Страница:
– Так мы давно собирались прийти, но боялись, что убьют.
Отец рассказывал, что были и такие, кто говорил:
– Много у меня греха на душе, знаю, что не простят, убьют, но все пошли, и я пришел, чего же одному подыхать.
Однако сопротивление банд[10] все еще не утихало и продолжалось иногда даже с еще большей жестокостью. В этих местах продолжал орудовать какой-то неуловимый Грицько. Уже одно имя вызывало панический страх у населения. И я помню, как отец этого Гришки, старичок, приходил несколько раз жаловаться на бесчинства сына и просил помощи. Но Гришка оставался неуловимым. И вдруг привезли раненую девочку лет десяти, она без конца твердила:
– Та це все Грицько, вин всих поубывав в хати, всих позаризав.
Он убил всю свою семью, семь человек: отца, двоих братьев, двух невесток и двух детей. Каким-то чудом уцелела раненная, но живая Наталка. Она долго жила с нами, пока какие-то родственники не забрали ее.
Отовсюду все еще продолжали поступать сведения о безжалостных зверских убийствах различных представителей местной власти.
Прочитав такие письма, отец выбрасывал их в мусорный ящик. Только несколько из них сохранились, благодаря Косте, и попали в музеи Мариуполя и Гуляйполя. Там я их и видела, когда мы с классом посещали эти музеи.
И как раз в это время к отцу пришел новый, только что назначенный, не то четвертый, не то уже пятый, председатель местного совета (т. к. всех предыдущих очень быстро убивали, дома, на работе или прямо на улице). Он сообщил, что к нему явился человек от командира особого отряда батьки Махно Забудько.
Забудько, командир особого отряда, не захотел бежать вместе с Махно, когда тот с небольшой группой (остатками своих, когда-то многочисленных, войск) приблизительно в 200–250 человек, после бесконечных и ожесточенных боев, неоднократно раненный, в августе 1921 г. пересек Днестр и бежал за границу в Румынию. Он остался вместо батьки Махно в их логове в Дибровском лесу и возглавил махновские отряды, или, как тогда уже говорили, махновские банды, которые дрались теперь не на жизнь, а на смерть, зная, что все равно другого выхода у них нет. Эта была война даже более опасная, чем обыкновенный фронт, так как враг был невидимый, скрытый.
После стольких случаев покушений, после стольких писем с требованием убраться и угроз убийства отправляться ночью в Дибровский лес, где еще со времени борьбы с германскими оккупантами находились оборудованные ими подземные блиндажи, лазареты, склады оружия! По существу, это была военная база и штаб-квартира батьки Махно, откуда они вели разведку, производили налеты и где находили убежище в критические моменты своей борьбы и оставались неуловимыми.
Туда даже регулярные войска опасались забираться даже днем, пойти туда на переговоры ночью, с абсолютно незнакомым человеком, без охраны, было воистину безумие. Когда в Дибровском лесу в это время расположилась уже даже не армия, не повстанцы, а самые закоренелые, отъявленные бандиты, грабившие, убивавшие, насиловавшие без разбору, и с которыми было трудно справиться даже самому оставшемуся с ними Забудько, командиру особого боевого отряда батьки Махно.
Если раньше дисциплину батька Махно поддерживал прямо расстрелом на месте, то сейчас анархия дошла до предела, и выход у Забудько был один – сложить оружие и сдаться на милость победителей.
Когда отец рассказал об этом своим ближайшим помощникам в отряде, все в один голос запротестовали: нельзя – убьют! Это просто ловушка.
И когда чуть-чуть забрезжил рассвет и в предутренней мгле вдруг появились два всадника, все радостно бросились к отцу. После такого напряжения всем казалось, что он как будто с того света вернулся. Громкое «ура!» огласило утреннюю тишину. Поздравляли отца и его спутника. Кто-то спросил у папы:
– Скажите, а страшно было?
– Страшно, – искренно и просто ответил отец. – Но я знал, что это надо было сделать, и это было главное.
«Особенно страшно было, – рассказывал папа, – когда после долгого блукания (блуждания) по лесу мы очутились где-то среди густого кустарника у великолепно замаскированного снаружи входа куда-то в подземелье. Здесь у меня мелькнула мысль: ступив за этот порог, выйду ли я оттуда живым, или здесь, в этой чертовой норе, найду свою могилу. Я недоверчиво взглянул на своего спутника, но он уже открыл передо мной дверь. Невероятно спертый воздух, до тошноты со свежего воздуха, и тьма кромешная окружила нас.
– Нагнитесь, ступеньки ведут вниз, – подсказал мне провожатый. За небольшим поворотом мы очутились в довольно просторном полном людей помещении. Здоровые, раненые, больные лежали и сидели на полатях, на креслах и даже на полу. Помещение тускло освещалось керосиновыми лампами. Из глубины этого помещения к нам вышел человек средних лет, весь обросший, но с хорошей выправкой. Вежливо поздоровавшись, он попросил нас пройти в отдельное помещение. Дорогие роскошные ковры на полу, кругом тесно поставленная хорошая мебель, тщательно убранный письменный стол.
Передо мной стоял Забудько, тот самый Забудько, который был правой рукой и командиром особого боевого отряда Махно, который не захотел бежать в Румынию вместе с Махно, остался в знаменитом Дибровском лесу и возглавил отряды махновцев. Забудько произвел на меня приятное впечатление, – продолжал отец. – Наши переговоры продолжались недолго. Вопрос о сдаче был, по-видимому, у него решен. Но он хотел сдаться именно нам и получить гарантию от меня, что всех, кто сдастся вместе с ним, я не передам ЧК.»
Начальником ЧК на Гуляйпольщине был латыш Лаубэ. Высокий блондин с голубыми, как льдинки, глазами. О нем шла молва, что он бессердечно жестокий и что не дай бог попасть к нему в руки или к нему в подвалы ЧК. Но все «светские дамы» по нему с ума сходили, находили, что он красавец. Женился он на нашей учительнице, такой нежной и хрупкой, как фарфоровая кукла. Все говорили, что она бывшая жена бежавшего за границу офицера.
Мой брат Шурик, по-видимому, наслушавшись всяких ужасов о нем, на общей какой-то юбилейной фотографии выколол ему глаза булавкой, к ужасу нашей мамы. Вот к нему в руки и боялись попасть все амнистированные.
Отец знал все это, и поэтому его вторая, и не менее героическая, задача была, как передать этих людей в соответствующие военные органы, минуя Лаубэ.
И целый день, с утра до вечера, из леса везли награбленные богатства. Несколько комнат рядом с канцелярией были битком набиты до потолка. Чего здесь только не было: всевозможных видов оружие, седла, сбруя. Горы, горы дорогих мужских и дамских меховых, суконных, кожаных шуб; дорогие плюшевые одеяла; сундуки с бельем и одеждой и огромные мешки, не просто какие-то там мешки, а чувалы из-под зерна, полные драгоценных ювелирных изделий. Все это добро везли, везли, и казалось, конца этому не будет. Появились какие-то страшные обросшие люди. Привезли раненых – грязные, у многих раны уже начали гноиться. Смотреть на них было страшно. Мобилизовали врачей, сестер для оказания им первой помощи.
Когда вся эта операция была закончена, приступили к инвентаризации, отец хотел передать все это добро в распоряжение Харьковского военного округа.
Я вспоминаю маленький эпизод, как пример того, с какой скрупулезной строгостью отец относился ко всему.
Во время инвентаризации Федор вошел в комнату, снял со спинки стула старую потрепанную кожаную куртку отца и заменил ее на совершенно такую же, только новенькую. Вошел отец, начал искать свою куртку.
– Где моя куртка? – обратился он ко всем.
Федор обернулся.
– Та вон вона на стуле.
– Я спрашиваю: где моя? – закричал он так, что потолок задрожал. – Эту убрать немедленно!
И бедный Федор долго даже боялся зайти к нам в комнату. Помню, приоткроет дверь:
«Батько дома?» спросит, и если его в комнате нет, заходит.
Таким неподкупным, честным оставался отец до конца своей очень короткой жизни. Для блага страны и советской власти, не дрогнув, готов был пожертвовать своей жизнью и даже нашей, но для себя не хотел ничего, ни при каких обстоятельствах.
Все имущество, все до последней пылинки, отец передал на хранение в Гуляйпольскую казну, поставив об этом в известность ЧК и лично Лаубэ. Но категорически отказался выдать людей по требованию того же Лаубэ, ввиду того что он уже отправил в Харьков рапорт с просьбой немедленно прислать комиссию для сдачи ей людей и имущества.
– Именем военно-революционного трибунала вы арестованы. Всех махновцев немедленно передать в распоряжение ЧК.
Всего мог ожидать отец, но не такого приема. Все мог вытерпеть, но ни при каких обстоятельствах, никогда – подлости и несправедливости.
Отец рассказывал, что он положил на стол все документы, оружие и даже снял военную гимнастерку, и, повернувшись к вошедшим красноармейцам, заявил:
– Ну, что же вы стоите? Берите меня под стражу. Я арестант!
Никто из красноармейцев не тронулся с места.
Лаубэ вскочил быстро, выслал всех из кабинета.
Менжинский обратился к отцу с просьбой успокоиться, не горячиться.
Он заявил, что к ним в Харьков поступил материал, что отец слишком мягко поступает с врагами и не выполняет распоряжений ЧК, тем самым дискредитирует ответственный советский орган. Но он надеется, что все это недоразумение, и все можно будет решить гораздо проще, чем минуту назад.
Отец ответил, что он твердо и решительно боролся с врагами, защищая нашу родину на поле боя. Но те, кто добровольно сдались в наши руки, по нашей, нами объявленной амнистии, ждут не расстрела из-за угла, а ждут справедливого решения их судьбы.
– Я связан словом чести, и воинская честь для меня дороже всего. Мы же коммунисты, а не бандиты. Со мной поступайте, как хотите, в соответствии с полученным вами приказом. Но я твердо стою на своем. Мое слово окончательное, и до тех пор, пока не приедет комиссия, дальнейшие разговоры со мной я считаю бесполезными.
Когда отец вернулся, все уже знали, что произошло. Все были потрясены:
– Это за что же? – недоумевали все.
Забудько после возвращения отца влетел к нам в комнату, это даже я помню, и умолял отца не передавать их в ЧК Лаубэ. Он спал в кабинете отца в канцелярии, по существу, у нас под дверью, до последнего момента, до тех пор, пока не приехала из Харькова комиссия, которая многих рядовых передала на поруки родным и близким, ведь почти весь рядовой состав этой армии состоял из крестьян близлежащих сел.
А весь комсостав был отправлен в Харьков. Я помню, отец рассказывал, что иногда он встречал на разных конференциях и совещаниях кое-кого из них, значит, некоторые сумели примириться, приспособиться и работать на шветскую власть. Что касается Забудько, я никогда ничего о нем от папы не слышала, и я думаю, если бы папа когда-нибудь его встретил, он бы об этом упомянул.
Ведь действительно, произошло, по существу, историческое событие. Закончилась, закрылась еще одна страница нашей чисто русской истории.
Отец считал, что и сам Махно это не просто бандит, а типично русский самородок, как Стенька Разин, Ермак, Пугачев и многие другие. И что Махно и махновщина – одно из очень интересных, важных и очень запутанных явлений, происходивших в годы гражданской войны.
И что роль Махно на Украине во время гражданской войны, в борьбе за освобождение Украины от немецких оккупантов и белогвардейщины, а также его борьбу с большевиками-коммунистами еще никто не потрудился толком исследовать, проанализировать, распутать и описать.
– По существу, во время гражданской войны на Украине, – говорил отец, – было три армии, боровшихся за власть: Красная армия, Белая армия и армия батьки Махно.
Махно отчаянно боролся с немецкими оккупантами Украины, белогвардейщиной, скоропадщиной, петлюровщиной и с большевиками. Махно называл себя анархистом-коммунистом и боролся за «вольные советы» и «безвластное государство».
И ликвидация его штаб-квартиры в Дибровском лесу захлопнула крышку над могилой махновского движения.
С этого момента также прекратились налеты, грабежи и насилия. И наступили, в какой-то степени всеми давно забытые, тишина и спокойствие. За одно это, за мужество, за геройский поступок надо было благодарить отца и его отряд. Ни о какой награде ему даже в голову не приходила мысль, он только думал, как бы скорее закончить происходившие вокруг ужасы и приступить к мирной жизни.
Отстрелялись!
Отец рассказывал, что были и такие, кто говорил:
– Много у меня греха на душе, знаю, что не простят, убьют, но все пошли, и я пришел, чего же одному подыхать.
Однако сопротивление банд[10] все еще не утихало и продолжалось иногда даже с еще большей жестокостью. В этих местах продолжал орудовать какой-то неуловимый Грицько. Уже одно имя вызывало панический страх у населения. И я помню, как отец этого Гришки, старичок, приходил несколько раз жаловаться на бесчинства сына и просил помощи. Но Гришка оставался неуловимым. И вдруг привезли раненую девочку лет десяти, она без конца твердила:
– Та це все Грицько, вин всих поубывав в хати, всих позаризав.
Он убил всю свою семью, семь человек: отца, двоих братьев, двух невесток и двух детей. Каким-то чудом уцелела раненная, но живая Наталка. Она долго жила с нами, пока какие-то родственники не забрали ее.
Отовсюду все еще продолжали поступать сведения о безжалостных зверских убийствах различных представителей местной власти.
Угрозы
На отца было совершено уже несколько покушений. Отец не переставал получать угрожающие письма, одни написанные от руки, другие напечатанные на пишущей машинке, но содержание было одно и тоже: требование немедленно или в трехдневный срок вывести свои отряды из этого района, а если нет, то вот тебе гроб, с крестом или без креста.Прочитав такие письма, отец выбрасывал их в мусорный ящик. Только несколько из них сохранились, благодаря Косте, и попали в музеи Мариуполя и Гуляйполя. Там я их и видела, когда мы с классом посещали эти музеи.
И как раз в это время к отцу пришел новый, только что назначенный, не то четвертый, не то уже пятый, председатель местного совета (т. к. всех предыдущих очень быстро убивали, дома, на работе или прямо на улице). Он сообщил, что к нему явился человек от командира особого отряда батьки Махно Забудько.
Забудько, командир особого отряда, не захотел бежать вместе с Махно, когда тот с небольшой группой (остатками своих, когда-то многочисленных, войск) приблизительно в 200–250 человек, после бесконечных и ожесточенных боев, неоднократно раненный, в августе 1921 г. пересек Днестр и бежал за границу в Румынию. Он остался вместо батьки Махно в их логове в Дибровском лесу и возглавил махновские отряды, или, как тогда уже говорили, махновские банды, которые дрались теперь не на жизнь, а на смерть, зная, что все равно другого выхода у них нет. Эта была война даже более опасная, чем обыкновенный фронт, так как враг был невидимый, скрытый.
Приглашение в Дибровский лес
Так вот, этот самый Забудько, правая рука батьки Махно, передал, что хотел бы вступить в переговоры, но только с отцом и при одном непременном условии: что отец придет к нему в Дибровский лес, где находится их штаб-квартира, один, без охраны и с этим, совершенно незнакомым ему, человеком.После стольких случаев покушений, после стольких писем с требованием убраться и угроз убийства отправляться ночью в Дибровский лес, где еще со времени борьбы с германскими оккупантами находились оборудованные ими подземные блиндажи, лазареты, склады оружия! По существу, это была военная база и штаб-квартира батьки Махно, откуда они вели разведку, производили налеты и где находили убежище в критические моменты своей борьбы и оставались неуловимыми.
Туда даже регулярные войска опасались забираться даже днем, пойти туда на переговоры ночью, с абсолютно незнакомым человеком, без охраны, было воистину безумие. Когда в Дибровском лесу в это время расположилась уже даже не армия, не повстанцы, а самые закоренелые, отъявленные бандиты, грабившие, убивавшие, насиловавшие без разбору, и с которыми было трудно справиться даже самому оставшемуся с ними Забудько, командиру особого боевого отряда батьки Махно.
Если раньше дисциплину батька Махно поддерживал прямо расстрелом на месте, то сейчас анархия дошла до предела, и выход у Забудько был один – сложить оружие и сдаться на милость победителей.
Когда отец рассказал об этом своим ближайшим помощникам в отряде, все в один голос запротестовали: нельзя – убьют! Это просто ловушка.
В бандитском логове
Я проснулась под утро, было еще темно. В комнате было полно военных, но отца среди них не было. Красноармейцы во дворе вывели из конюшни лошадей, нервничая, топтались на месте. Куда идти? Где искать?И когда чуть-чуть забрезжил рассвет и в предутренней мгле вдруг появились два всадника, все радостно бросились к отцу. После такого напряжения всем казалось, что он как будто с того света вернулся. Громкое «ура!» огласило утреннюю тишину. Поздравляли отца и его спутника. Кто-то спросил у папы:
– Скажите, а страшно было?
– Страшно, – искренно и просто ответил отец. – Но я знал, что это надо было сделать, и это было главное.
«Особенно страшно было, – рассказывал папа, – когда после долгого блукания (блуждания) по лесу мы очутились где-то среди густого кустарника у великолепно замаскированного снаружи входа куда-то в подземелье. Здесь у меня мелькнула мысль: ступив за этот порог, выйду ли я оттуда живым, или здесь, в этой чертовой норе, найду свою могилу. Я недоверчиво взглянул на своего спутника, но он уже открыл передо мной дверь. Невероятно спертый воздух, до тошноты со свежего воздуха, и тьма кромешная окружила нас.
– Нагнитесь, ступеньки ведут вниз, – подсказал мне провожатый. За небольшим поворотом мы очутились в довольно просторном полном людей помещении. Здоровые, раненые, больные лежали и сидели на полатях, на креслах и даже на полу. Помещение тускло освещалось керосиновыми лампами. Из глубины этого помещения к нам вышел человек средних лет, весь обросший, но с хорошей выправкой. Вежливо поздоровавшись, он попросил нас пройти в отдельное помещение. Дорогие роскошные ковры на полу, кругом тесно поставленная хорошая мебель, тщательно убранный письменный стол.
Передо мной стоял Забудько, тот самый Забудько, который был правой рукой и командиром особого боевого отряда Махно, который не захотел бежать в Румынию вместе с Махно, остался в знаменитом Дибровском лесу и возглавил отряды махновцев. Забудько произвел на меня приятное впечатление, – продолжал отец. – Наши переговоры продолжались недолго. Вопрос о сдаче был, по-видимому, у него решен. Но он хотел сдаться именно нам и получить гарантию от меня, что всех, кто сдастся вместе с ним, я не передам ЧК.»
Чекист Лаубэ
Все сводилось к тому, как избежать и есть ли возможность избежать ЧК. Попасть в ЧК означало неизбежную смерть для всех.Начальником ЧК на Гуляйпольщине был латыш Лаубэ. Высокий блондин с голубыми, как льдинки, глазами. О нем шла молва, что он бессердечно жестокий и что не дай бог попасть к нему в руки или к нему в подвалы ЧК. Но все «светские дамы» по нему с ума сходили, находили, что он красавец. Женился он на нашей учительнице, такой нежной и хрупкой, как фарфоровая кукла. Все говорили, что она бывшая жена бежавшего за границу офицера.
Мой брат Шурик, по-видимому, наслушавшись всяких ужасов о нем, на общей какой-то юбилейной фотографии выколол ему глаза булавкой, к ужасу нашей мамы. Вот к нему в руки и боялись попасть все амнистированные.
Трудная задача
Отец по своему положению, как командир специального кавалерийского отряда Красной армии по борьбе с бандитизмом, был независим и мог решать многие вопросы сам. Но суд, расправа и тюрьма находились в руках ЧК и его начальника Лаубэ. Вот он и требовал всегда всех пленных сдавать ему в ЧК, и некоторые иногда даже до тюремной камеры не доходили. Их он мог расстрелять просто по дороге – «при попытке к бегству».Отец знал все это, и поэтому его вторая, и не менее героическая, задача была, как передать этих людей в соответствующие военные органы, минуя Лаубэ.
Инвентаризация
Как только отец вернулся из своего похода, он немедленно дал приказ красноармейцам запрягать лошадей и отправляться в лес помочь вывезти больных, раненых и освободить заваленные награбленным добром подвалы.И целый день, с утра до вечера, из леса везли награбленные богатства. Несколько комнат рядом с канцелярией были битком набиты до потолка. Чего здесь только не было: всевозможных видов оружие, седла, сбруя. Горы, горы дорогих мужских и дамских меховых, суконных, кожаных шуб; дорогие плюшевые одеяла; сундуки с бельем и одеждой и огромные мешки, не просто какие-то там мешки, а чувалы из-под зерна, полные драгоценных ювелирных изделий. Все это добро везли, везли, и казалось, конца этому не будет. Появились какие-то страшные обросшие люди. Привезли раненых – грязные, у многих раны уже начали гноиться. Смотреть на них было страшно. Мобилизовали врачей, сестер для оказания им первой помощи.
Когда вся эта операция была закончена, приступили к инвентаризации, отец хотел передать все это добро в распоряжение Харьковского военного округа.
Я вспоминаю маленький эпизод, как пример того, с какой скрупулезной строгостью отец относился ко всему.
Во время инвентаризации Федор вошел в комнату, снял со спинки стула старую потрепанную кожаную куртку отца и заменил ее на совершенно такую же, только новенькую. Вошел отец, начал искать свою куртку.
– Где моя куртка? – обратился он ко всем.
Федор обернулся.
– Та вон вона на стуле.
– Я спрашиваю: где моя? – закричал он так, что потолок задрожал. – Эту убрать немедленно!
И бедный Федор долго даже боялся зайти к нам в комнату. Помню, приоткроет дверь:
«Батько дома?» спросит, и если его в комнате нет, заходит.
Таким неподкупным, честным оставался отец до конца своей очень короткой жизни. Для блага страны и советской власти, не дрогнув, готов был пожертвовать своей жизнью и даже нашей, но для себя не хотел ничего, ни при каких обстоятельствах.
Все имущество, все до последней пылинки, отец передал на хранение в Гуляйпольскую казну, поставив об этом в известность ЧК и лично Лаубэ. Но категорически отказался выдать людей по требованию того же Лаубэ, ввиду того что он уже отправил в Харьков рапорт с просьбой немедленно прислать комиссию для сдачи ей людей и имущества.
Слово чести
Из Харькова в Гуляйполе немедленно прибыл Вячеслав Рудольфович Менжинский – член Президиума ВЧК УССР. Когда отец вошел в кабинет с докладом, Менжинский вдруг поднялся и заявил:– Именем военно-революционного трибунала вы арестованы. Всех махновцев немедленно передать в распоряжение ЧК.
Всего мог ожидать отец, но не такого приема. Все мог вытерпеть, но ни при каких обстоятельствах, никогда – подлости и несправедливости.
Отец рассказывал, что он положил на стол все документы, оружие и даже снял военную гимнастерку, и, повернувшись к вошедшим красноармейцам, заявил:
– Ну, что же вы стоите? Берите меня под стражу. Я арестант!
Никто из красноармейцев не тронулся с места.
Лаубэ вскочил быстро, выслал всех из кабинета.
Менжинский обратился к отцу с просьбой успокоиться, не горячиться.
Он заявил, что к ним в Харьков поступил материал, что отец слишком мягко поступает с врагами и не выполняет распоряжений ЧК, тем самым дискредитирует ответственный советский орган. Но он надеется, что все это недоразумение, и все можно будет решить гораздо проще, чем минуту назад.
Отец ответил, что он твердо и решительно боролся с врагами, защищая нашу родину на поле боя. Но те, кто добровольно сдались в наши руки, по нашей, нами объявленной амнистии, ждут не расстрела из-за угла, а ждут справедливого решения их судьбы.
– Я связан словом чести, и воинская честь для меня дороже всего. Мы же коммунисты, а не бандиты. Со мной поступайте, как хотите, в соответствии с полученным вами приказом. Но я твердо стою на своем. Мое слово окончательное, и до тех пор, пока не приедет комиссия, дальнейшие разговоры со мной я считаю бесполезными.
Когда отец вернулся, все уже знали, что произошло. Все были потрясены:
– Это за что же? – недоумевали все.
Забудько после возвращения отца влетел к нам в комнату, это даже я помню, и умолял отца не передавать их в ЧК Лаубэ. Он спал в кабинете отца в канцелярии, по существу, у нас под дверью, до последнего момента, до тех пор, пока не приехала из Харькова комиссия, которая многих рядовых передала на поруки родным и близким, ведь почти весь рядовой состав этой армии состоял из крестьян близлежащих сел.
А весь комсостав был отправлен в Харьков. Я помню, отец рассказывал, что иногда он встречал на разных конференциях и совещаниях кое-кого из них, значит, некоторые сумели примириться, приспособиться и работать на шветскую власть. Что касается Забудько, я никогда ничего о нем от папы не слышала, и я думаю, если бы папа когда-нибудь его встретил, он бы об этом упомянул.
Ведь действительно, произошло, по существу, историческое событие. Закончилась, закрылась еще одна страница нашей чисто русской истории.
Русский самородок
Появление и существование Махно с его 50-тысячной армией (а иногда даже больше), принимавшего самое активное участие в гражданской войне, имевшего свою программу, за которую шла без оглядки в бой его армия, – это явление сродни появлению Стеньки Разина, Пугачева, Ермака в русской истории, и к этому нельзя относиться как к просто бандитизму.Отец считал, что и сам Махно это не просто бандит, а типично русский самородок, как Стенька Разин, Ермак, Пугачев и многие другие. И что Махно и махновщина – одно из очень интересных, важных и очень запутанных явлений, происходивших в годы гражданской войны.
И что роль Махно на Украине во время гражданской войны, в борьбе за освобождение Украины от немецких оккупантов и белогвардейщины, а также его борьбу с большевиками-коммунистами еще никто не потрудился толком исследовать, проанализировать, распутать и описать.
– По существу, во время гражданской войны на Украине, – говорил отец, – было три армии, боровшихся за власть: Красная армия, Белая армия и армия батьки Махно.
Махно отчаянно боролся с немецкими оккупантами Украины, белогвардейщиной, скоропадщиной, петлюровщиной и с большевиками. Махно называл себя анархистом-коммунистом и боролся за «вольные советы» и «безвластное государство».
И ликвидация его штаб-квартиры в Дибровском лесу захлопнула крышку над могилой махновского движения.
С этого момента также прекратились налеты, грабежи и насилия. И наступили, в какой-то степени всеми давно забытые, тишина и спокойствие. За одно это, за мужество, за геройский поступок надо было благодарить отца и его отряд. Ни о какой награде ему даже в голову не приходила мысль, он только думал, как бы скорее закончить происходившие вокруг ужасы и приступить к мирной жизни.
Отстрелялись!
До сих пор помню это странное чувство, как будто после грозы вдруг наступила тишина. И помню, как мой брат, взобравшись к отцу на колени, спросил:
– Папа, почему больше не стреляют?
В его представлении, как и в моем, вся жизнь – это война и стрельба, болезни и смерти, другой мы не знали. И отец, смахнув грусть с лица, отвечал ему:
– Отстрелялись, сынок, отстрелялись. Теперь конец. Теперь мы новый мир строить начнем, да такой, чтобы ни тебе, ни твоим детям, ни твоим внукам никогда, никогда уже стрелять не пришлось. А это, брат, потрудней стрельбы будет. Ну да не беда. Большевики ведь на то и большевики, чтобы не бояться трудностей.
Он так был уверен, что отстрелялись раз и навсегда и что больше никогда, никогда люди не решатся на такое побоище.
Петька-пулеметчик снял с пулемета служивший покрывалом весь изрешеченный пулями ковер, принес маме:
– Береги на память.
Этот ковер принесла им какая-то украинка со словами:
– Оцэ щоб йому тепло було, щоб не заржавив от снигу та дождя.
Этим ковром был бережно накрыт пулемет в любую непогоду от дождя и снега, когда он молчал. Он, то есть этот ковер (а по существу, это была скорее просто плюшевая скатерть), всю жизнь оставался единственной и самой ценной реликвией нашей семьи. Он видел много, и много мог бы рассказать. Мама с Петром делила все тяжести походов и боев на тачанке рядом с пулеметом.
Сколько раз, переезжая, нам приходилось ликвидировать наше незатейливое «хозяйство», и куда бы мы ни переезжали и сколько раз ни теряли бы все, этот тоненький коврик всегда висел над кроватью, и на нем висело именное оружие, тщательно вычищенное и смазанное заботливой рукой отца. Все эти вещи с надписями именные – в те годы награждали именным оружием за различные подвиги, у каждой этой вещи была своя очень интересная история. Этим оружием часто пользовались местные любители-артисты, когда в театрах на сцене разыгрывались современные постановки о революции, о гражданской войне и о том, что недавно «разыгрывалось» в жизни, с невероятным количеством пустых выстрелов и едкого порохового дыма.
Погибли все боевые друзья этого ковра, а он, как немой свидетель былой отваги и чести замечательных людей, всегда висел у моего изголовья, и он мне был так дорог, что я не обменяла бы его ни на какие сокровища на свете. Каждая дыра на нем имела свою историю, обагренную кровью смелых, мужественных людей.
Здесь мы встретили Наташу и Костю, которые уехали туда раньше, и остановились у них. Костя, это тот самый Костя, который спас жизнь отца, когда был взорван мост и раненый отец упал с лошадью в реку. С тех пор он никогда с отцом не разлучался. А те, кто видели, что произошло, передавали нам, что отец тогда погиб.
Наташа вышла с Костей из больницы в образе парнишки, который якобы прибился к отряду, и все считали его офицерским сынком, которого приютил Костя. Но все полюбили его за его нежность, мягкость и чуткость.
И когда мы прибыли в Гуляйполе, этот милый Сашенька оказался очаровательной Наташенькой, здесь они и поженились. Свадьба была шумная, веселая. Никто не думал тогда, какая ужасная судьба постигнет их позже. Мы ходили с ней на замерзшую речку, катались на каких-то самодельных, с трудом приспособленных к нашей обуви коньках, и здесь же удили в проруби рыбу.
И мне казалось, что всем, также как и нам, кажется странно, что после стольких лет непрерывной борьбы, непрерывной стрельбы наступила вдруг тишина.
Была истая, великая цель, ради которой они дрались не на живот, а на смерть, не жалея своих голов. Никто не знал, никто еще не понимал и ни у кого не было ни малейшего опыта, и неоткуда было взять его, и никакого представления, с чего же надо начинать, с новыми, абсолютно новыми, полными энтузиазма, но в основном малограмотными или совсем неграмотными людьми. Ведь начиная от какого-нибудь дворника и до самого наркома всюду были новые люди, и у каждого была своя идея, какой должна быть и какой будет новая система, новая власть и новая жизнь.
До самого 30-го года существовали еще ликбезы – курсы по ликвидации неграмотности среди взрослого населения. Миллионы, миллионы людей не умели просто расписываться. Мне было 15–16 лет, когда мне пришлось преподавать рабочим-строителям четыре простых действия арифметики. Вся жизнь начиналась с нуля.
В простенькой, скромной рамке стоял на столе портрет отца во весь рост в военной форме, написанный каким-то местным художником. Отец надел гражданскую одежду, и мне он казался другим, не похожим на себя – новым. И ему самому как-то было странно, что он сменил «меч на орало».
Война, революция, Гражданская война, голод и разруха лишили этих детей всего: отцов, матерей, крова. Жизнь, как злая мачеха, разогнала их по свету.
Зимой в трескучие морозы – в язвах, со вздутыми животами и страшными голодными глазами, завернутые в невероятные лохмотья, ползающие на кучах отбросов, разрывающие коченеющими руками снег в поисках пищи, они заполняли сырые, холодные подвалы разрушенных домов, заброшенных шахт, полные голодных крыс, которые иногда отгрызали у детей пальцы ног и рук. Дети боролись за свое существование, как могли.
Они собирались в шайки, занимались грабежами, а порой и убийствами. У этих шаек были свои законы, свои уставы. Они делились по специальностям, делили между собой районы города. У них сложился свой фольклор, свой жаргон, собранный впоследствии в словари внушительных размеров, который изучали работники уголовного розыска, следователи и судьи.
У всех у них, у этих бездомных, всех национальностей и всех вероисповеданий, детей было одно общее имя – беспризорные.
Воровство, пьянство, разврат были школой первой ступени для этих детей.
Это было тяжелое наследие Первой мировой войны, предреволюционной и революционной эпох, с чем надо было бороться и как можно скорее ликвидировать.
– Куда проще было воевать! Там были люди смелые и честные. Я даже не подозревала, что в эти жестокие годы гражданской войны могла появиться такая большая когорта бездушных бюрократов. Трудно поверить, что это вчерашние освободители России!
И она уехала в Харьков искать «настоящих людей».
Там она рассказывала о Донбассе, о детях, ютившихся в затопленных, заброшенных шахтах.
– Беспризорность – это наш позор, мы должны как можно скорее это все ликвидировать.
Она просила оказать ей помощь, обещала организовать целый ряд детских домов, уверяла, что крестьяне ей помогут продуктами. Она просила дать ей возможность набрать кадры преподавателей и рядовых работников, отпустить средства для их содержания и зарплаты, а также получить немного мануфактуры, чтобы одеть детей.
Возвращалась она, окрыленная надеждой, увозя с собой не деньги и мануфактуру, а обещания, что ей помогут, и напутственные слова «продолжайте».
– Из всех людей, кого я знаю, – с восторгом рассказывала мама, – Феликс Эдмундович Дзержинский, председатель Комиссии по улучшению жизни беспризорных детей, делает все и больше всех в отношении ликвидации беспризорности.
Я помню, как мама в поисках продовольствия даже до Ташкента на верблюдах добиралась. И потом весело рассказывала нам, как верблюды плевались, когда ребята бегали за ними и дразнили их. В те годы, по-видимому, это был один из самих надежных видов транспорта и способов передвижения.
Анна Капитоновна вместе с сестрой Олей и братом Олегом, который работал секретарем у папы, жила в большом, из красного кирпича, доме, окруженном огромным запущенным садом. Мебель в этом доме была сдвинута так, как будто в него только что въехали и не успели расставить все по местам.
Мы очень любили эту семью и чувствовали себя с ними, как дома. Когда Олег женился на Верочке, нас, детей, уложили спать в спальне, и я проснулась от веселого шума и вышла посмотреть, что происходит в огромной гостиной. Олег схватил меня за руки и стал танцевать со мной – это был мой первый танец.
Эльза была воспитательницей детского дома, где мама была директором. С ней я часто ездила в неподалеку расположенные немецкие колонии, в одной из которых жили ее родные.
Здесь мне сразу бросались в глаза чистота и порядок. Женщины работали в поле в белых панамах, чистых фартуках, в перчатках. С нами здоровались очень вежливо:
– Гуд морнинг, – и мы въезжали в широкую, прямую, как стрела, улицу с мощеными тротуарами, обсаженными могучими, роскошными деревьями, где за высокими красивыми железными оградами в строгом порядке стояли окруженные огромными садами один за другим великолепные кирпичные дома.
Фруктовые деревья ломились от изобилия всевозможных фруктов, яблок, груш, слив и необыкновенно вкусных ягод. А кругом цветы, цветы и розы, тьма-тьмущая роз, украшали вокруг дома и аллеи садов, и чистые-пречистые дворики, которые осенью превращались в тока, на которых после молотьбы скирдовали солому в аккуратные живописные скирды.
В каждом доме на просторной кухне была большая плита, а в конце ее был вмурован огромный котел, в котором всегда была горячая вода. Зимой, даже в самые сильные морозы, все спали в ненатопленных помещениях под пуховыми одеялами с грелками в ногах и с открытыми форточками.
Женщины зимой вязали и разматывали шелковичные коконы. В каждом доме разводили шелковичных червей, для этого у всех во дворе росли тутовые деревья, а в огромных залах на полу летом были разбросаны зеленые ветки тутовых деревьев и масса различных черных, белых, желтых шелковичных коконов, которые женщины ловко распаривали и также ловко разматывали.
– Папа, почему больше не стреляют?
В его представлении, как и в моем, вся жизнь – это война и стрельба, болезни и смерти, другой мы не знали. И отец, смахнув грусть с лица, отвечал ему:
– Отстрелялись, сынок, отстрелялись. Теперь конец. Теперь мы новый мир строить начнем, да такой, чтобы ни тебе, ни твоим детям, ни твоим внукам никогда, никогда уже стрелять не пришлось. А это, брат, потрудней стрельбы будет. Ну да не беда. Большевики ведь на то и большевики, чтобы не бояться трудностей.
Он так был уверен, что отстрелялись раз и навсегда и что больше никогда, никогда люди не решатся на такое побоище.
Петька-пулеметчик снял с пулемета служивший покрывалом весь изрешеченный пулями ковер, принес маме:
– Береги на память.
Этот ковер принесла им какая-то украинка со словами:
– Оцэ щоб йому тепло було, щоб не заржавив от снигу та дождя.
Этим ковром был бережно накрыт пулемет в любую непогоду от дождя и снега, когда он молчал. Он, то есть этот ковер (а по существу, это была скорее просто плюшевая скатерть), всю жизнь оставался единственной и самой ценной реликвией нашей семьи. Он видел много, и много мог бы рассказать. Мама с Петром делила все тяжести походов и боев на тачанке рядом с пулеметом.
Сколько раз, переезжая, нам приходилось ликвидировать наше незатейливое «хозяйство», и куда бы мы ни переезжали и сколько раз ни теряли бы все, этот тоненький коврик всегда висел над кроватью, и на нем висело именное оружие, тщательно вычищенное и смазанное заботливой рукой отца. Все эти вещи с надписями именные – в те годы награждали именным оружием за различные подвиги, у каждой этой вещи была своя очень интересная история. Этим оружием часто пользовались местные любители-артисты, когда в театрах на сцене разыгрывались современные постановки о революции, о гражданской войне и о том, что недавно «разыгрывалось» в жизни, с невероятным количеством пустых выстрелов и едкого порохового дыма.
Погибли все боевые друзья этого ковра, а он, как немой свидетель былой отваги и чести замечательных людей, всегда висел у моего изголовья, и он мне был так дорог, что я не обменяла бы его ни на какие сокровища на свете. Каждая дыра на нем имела свою историю, обагренную кровью смелых, мужественных людей.
Как Саша стал Наташей
Для нас только сейчас наступило мирное время. Вскоре мы переехали в Гуляйполе.Здесь мы встретили Наташу и Костю, которые уехали туда раньше, и остановились у них. Костя, это тот самый Костя, который спас жизнь отца, когда был взорван мост и раненый отец упал с лошадью в реку. С тех пор он никогда с отцом не разлучался. А те, кто видели, что произошло, передавали нам, что отец тогда погиб.
Наташа вышла с Костей из больницы в образе парнишки, который якобы прибился к отряду, и все считали его офицерским сынком, которого приютил Костя. Но все полюбили его за его нежность, мягкость и чуткость.
И когда мы прибыли в Гуляйполе, этот милый Сашенька оказался очаровательной Наташенькой, здесь они и поженились. Свадьба была шумная, веселая. Никто не думал тогда, какая ужасная судьба постигнет их позже. Мы ходили с ней на замерзшую речку, катались на каких-то самодельных, с трудом приспособленных к нашей обуви коньках, и здесь же удили в проруби рыбу.
И мне казалось, что всем, также как и нам, кажется странно, что после стольких лет непрерывной борьбы, непрерывной стрельбы наступила вдруг тишина.
Начнем с нуля
Окончилась война. Окончилась стрельба, и надо было на развороченных снарядами руинах, на пропитанной кровью земле, усеянной трупами убитых, раненых и умерших от голода, холода и болезней людей, начинать новую, абсолютно новую, не совсем еще осознанную, никогда никем не апробированную «новую, при абсолютно новой системе жизнь».Была истая, великая цель, ради которой они дрались не на живот, а на смерть, не жалея своих голов. Никто не знал, никто еще не понимал и ни у кого не было ни малейшего опыта, и неоткуда было взять его, и никакого представления, с чего же надо начинать, с новыми, абсолютно новыми, полными энтузиазма, но в основном малограмотными или совсем неграмотными людьми. Ведь начиная от какого-нибудь дворника и до самого наркома всюду были новые люди, и у каждого была своя идея, какой должна быть и какой будет новая система, новая власть и новая жизнь.
До самого 30-го года существовали еще ликбезы – курсы по ликвидации неграмотности среди взрослого населения. Миллионы, миллионы людей не умели просто расписываться. Мне было 15–16 лет, когда мне пришлось преподавать рабочим-строителям четыре простых действия арифметики. Вся жизнь начиналась с нуля.
В простенькой, скромной рамке стоял на столе портрет отца во весь рост в военной форме, написанный каким-то местным художником. Отец надел гражданскую одежду, и мне он казался другим, не похожим на себя – новым. И ему самому как-то было странно, что он сменил «меч на орало».
Цветы улиц
Мама сразу же заявила, что сейчас в первую очередь необходимо немедленно приложить все силы и заняться вопросом ликвидации беспризорности. Надо открыть новые дома и улучшить условия жизни в тех домах, которые уже существуют и которые не могут охватить армию бездомных ребятишек, скитающихся по безграничным просторам России.Война, революция, Гражданская война, голод и разруха лишили этих детей всего: отцов, матерей, крова. Жизнь, как злая мачеха, разогнала их по свету.
Зимой в трескучие морозы – в язвах, со вздутыми животами и страшными голодными глазами, завернутые в невероятные лохмотья, ползающие на кучах отбросов, разрывающие коченеющими руками снег в поисках пищи, они заполняли сырые, холодные подвалы разрушенных домов, заброшенных шахт, полные голодных крыс, которые иногда отгрызали у детей пальцы ног и рук. Дети боролись за свое существование, как могли.
Они собирались в шайки, занимались грабежами, а порой и убийствами. У этих шаек были свои законы, свои уставы. Они делились по специальностям, делили между собой районы города. У них сложился свой фольклор, свой жаргон, собранный впоследствии в словари внушительных размеров, который изучали работники уголовного розыска, следователи и судьи.
У всех у них, у этих бездомных, всех национальностей и всех вероисповеданий, детей было одно общее имя – беспризорные.
Воровство, пьянство, разврат были школой первой ступени для этих детей.
Это было тяжелое наследие Первой мировой войны, предреволюционной и революционной эпох, с чем надо было бороться и как можно скорее ликвидировать.
В поисках настоящих людей
Мама начала обивать пороги учреждений и, вернувшись домой, жаловалась:– Куда проще было воевать! Там были люди смелые и честные. Я даже не подозревала, что в эти жестокие годы гражданской войны могла появиться такая большая когорта бездушных бюрократов. Трудно поверить, что это вчерашние освободители России!
И она уехала в Харьков искать «настоящих людей».
Там она рассказывала о Донбассе, о детях, ютившихся в затопленных, заброшенных шахтах.
– Беспризорность – это наш позор, мы должны как можно скорее это все ликвидировать.
Она просила оказать ей помощь, обещала организовать целый ряд детских домов, уверяла, что крестьяне ей помогут продуктами. Она просила дать ей возможность набрать кадры преподавателей и рядовых работников, отпустить средства для их содержания и зарплаты, а также получить немного мануфактуры, чтобы одеть детей.
Возвращалась она, окрыленная надеждой, увозя с собой не деньги и мануфактуру, а обещания, что ей помогут, и напутственные слова «продолжайте».
– Из всех людей, кого я знаю, – с восторгом рассказывала мама, – Феликс Эдмундович Дзержинский, председатель Комиссии по улучшению жизни беспризорных детей, делает все и больше всех в отношении ликвидации беспризорности.
Я помню, как мама в поисках продовольствия даже до Ташкента на верблюдах добиралась. И потом весело рассказывала нам, как верблюды плевались, когда ребята бегали за ними и дразнили их. В те годы, по-видимому, это был один из самих надежных видов транспорта и способов передвижения.
У Эльзы
Нас в это время оставляли на попечение худой, высокой как жердь, Эльзы – немки, преподавательницы детского дома, или у красивой, как рафаэлевская Мадонна, Анны Капитоновны – дочери священника.Анна Капитоновна вместе с сестрой Олей и братом Олегом, который работал секретарем у папы, жила в большом, из красного кирпича, доме, окруженном огромным запущенным садом. Мебель в этом доме была сдвинута так, как будто в него только что въехали и не успели расставить все по местам.
Мы очень любили эту семью и чувствовали себя с ними, как дома. Когда Олег женился на Верочке, нас, детей, уложили спать в спальне, и я проснулась от веселого шума и вышла посмотреть, что происходит в огромной гостиной. Олег схватил меня за руки и стал танцевать со мной – это был мой первый танец.
Эльза была воспитательницей детского дома, где мама была директором. С ней я часто ездила в неподалеку расположенные немецкие колонии, в одной из которых жили ее родные.
Здесь мне сразу бросались в глаза чистота и порядок. Женщины работали в поле в белых панамах, чистых фартуках, в перчатках. С нами здоровались очень вежливо:
– Гуд морнинг, – и мы въезжали в широкую, прямую, как стрела, улицу с мощеными тротуарами, обсаженными могучими, роскошными деревьями, где за высокими красивыми железными оградами в строгом порядке стояли окруженные огромными садами один за другим великолепные кирпичные дома.
Фруктовые деревья ломились от изобилия всевозможных фруктов, яблок, груш, слив и необыкновенно вкусных ягод. А кругом цветы, цветы и розы, тьма-тьмущая роз, украшали вокруг дома и аллеи садов, и чистые-пречистые дворики, которые осенью превращались в тока, на которых после молотьбы скирдовали солому в аккуратные живописные скирды.
В каждом доме на просторной кухне была большая плита, а в конце ее был вмурован огромный котел, в котором всегда была горячая вода. Зимой, даже в самые сильные морозы, все спали в ненатопленных помещениях под пуховыми одеялами с грелками в ногах и с открытыми форточками.
Женщины зимой вязали и разматывали шелковичные коконы. В каждом доме разводили шелковичных червей, для этого у всех во дворе росли тутовые деревья, а в огромных залах на полу летом были разбросаны зеленые ветки тутовых деревьев и масса различных черных, белых, желтых шелковичных коконов, которые женщины ловко распаривали и также ловко разматывали.