушка с трубкой в зубах не будет ходить со мной на рыбную ловлю и рассказывать мне страшные и интересные сказки.
   А наша красивая бабушка никогда, никогда уже после долгих прогулок не будет встречать нас и кормить вкусно пахнущим обедом из овощей, собранных вместе со мной рано утром на огороде.
   А вечером, Васенька, всегда приходили знакомые, мы пили чай с вишневым вареньем, и огромные звезды, как светляки, выскакивали на черной вуали неба, лягушки у реки прохладно и громко давали свой ночной концерт, а из садика доносился нежный и любимый запах ночной фиалки.
   – Значит никогда, никогда этого больше не будет, – твердила я, заливаясь горькими слезами, глядя в его огромные, по-человечески печальные глаза. – Теперь, Васенька, папа – круглый сирота.
   Мне было жалко папу. И жутко и холодно становилось от мысли, что и я тоже, в один страшный день, могу остаться сиротой.
Шурик
   Все военные в отряде отца очень любили моего брата и проводили с ним все свободное время. По-видимому, он всем напоминал оставленных дома детей или младших братьев. Я помню, как каждое утро, как только раздавалась команда на проверку, мой брат срывался с постели, мчался на двор и становился со всеми в одну шеренгу. Красноармейцы тащили и ставили его на табуретку:
   – Наш правофланговый, – шутили те, кто проводил перекличку.
   Мы с братом ходили заниматься к Наталье Петровне, мы ее очень любили. Она умела вырезать из разноцветной бумаги такие удивительные вещи: деревья, дома, животных, и все наклеивалось на картон, и получались усадьбы, сельскохозяйственные угодья, городские дома и улицы, по которым двигались экипажи.
   Однажды, когда она открыла дверь, чтобы выйти, в дом ворвалась женщина, оттолкнув нас, она бросилась к столу, на котором лежала горсточка муки, и в мгновение ока, хватая двумя руками, засунула все себе в рот и так же мгновенно выскочила, мы не успели даже опомнится.

Наш Петя-пулеметчик женится

   Рано утром, после большого снегопада, Николенька, Оленька и я деловито доканчивали нашего деда-мороза – у него уже все было на месте. Усы, для которых я отрезала концы своих кос, какая-то красная тряпочка вместо носа и угольки вместо глаз, даже метелка была у него в руках, не хватало только трубки во рту.
   В это время во двор заехали, гремя бубенцами, широкие, по-праздничному убранные сани, и из них вышел такой же Дед Мороз, как и наш, но только в шубе и с трубкой в зубах.
   И мы решили попросить или стащить ее хоть на время, за это взялся Николенька. И пока живой Дед Мороз, радостный и счастливый, приглашал всех, всех на свадьбу своей дочери Оксаны и нашего Петра-пулеметчика, его трубка очутилась у нашего деда во рту.
   И я вспомнила, как накануне к нам в комнату не вошел, а влетел наш Петро и, сияя от радости, сообщил:
   – Женюсь, женюсь на Оксане! Всех, всех приглашаю на свадьбу! Оксана сказала: «Щоб и диты булы», – сказал он, как Оксана, по-украински.
   Оксана была «щира украинка», а Петр – настоящий сибиряк. Добрый, щедрый, он никогда, мне кажется, не съел кусок хлеба, не поделив его с нами, детьми. Я до сих пор помню этот жесткий хлеб, раздиравший горло до крови, и кусочки сахара, пахнувшие потом и махоркой.
Звезда театра
   Несмотря на голод, холод, разруху и на продолжавшуюся еще в той или иной форме войну, театр никогда не умирал. Он даже расцвел с невероятной силой, как никогда раньше. Здесь, в этом местечке, работал великолепный драматический театр. Шли замечательные украинские пьесы: «Наталка Полтавка», «Запорожец за Дунаем», «Назар Стодоля» и мн. другие. И новые, написанные тут же, о гражданской войне и революции, с невероятным количеством стрельбы и порохового дыма. Репертуар был обширный, и энтузиазм молодежи неугасимый.
   Хотя артисты в основном были любители, играли они искренне, задушевно. Зрители реагировали замечательно, плакали, смеялись, гремели аплодисменты. Зал всегда был битком набит до отказа.
   И все эти постановки начинались и кончались пением «Интернационала». Пели все артисты на сцене: с правой стороны сцены стояли мужчины-артисты в широченных, «як море сине», шароварах, подпоясанные пестрыми украинскими кушаками, в серых смушковых шапках. Слева артистки в роскошно вышитых украинских костюмах, утопая в блеске монист и разноцветных лент.
   И на фоне этой действительно потрясающей разрухи и голода гордо и мощно гремели слова «Интернационала»:
 
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов,
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой идти готов.
 
   Зрители в зале вставали и подхватывали:
 
Весь мир насилья, мы разрушим
До основанья, а затем
Мы свой, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
 
   Пели с таким огромным, неугасимым энтузиазмом и с такой верой и надеждой на будущее, на то, что действительно «кто был ничем, тот станет всем», что казалось, эти люди могли свет перевернуть.
   Под звуки этого «Интернационала» и других революционных песен прошло мое детство, и даже сейчас, когда я слышу их уже только на пластинках, перед моими глазами проплывают картины того далекого прошлого. Я вижу демонстрации под горячими лучами солнца, когда так хотелось пить, и так радостно и весело было вокруг, гремел духовой оркестр, пели песни. Или занесенные глубоким снегом села Украины с их роскошными театральными постановками, которые я так любила и не пропускала ни одной, а если нужны были в них дети, я всегда была под рукой.
   Вечером здесь в театре шла оперетта «Наталка Полтавка». Играла и пела в этой оперетте Оксана. Мне и до сих пор кажется, что я никогда и нигде, ни в каком благоустроенном, с отшлифованными голосами театре не слышала лучшего и более искреннего пения.
   В фойе театра был киоск, в котором продавали газеты, журналы и конфеты. Больше всего мне запомнились молочные ириски, светло-коричневые, блестящие, которые я даже не попробовала.
   Как всегда в театре было очень шумно и весело. Под конец пришел папа, после какого-то похода, его встретили аплодисментами. Отец иногда даже очень коротко выступал, заверяя всех, что советская власть стремится создать счастливое будущее и что ликвидация бандитизма и всякого сопротивления советской власти – задача всех и каждого живущего в этом районе человека.
   Как всегда, закончилась постановка пением «Интернационала», и все веселой гурьбой проводили нас до калитки.
   Оксана была звездой этого театра. У нее был такой ласковый красивый голос, что мне всегда хотелось броситься к ней и расцеловать ее.
Украинская хата
   Рано утром мы выехали в то село, где жили родители Оксаны.
   Оксана, крепко укутав нас в свой теплый овчинный полушубок и, прижав к себе, всю дорогу что-то весело щебетала.
   Петро ехал рядом верхом на лошади. Кругом картина была, как на рождественской открытке. Чудесные украинские домики под соломенными занесенными снегом крышами, вокруг домиков плетни, колодцы с журавлями. Поражала чистота и тишина.
   Семья Оксаны встретила нас всех как самых дорогих, родных гостей.
   Снаружи их домик был такой же красочный, как и все остальные, с занесенным снегом садом и огородом, внутри все блестело от чистоты.
   Все было сказочно красиво, но ничего здесь не напоминало мне мою любимую, с таким красивым именем, Македоновку. В ней все дома были городского типа, кирпичные, с балконами, большими окнами, под красными черепичными крышами.
   Здесь слева при входе в самую большую горницу была большая белоснежная украинская печь, разукрашенная причудливыми узорами и петухами. Казалось, что это просто украшение и никто не пользуется этой печкой. Но ею пользовались зимой, и даже летом, но как только кончали готовить, ее снова подбеливали, подкрашивали, и она стояла чистая, яркая, нарядная, как будто никто к ней не прикасался. Длинный большой стол стоял в углу справа под образами. Вокруг портрета Тараса Шевченко висело ярко расшитое украинское полотенце.
   Веселая, счастливая Оксана старалась сделать все, чтобы нам было уютно и тепло. Нас накормили, притащили старые журналы «Нивы», карандаши, тетради, поставили керосиновую лампу и уютно устроили на лежанке возле печки.
   Наш Петро в своей чистой военной форме выглядел красавцем. Оксана, в украинской ярко вышитой кофте, со своей белокурой косой вокруг головы, блестела красотой. Она сидела за столом между папой и Петром в «красном углу» под образами. Я не могла отвести от них глаз. Мать Оксаны хлопотала, вынимала кочергой горшки из этой нарядной печки, подавала ужин.
Выстрел
   И вдруг в этой мирной, спокойной обстановке прогремел выстрел, зазвенело и разлетелось разбитое стекло, раздался легкий стон Оксаны, и она упала головой на грудь и на руки Петра, кровь быстро залила ее лицо.
   В тот же момент, когда произошел выстрел, наша лампа упала, разбилась, обдав меня горячей струей керосина, которая обожгла мне живот и ноги. Наше счастье, что лампа погасла до того, как упала и разбилась.
   Со двора раздался топот бегущих людей или лошадей, остальное мне до сих пор жутко вспоминать. Искали всю ночь. Следы вели в сад, но шел снег, и их быстро заметало. Прихватили каких-то двух типов, оказалось – не они.
   Была страшная ночь. Так же как и все, я не могла уснуть всю ночь. Страшно горело обожженное горячим керосином тело, но я как будто окаменела и не могла оторвать глаз от мраморно-белого лица Оксаны, которая только что целовала нас, говорила какие-то ласковые слова и вдруг навеки умолкла, и можно было кричать, биться головой об стенку – и ничего, ничего не поможет.
   Что же творилось с матерью и отцом Оксаны, даже страшно вспомнить. Кто и какими словами мог утешить их? Мать сидела всю ночь, прижав голову к остывающему телу своей дочери. Вместе с ней и их жизнь кончилась. Как можно пережить такое?
   И вместо веселой свадьбы были тяжелые, печальные похороны красавицы Оксаны. Она лежала в гробу, как живая, под теми же образами.
   Тот, кто совершил это гнусное, жуткое преступление, был, по-видимому, очень хорошо знаком с этой местностью, т. к. он очень ловко обошел расставленные повсюду патрули и исчез, как сквозь землю провалился.
   А нашего веселого красавца Петра невозможно было узнать. Отец предлагал ему уехать в отпуск, прийти в себя. Но он категорически отказался заявив:
   – Никуда я не уеду до тех пор, пока от этих гадов и следа не останется. Пока я всю эту сволоту собственными руками не передушу.
   Обожженные части моего тела покрылись мелкими волдырями, но я никому ни слова не сказала об этом.
   В одном из очередных походов ранен был папа и с ним наша любимая лошадь Васька. Отец так был удручен ранением своей любимой лошади, что на свою рану даже не обратил внимание.
   – Та у вас же кровь из голенища хлещет, – сказал кто-то.
   Пришлось разрезать сапог и перевязать рану, но рана Васьки оказалась смертельной.
   – Сколько раз он мне жизнь спасал, – грустно вспоминал отец.
   Я тоже оплакивала гибель Васьки, я тоже потеряла друга, и теперь мне некому было рассказать, как мне тяжело. Мне казалось, что он по человечески понимал меня.

Конец банды Махно

Амнистия
   ВУЦИК – Всеукраинский Центральный исполнительный комитет объявил амнистию всем, кто воевал в годы гражданской войны против советской власти на Украине, а теперь готов встать на путь честного труженика и работать на пользу новой советской власти.
   Эта амнистия не распространялась только на таких «закоренелых преступников», как командующие белогвардейскими войсками и главари бандитских формирований, врагов рабочих и крестьян Украины: Скоропадского, Петлюру, Тютюника, Врангеля, Деникина, Кутепова, Савинкова, Махно и многих других.
   Для того чтобы собрать народ и сообщить ему об амнистии, в то время был один единственный способ – колокольный звон. Поэтому с самого утра начал звонить церковный колокол, и к обеду на площади вокруг церкви было столько народу, что, как говорится, иголке некуда было упасть.
   Помню заснеженную, переполненную народом площадь у братской могилы, в которой только что похоронили пять молодых красноармейцев, изрубленных, превращенных в кровавое месиво теми самими бандами, которые еще очень активно орудовали в нашей местности. С трибуны доносился голос отца:
   – Война кончилась. Советская власть объявила амнистию.
   Женщины в огромных украинских цветных шалях. Мужчины в овчинных тулупах, и среди них много, много военных.
   Отец, всегда немногословный, говорил почти 3 часа, и люди стояли и слушали так тихо и внимательно, что, казалось, слышно даже, как падают снежинки. Он говорил с огромным энтузиазмом, с жаром об ужасах, переживаемых страной, о голоде, о разрухе и о том, что нужно общими усилиями взяться за восстановление разрушенной страны и укрепление добытой в таких тяжелых боях свободы. И о том, что амнистию объявила самая гуманная и справедливая советская власть. Когда он закончил, к нему двинулась толпа, его окружили женщины, мужчины, старые, молодые, среди них были даже дети. И все обращались к нему с одним и тем же наболевшим вопросом: «Скажите, у меня муж, отец, сын, брат или просто друг находился в Белой армии, у Деникина, Врангеля, Петлюры, Махно и в различных других военных формированиях, а сейчас прячутся. Если они сдадутся, что с ними будет?»
   Многие плакали и ожидали, ожидали от отца ответа, как приговора.
   Отец отвечал:
   – Наша, теперь уже наша, советская власть объявила амнистию, и тот, кто добровольно сложит оружие, будет помилован.
   Люди благодарили.
   – Да вы не меня, а советскую власть благодарите, она несет всем свободу и счастье, а я также вместе с вами счастлив, – отвечал отец. Он так глубоко был уверен в этом.
   Уже на следующий день рано утром у дверей военной канцелярии образовалась очередь. Одни приходили, бросали оружие и клятвенно обещали никогда не подымать руку против советской власти, другие, и многие из них, говорили, что они были просто мобилизованы, и что у них другого выхода не было. А некоторые заявляли: