Шея была и осталась самой тонкой, самой пронзительной из услад, в особенности если Ада распускала волосы и за ниспадающими в беспорядке лоснисто-черными прядями проступала теплая, белая, обольстительная кожа. Ни болячки, ни укусы комаров больше ее не донимали, зато он обнаружил бледный след вершкового пореза, шедший вдоль ее станового столба чуть ниже поясницы: глубокой царапины, оставленной в прошлый август заблудившейся шляпной булавкой, - а скорее колючим сучком, притаившимся в гостеприимной копне.
   (Ты безжалостен, Ван.)
   Растительность этого потаенного острова (закрытого для воскресных парочек, - островок являлся собственностью Винов, и деревянный щит мирно предостерегал, что "нарушитель может пасть от пули охотников из усадьбы Ардис", - формулировка принадлежала Дану) состояла из трех вавилонских ив, ольхового окоема, разнообразных трав, рогозы, аира и немногочисленных лиловогубых тайников, над которыми Ада ворковала, словно они были котятами или щенками.
   В хранительной сени этих невротических ив Ван и занимался осмотром.
   Нестерпимо пленительные плечи, будь у моей жены такие, я никогда не разрешил бы ей носить открытые платья, но как она может стать мне женой? В русском переводе довольно потешной повестушки Монпарнасса Ренни говорит своей Нелли: "Позорная тень нашей противоестественной страсти последует за нами в бездны Ада, на которые повелительным перстом указует нам Отец наш небесный". По какой-то курьезной причине самые дикие переводы делаются не с китайского, а с простого французского.
   Ее сосцы, ныне ставшие нагло-алыми, окружились тонкими черными волосками, но поскольку они были unschicklish, сказала Ада, им тоже вскоре предстояло исчезнуть. Где, хотел бы он знать, подцепила она это жуткое слово? Груди оказались красивы, полны и белы, однако он почему-то отдавал предпочтение мягким холмикам и бесформенным тусклым бутонам той, прежней девочки.
   Он сразу признал ее памятный, неповторимый, восхитительно впалый и плоский юный живот, его чудесную "игру", открыто-услужливое выражение покатых мышц и "улыбку" пупка (заимствовано из словаря артисток, исполняющих танец живота).
   В один из таких дней он прихватил с собой бритвенные принадлежности и помог ей избавиться от всех трех кустиков телесных волос.
   - Сегодня я - Шахерез, - сказал он, - ты его Ада, а это твой зеленый молитвенный коврик.
   Посещения островка запечатлелись в воспоминаниях о том лете в виде клубка, который теперь уже не распутать. Теперь они видятся себе стоящими в обнимку посреди островка, одетыми лишь в зыбкую тень листвы и следящими, как красный челнок, весь в порожденных водной рябью зыбких солнечных инкрустациях, уносит их прочь, машущих, машущих носовыми платками; и эта странная сбивчивость событий обогащается такими картинами, как возвращение еще умаляемого далью челнока - с надломленными рефракцией веслами, с пятнами солнца, зыблящимися вспять, подобно тому как спицы проезжающей по экрану карнавальной процессии вращаются навстречу колесам. Время обвело их вокруг пальца, заставив одного задать запомнившийся вопрос, заставив другую дать забытый ответ, и однажды в мелком ольшанике, вчерне повторяемом синим потоком, они отыскали подвязку, несомненно принадлежавшую ей, этого она отрицать не могла, но ни разу не виденную на ней Ваном в то бесчулочное лето, во время их поездок на заколдованный остров.
   Ее обаятельно крепкие ноги, быть может, и стали длиннее, но сохранили холеную бледность и податливость нимфеточной поры. Она, как и прежде, могла дотянуться ртом до большого пальца ноги. На подъеме правой ступни и на левой кисти виднелись такие же, не слишком приметные, но неизгладимые, неприкосновенные родинки, какими природа пометила его правую руку и левую ногу. Она покушалась красить ногти лаком "Шахерезада" (нелепое помешательство восьмидесятых годов), но была забывчивой неряхой во всем, относящемся до ухода за внешностью, лак отлетал чешуйками, оставляя неприятные пятна, и Ван попросил ее возвратиться в прежнее, "безглянцевое" состояние. В награду он привез ей из Ладоры (не лишенный шика курортик) золотую щиколодную цепочку, которую, впрочем, она потеряла во время одной из их страстных встреч - и неожиданно разревелась, когда он сказал: пускай, когда-нибудь другой любовник найдет ее и возвратит тебе.
   Ее блеск, ее одаренность. Да, конечно, за четыре года она изменилась, но и он тоже менялся с ней вровень, отчего разум и чувства обоих оставались настроенными в лад, - им предстояло остаться такими навек, несмотря на все расставания. Ни он, ни она уже не походили на бойких "вундеркиндов" 1884-го, но во всем, что касается книжного знания, оба превосходили своих однолеток в мере даже более смешной, нежели в детстве; что до формальных критериев, то Ада (родившаяся 21 июля 1872 года) уже завершила курс образования, предоставляемый ее частной школой, тогда как старший двумя годами Ван уповал на получение к концу 1889-го степени магистра. В речах ее, возможно, несколько поубавилось бойкого блеска, уже можно было различить - по крайней мере задним числом - первые, неприметные тени того, что позже она назвала "моей пустоцветностью", однако если говорить о качественной стороне, то природный ум ее стал гораздо глубже, а странные "метаэмпирические" (как называл их Ван) потайные ходы мысли, казалось, удвоились в числе, обогащая собою даже простейшее выражение простейших ее мыслей. Она читала так же жадно и неразборчиво, как он, однако каждый обзавелся своего рода "коньком", - для него таковым стала психиатрия в ее террологической части, для нее драма (в особенности русская), - Ван находил, что в ее коньке присутствует нечто ослиное, но полагал, что это преходящая блажь. Она, увы, сохранила маниакальную любовь к цветам, но всех своих куколок - после того как доктор Кролик помер у себя в саду от сердечного приступа (в 1886 году), - сложила в открытый гроб, в котором, сказала она, доктор лежал, оставаясь таким же пухлым и розовым, как in vivo101.
   В любви же Ада, при том, что отрочество ее было во многих иных отношениях исполнено скорбей и сомнений, стала еще отзывчивей и истовей, чем в пору ее неестественно страстного детства. Усердному исследователю клинических случаев, доктору Вану Вину так и не удалось окончательно совместить в своих представлениях пылкую двенадцатилетнюю Аду с какой-либо из описанных в его заметках английской девочкой, - лишенной и преступных, и нимфоманиакальных наклонностей, прекрасно развитой в умственном отношении, духовно удовлетворенной и вообще совершенно нормальной, хотя подобные девочки во множестве расцветали (и отцветали впустую) по обветшалым замкам Франции и Эстотии, о чем свидетельствуют пухлые романы и маразматические мемуары. А исследовать и анализировать свою страсть к ней Вану было еще труднее. Вспоминая, негу за негой, сеансы в "Вилле Венус" или свои совсем еще ранние посещения борделей на берегах Ливиды и Ранты, он убеждался в том, что волнение, вызываемое в нем Адой, не идет со всем этим ни в какое сравнение, ибо простая прогулка ее пальца или губ вдоль его вздутой вены немедля порождала delicia102 не только более мощные, но по существу своему отличные от тех, что вызывались самым медлительным "уинслоу" самой дельной и юной гетеры. Что же в таком случае поднимало животный акт на уровень даже высший, нежели уровень точнейшего из искусств или неистовейшего из безумств чистой науки? Довольно ли будет сказать, что предаваясь с Адой любви, он открывал для себя язвящие наслаждения, огонь, агонию высшей "реальности"? Реальности, скажем точнее, лишившейся кавычек, бывших ей вместо когтей, - в этом мире, где независимые и своеобычные умы вынуждены цепляться за вещественность, а то и раздирать ее в клочья, дабы отогнать от себя безумие или смерть (каковая есть господин всех безумий). Пока длились одно или два содрогания, он пребывал в безопасности. Новая нагая реальность не нуждалась ни в щупальцах, ни в якорях; она существовала лишь миг, но допускала воспроизведение, частое настолько, насколько он и она сохраняли телесную способность к соитию. Окрас и огонь этой мгновенной реальности зависели единственно от личности Ады - такой, какой она представала в его восприятии. Она ничего не имела общего с добродетелью или с тщетой добродетели в широком смысле последнего слова, - скажем больше, впоследствии Вану мерещилось, будто он во всех нежных восторгах того лета сознавал, что Ада мерзко изменяла ему, изменяет и ныне, - точно так же, как она задолго до его признаний знала, что в пору их разлуки он время от времени использовал живые механизмы, у которых перенатуженные мужчины находят минутное облегчение, как то описано с присовокуплением многих гравюр и фотографий в трехтомной "Истории проституции", прочитанной ею то ли в десять, то ли в одиннадцать лет, между "Гамлетом" и "Микрогалактиками" капитана Гранта.
   Для осведомления ученых, которым предстоит, тайком распаляясь (и они тоже люди), читать этот запретный мемуар в тайных расселинах библиотек (там, где благоговейно хранятся побасенки и похвальбы полусгнивших похабников), - автор его считает необходимым приписать на полях гранок, которые героически правит прикованный к постели старик (как и сами эти длинные и скользкие змеи добавляют заключительный штрих к печалям писателя), еще несколько [конец предложения разобрать невозможно, но, по счастью, следующий абзац был криво нацарапан на отдельном листке блокнота. Приписка Издателя].
   ...об упоительности ее личности. Ослы, которым может и впрямь показаться, будто мое, Вана Вина, и ее, Ады Вин, соитие - где-то в Северной Америке, в девятнадцатом веке, - будучи наблюдаемым в звездном свете вечности, представляет собой лишь одну триллионную от триллионной части истинной значимости этой плевой планеты, пусть отправляются со своими воплями ailleurs, ailleurs, ailleurs (в английском и русском отсутствует необходимый звукоподражательный элемент), ибо под микроскопом реальности (каковая, в конце концов, есть всего лишь реальность, не более), упоительность ее личности являет сложнейшую систему тех тонких мостков, по которым чувства, - смеясь, обнимаясь, бросая в воздух цветы, - проходят от мездры к мозгу, систему, которая всегда была и навеки останется формой памяти, даже в самый миг восприятия. Я слаб. Я дурно пишу. Я могу умереть нынче ночью. Мой волшебный ковер больше уже не скользит над коронами крон, над зиянием гнезд, над ее редчайшими орхидеями. Вставить.
   36
   Педантичная Ада сказала однажды, что рыться в словарях ради чего бы то ни было, кроме поисков точного выражения - в образовательных или художественных целях, - это занятие, место которому где-то между подбором цветов для букета (способным, говорила она, в пору заносчивого девичества показаться умеренно романтичным) и составлением красочных коллажей из разрозненных бабочкиных крыльев (забава всегда вульгарная, а зачастую и просто преступная). Per contra103, внушала она Вану, словесный цирк "слова-акробаты", "фокусы-покусы" и прочее - быть может, искупается качеством умственных усилий, потребных для создания великих анаграмм или вдохновенных каламбуров, и уж во всяком случае не исключает услуг, неохотных или любезных, со стороны словаря.
   Вот почему она приняла "Флавиту". Название этой построенной на тасовке и перетасовке букв старинной русской игры, столь же азартной, сколь хитроумной, происходит от слова "алфавит". Около 1790 года она была очень модной по всей Эстотии и Канадии, затем, в начале девятнадцатого века, ее возродили к жизни "безумные шляпники" (как некогда называли жителей Нового Амстердама), затем после недолгого забвения, году этак в 1860-м, состоялось ее триумфальное возвращение, а ныне, целое столетие спустя, изобретенная заново неким гением, ничего не ведавшим о ее исходной форме или формах, она, как мне говорили, сызнова входит в моду под названием "Скрэббл".
   В пору Адиного детства почти во всех больших загородных усадьбах играли в коренную, русскую ее разновидность, требовавшую 125-ти фишек с буквами. Цель игры состояла в том, чтобы построить ряды и шеренги слов на 225-клеточной доске. Из этих клеток 24 были коричневыми, 12 черными, 16 оранжевыми, 8 красными, а остальные золотисто-желтыми (т.е. флавиновыми, в соответствии с исходным названием игры). Каждой букве русского алфавита отвечало некоторое количество очков (редкостной "Ф" целых десять, дюжинной "А" всего одно). Коричневый цвет удваивал вес буквы, черный утраивал. Оранжевый удваивал, а красный утраивал сумму очков, набираемых словом. Люсетта вспоминала впоследствии, какие чудовищные обличия принимали в бреду, порожденном свирепой стрептокковой лихорадкой, свалившей ее в Калифорнии в сентябре 1888-го, триумфы ее сестры по части удвоения, утроения и даже удевятерения (при прохождении через две красных клетки) стоимости слов.
   Приступая к игре, ее участники брали по семь фишек из ящичка, в котором те лежали лицом вниз, и затем по очереди выставляли на доске свои слова. Игроку, делавшему первый ход, надлежало всего лишь разместить на пустой доске любые две или все семь букв так, чтобы закрыть помеченную сверкающим семиугольником центральную клетку. В дальнейшем одна из уже стоявших на доске букв использовалась в качестве зародыша для образования нового слова, вертикального или горизонтального. Побеждал игрок, набравший, буква за буквой или слово за словом, больше всего очков.
   Комплект, которым пользовалась наши трое детей и который подарил им в 1884 году старый друг семьи (как было принято называть отставных любовников Марины) барон Клим Авидов, состоял из большой складной сафьянной доски и ящичка с увесистыми квадратиками - черного дерева с инкрустированными платиной буквами, из которых латинской была лишь одна - буква "J" на двух джокерных фишках, вызывавших в их обладателе трепет не меньший, чем вызвало бы получение чека на предъявителя, подписанного Юпитером или Ярилой. Отметим кстати, что речь здесь идет о том самом благодушном, но вспыльчивом Авидове (упоминаемом во множестве пикантных мемуаров той поры), который однажды, будучи в Русской Венеции, в Грице, апперкотом вбил в каморку гостиничного швейцара одного незадачливого английского туриста, отпустившего шуточку насчет того, как это умно, оторвав от своей фамилии первую букву, использовать ее в качестве particule.
   К июлю от десяти "А" осталось девять, а из четырех "Д" уцелели три. Потерянная "А" во благовременьи отыскалась под Аршинным Атласом, но "Д" сгинула, подделав участь своего снабженного апострофом двойника, каковой она представлялась Уолтеру С. Киваю, эсквайру, до того как он, сжимая в ладошке пару непроштемпелеванных почтовых открыток, влетел в объятия безмолвного полиглота в ливрее с латунными пуговицами. Остроумие Винов (в приписке на полях отмечает Ада) не знает границ.
   Вана, первостатейного шахматиста, - ему предстояло выиграть в 1887-м проходивший в Чусе матч, разгромив уроженца Минска Пата Рицианского (чемпиона Андерхилла и Уилсона, Северная Каролина), - ставила в тупик неспособность Ады возвыситься в ее, если можно так выразиться, по-дамски бестолковой игре над уровнем девицы из старинного романа или из какого-нибудь цветного рекламного объявления о победе над перхотью, на котором фото-красотка (созданная для игр, ничем не похожих на шахматы) неотрывно смотрит в плечо своему во всех иных отношениях безупречно выхоленному противнику поверх бредового нагромождения белых и красных, до неузнаваемости претенциозно вырезанных фигур (производимых фирмой "Олегов конь"), которыми не согласился бы играть и последний кретин, - какие бы царственные барыши ему ни сулили за осквернение простейшей идеи, забредшей в зудливейшую из голов.
   Время от времени Аде удавалось додуматься до жертвенной комбинации, и она отдавала, скажем, ферзя, уповая на изящный выигрыш в два-три хода, который достанется ей, если противник возьмет фигуру; при этом она видела лишь одну сторону позиции, предпочитая в диковинной вялости неопрятного обдумывания не замечать очевидной контркомбинации, которая неизбежно приведет ее к поражению, если великая жертва принята не будет. Между тем за доской "Скрэббла" та же бестолковая и вялая Ада обращалась в род грациозно-точной счетной машины, наделенной вдобавок феноменальным везением, сметливостью и даже не снившимися недоуменному Вану прозорливостью и уменьем ловить удачу за хвост, сооружая аппетитно длинные слова из ни на что, казалось бы, не годных обглодков алфавита.
   Ван находил эту игру скучной и под конец начинал выставлять слова торопливо и невнимательно, не снисходя до проверки "неупотребительных" или "устарелых", но вполне приемлемых вариантов, предлагаемых услужливым словарем. Что же касается самолюбивой, малосведущей и гневливой Люсетты, ей приходилось даже в двенадцать лет полагаться на благоразумные подсказки Вана, помогавшего ей главным образом потому, что это экономило время и хотя бы немного приближало блаженный миг, когда ее можно будет сплавить в детскую, отчего Ада вновь - в третий или четвертый раз за сладостный летний день - станет доступной для небольшой рукопашной. Особенно скучными были препирательства девочек по поводу законности того или этого слова: на имена собственные и географические названия налагался запрет, однако существовали пограничные случаи, приводившие к бесконечным разочарованиям, и жалостно было видеть, как Люсетта цепляется за свои последние пять букв (больше в ящичке ничего не осталось), образующие прекрасное слово АРДИС, которым, как объяснила ей гувернантка, обозначается стрекало стрелы, - к сожалению, только по-гречески.
   Особенно докучали ему раздраженные или надменные поиски сомнительных слов в уйме словарей, которые стоя, лежа и сидя располагались вкруг девочек - на полу, под стулом, на который Люсетта забиралась с ногами, на диване, на большом круглом столе, где лежала доска и стоял ящичек с фишками, и на ближайшем к столу комоде. Соперничество обормота Ожегова (большого, синего, дурно переплетенного тома, содержащего 52 872 слова) и маленького, но шкодливого Эдмундсона в благоговейном издании доктора Гершижевского, немота кратких уродцев и чуждая условностям тороватость четырехтомного Даля ("My darling dahlia"104, - постанывала Ада, отыскав у кроткого, долгобородого лексикографа какое-нибудь утратившее хождение жаргонное словцо) - все это давно уморило бы Вана несносной скукой, если б его как ученого не возбуждало странное сближение некоторых особенностей "Скрэббла" с таковыми же спиритической планшетки. Впервые он осознал это сходство августовским вечером 1884 года на балконе детской, под закатным небом, последнее пламя которого, раздуваемое последними стрижами, змеилось по краешку водоема, добавляя меди в Люсеттины локоны. Красной кожи доска была разложена на покрытой чернильными пятнами, вензелями и порезами сосновой столешнице. Благообразная Бланш, чью мочку уха и ноготь большого пальца также тронуло вечернее рдение, благоухая духами, которые у горничных называются "Горностаевый мускус", принесла еще ненужную лампу. Бросили жребий, ходить выпало Аде, она машинально и бездумно набирала семерку своих "везунков" из раскрытого ящичка, в котором лицом вниз, выставив наружу безымянные черные спины, лежали фишки, каждая в отдельной, устланной флавиновым бархатом ячейке. Ада что-то говорила при этом и между прочим сказала: "Я предпочла бы лампу Бентен, да в ней керосин весь вышел. Попка (обращаясь к Люсетте), будь лапонькой, кликни ее... Господи помилуй!"
   Семь набранных ею букв - С,Р,Е,Н,О,К,И, - которые она начала расставлять в своем "спектрике" (лоточке из покрытого черным лаком дерева, своего у каждого игрока), резво и словно бы сами собой составили ключевое слово нечаянной фразы, которая сопровождала их беспорядочный отбор.
   В другой, грозовой вечер в эркере библиотечной (за несколько часов до того, как полыхнул овин) Люсеттины фишки составили забавное слово ВАНИАДА, и она извлекла из него тот самый предмет обстановки, по поводу которого только что обиженно ныла: "А может, я тоже хочу на диване сидеть".
   Вскоре затем, как оно часто случается с играми, игрушками и каникульными дружбами, сулившими поначалу нескончаемое блаженство, "Флавита" следом за бронзовеющей и кроваво-красной листвой потонула в осенних туманах; потом куда-то засунули черный ящичек, потом про него и вовсе забыли - и обнаружили ненароком (среди футляров со столовым серебром) четыре года спустя, перед самой поездкой Люсетты в город, где она провела с отцом несколько июльских дней 1888 года. Вышло так, что это была последняя из сыгранных юными Винами игра в "Флавиту". Оттого ли, что для Ады она завершилась рекордным и памятным достижением, оттого ли, что Ван делал по ходу игры кое-какие записи в надежде, - нельзя сказать, чтобы вовсе не сбывшейся, - "различить испод времени" (что составляет, как ему предстояло впоследствии написать, "лучшее неформальное определение предзнаменований и пророчеств"), но завершающий тур именно этой игры живо запечатлелся в его сознании.
   - Je ne peux rien faire, - жаловалась Люсетта, - mais rien, - такие дурацкие попались Buchstaben, РЕМНИЛК, ЛИНКРЕМ...
   - Смотри, - прошептал Ван, - c'est tout simple, переставь вот эти два слога, и у тебя получится крепость в древней Московии.
   - Ну уж нет, - сказала Ада со свойственным ей одной жестом - помахав у виска пальцем. - Нетушки. Словечко славное, да только в русском языке такого не существует. Его француз выдумал. А в русском никакого второго слога нет.
   - А пожалеть ребенка? - осведомился Ван.
   - Нечего ее жалеть! -провозгласила Ада.
   - Ладно, - сказал Ван, - в любом случае, ты всегда можешь выставить КРЕМ или КРЕМЕ, или и того лучше - КРЕМЛИ, это такие тюрьмы в Юконе. Вон у Ады ОРХИДЕЯ, как раз через нее и пройдет.
   - Через ее глупый цветочек, - ввернула Люсетта.
   - Ну-с, - сказала Ада, - а теперь Адочка соорудит нечто совсем уж глупое.
   И воспользовавшись дешевенькой буквой, беспечно поставленной при зачине игры на седьмую клетку богатого верхнего ряда, она со вздохом глубокого удовлетворения соорудила прилагательное ТОРФЯНУЮ, у которого Ф пришлась на коричневую клетку, а еще две буквы на красные (37 х 9 = 333 очка), что вместе с премией в 50 очков (за то, что она единым махом выставила на доску все семь фишек) дало 383 - наивысший результат, когда-либо полученный русским флавистом в один ход.
   - Вот так! - сказала она. - Уф! Pas facile.
   И красноватыми костяшками белой руки отведя с виска бронзово-черные волосы, она гордо и напевно, будто принцесса, рассказывающая, как ее ставшему лишним любовнику поднесли кубок с отравой, принялась подсчитывать свои чудовищные очки, - между тем как Люсетта, поначалу уставившаяся на Вана в немом негодовании на лишенную всякой справедливости жизнь, еще раз проехалась глазами по доске и с новой надеждой завопила:
   - Это же название! А они запрещаются! Это название первого полустанка после Ладорского Моста!
   - Правильно, попочка, - пропела Ада. - Ах, попочка, как ты права! Да, Торфяная, или, как выражается Бланш, "La Tourbierre"105, это и вправду милая, хоть и сыроватая деревушка, в которой проживает семейство нашей cendrillon'ы. Но, mon petit106, на языке нашей матери - que dis-je107, на языке общей для всех нас бабушки с материнской стороны - богатом, прекрасном языке, которым моей душке не следовало бы пренебрегать ради канадийской разновидности французского, - это вполне заурядное прилагательное означает "peaty"108, прилагательное, женский род, винительный падеж. Ну-с, один этот ход принес мне почти четыреста очков. Жаль, не дотянула.
   - Не дотянула! - раздув ноздри и гневно передернув плечами, пожаловалась Вану Люсетта.
   Ван наклонил Люсеттин стул, вынудив ее соскользнуть на пол. Окончательный результат бедняжки за пятнадцать, кажется, туров составил меньше половины того, что последним мастерским ходом завоевала ее сестра, собственно, и Вановы достижения были немногим лучше, но разве в этом дело! Пушок, покрывавший Адину руку с бледно-синими жилками во впадинке сгиба, запашок обуглившегося дерева, исходящий от ее волос, коричневато отливавших со стороны пергаментного абажура (вид лучезарного озера с японскими драконами), - это стоило бесконечно больше, чем все очки, какие могли бы сложить в прошлом, настоящем и будущем ее пальцы, стиснувшие огрызок карандаша.
   - Проигравшая отправляется прямым ходом в постель, - весело сказал Ван, - и сидит в ней безвылазно, а мы спускаемся вниз и приносим ей - ровно через десять минут - большую (темно-синюю!) чашку какао (сладкого, густого какао "Кэдбери" и безо всякой пенки!).
   - Никуда я не пойду, - заявила, скрещивая руки Люсетта. - Во-первых, только половина девятого, а во-вторых, я очень даже знаю, почему вы от меня хотите избавиться.
   - Ван, - после недолгой заминки сказала Ада, - будь добр, приведи сюда Мадемуазель; они с мамой работают над сценарием, который навряд ли глупее этой дрянной девчонки.
   - Мне все же хотелось бы уяснить смысл ее удивительного замечания, сказал Ван. - Спроси у нее, голубушка Ада.
   - Она думает, что мы собираемся играть без нее в "Скрэббл", - сказала Ада, - или заниматься восточной гимнастикой, которой, помнишь, Ван? ты начал меня обучать, ну, ты помнишь.