Страница:
- Разорвите его, идиот, - невольно застонав, сказал Ван.
Приблизился капитан, с некоторым унынием пробурчавший:
- Бьюсь об заклад, что продолжать вы не можете, не так ли?
- Бьюсь об заклад, что вы... - начал Ван: он собирался сказать: "что вы ждете не дождетесь еще одной моей оплеухи", но на слове "ждете" его разобрал смех, и мышцы веселья отозвались такой нестерпимой болью, что он не договорил и поник взмокшим челом.
Тем временем Арвин преображал лимузин в карету скорой помощи. По сиденьям, чтобы не попортить обивку, расстилались разодранные на части газеты, к которым хлопотун-капитан добавил нечто подозрительно схожее со старым мешком из-под картошки или с иной ветошью, мирно догнивавшей в рундуке лимузина. Еще покопавшись в багажнике и побрюзжав насчет "bloody mess"162 (оборот, обросший буквальным смыслом), он все же решился пожертвовать старым, замызганным макинтошем, на котором когда-то издох по дороге к ветеринару одряхлевший, но дорогой капитану пес.
С полминуты Ван, уже ввезенный в общую палату больницы "Озерные виды" (озерные виды!) и оставленный меж двух рядов разнообразно перебинтованных, храпящих, бредящих и стонущих людей, питал уверенность, что по-прежнему лежит в машине. Осознав наконец, где он, Ван первым делом гневно потребовал, чтобы его переместили в лучшую из имеющихся отдельных "палат" и чтобы доставили из "Мажестика" его чемодан и альпеншток. Затем он пожелал узнать, насколько серьезно ранен и на какой, предположительно, срок останется недееспособным. Третье его деяние состояло в возобновлении поисков, бывших единственной причиной посещения Калугано (посещения Калугано!). Новая обитель Вана, предназначенная для размещения проезжих царственных особ, страдающих от разбитого сердца, представляла собой выполненный в белых тонах слепок его гостиничных апартаментов - белая мебель, белый ковер, белый балдахин над кроватью. Еще она была, если можно так выразиться, оборудована Татьяной, молодой, удивительно миловидной и неприступной медицинской сестрой, черноволосой, с прозрачно-бледной кожей (некоторые ее позы и жесты, совершенное сочетание шеи и глаз, представляющее собою особый, почти еще не изученный секрет женского обаяния, болезненно и баснословно напоминали ему об Аде, он искал спасения от этого образа в могучих отзывах своего тела на прелести Татьяны, тоже на свой особый лад бывшей ангелом застенка. Вынужденная неподвижность не позволяла ему строить обычные карикатурные куры. Он попросил ее помассировать ему ноги, но она, смерив Вана взглядом серьезных, темных глаз, препоручила его Дорофею, толстолапому санитару, достаточно сильному, чтобы одним махом вытягивать из кровати Вана, цеплявшегося, точно больной ребенок, за его матерую шею. Когда же Ван изловчился потискать ее за грудь, девушка предупредила, что пожалуется на него, если он еще раз позволит себе подобное, как она с большей, нежели сама сознавала, меткостью выразилась, "волокитство". Демонстрация его состояния, сопровождавшаяся смиренной просьбой о целительной ласке, исторгла у нее всего лишь сухое замечание, что кое-кому из почтенных господ, позволявших себе такие поступки в общественных парках, случалось надолго попадать в тюрьму. Впрочем, уже много позже она написала ему - красными чернилами на розовой бумаге прелестное, печальное письмо, однако вмешались иные обстоятельства и чувства, и больше он ее никогда не видел). Чемодан доставили из гостиницы в два счета, а вот палки там отыскать не смогли (ныне она, надо думать, поднимается на гору Веллингтон или, может быть, сопровождает какую-нибудь даму во время "прополок" в Орегоне), а посему больница снабдила его Третьей Тростью, не лишенной приятности, узловатой, темно-вишневой вещицей с гнутой ручкой и крепкой каучуковой пятой. Доктор Фицбишоп поздравил Вана с тем, что тот отделался поверхностной мышечной раной, пуля лишь слегка порхнула или, если позволите, чирикнула по большому serratus'у163. Док Фиц благосклонно отозвался о чудесной, уже проявившей себя способности Вана к скорейшему восстановлению сил и пообещал дней через десять избавить его от процедур и повязок, при условии, что первые три из этих десяти Ван пролежит как бревно. Любит ли Ван музыку? Спортсмены, как правило, любят ее, верно? Может быть, поставить к постели "соноролу"? Нет, к музыке он равнодушен, но не знает ли доктор, раз он такой любитель концертов, где можно найти музыканта по имени Рак? "Палата номер пять", - мигом откликнулся доктор. Ван принял это за название какого-то музыкального опуса и повторил вопрос. Нельзя ли, к примеру, получить адрес Рака в музыкальной лавке Арфеева? Вообще-то они снимали домишко в конце Дорофеевой дороги, у самого леса, но туда уже въехали другие жильцы. В палате номер пять лежат безнадежные. У бедняги всегда было неладно с печенью, да и сердце неважнец, а тут его еще накачали какой-то отравой, и главное дело, в здешней "лабе" не могут выяснить какой, теперь вот ждем-пождем ответа из Луги, они там ковыряются в его удивительных, зеленых, что твоя лягушка, фекалиях. Не исключено, конечно, что Рак сам наглотался какой-нибудь дряни, но из него и слова не вытянешь; а вернее всего, это женушка его расстаралась, она давно увлекается разными индо-андовскими колдовскими штучками; кстати, они тоже тут, в родовом отделении, осложнение после аборта. Верно, тройня - как это он догадался? Ну, в общем, если Вану неймется навестить закадычного друга, милости просим - в первый же день, как только его пересадят в каталку, Дорофей свезет его в пятую палату, так что давайте, колдуйте как следует над своей плотью и кровью, ха-ха.
Названный день настал довольно скоро. Долгий проезд по коридорам, где порскали, потрясая градусниками, миловидные цыпочки, подъем и спуск в двух лифтах, из которых второй был очень просторен и у стенки его стояла, прислонясь, черная крышка с металлическими хватками, а на пахнущем мылом полу виднелись обрывки листиков остролиста или, может быть, лавра, и вот наконец Дорофей сказал, точно онегинский кучер, "приехали" и мягко прокатил Вана мимо двух коек к третьей, стоявшей у окна. Тут он Вана оставил, а сам присел за столик у двери и неторопливо развернул русскую газету "Голос" ("Logos").
- Я Ван Вин - на случай, если вы уже замутились настолько, что не способны узнать человека, виденного вами лишь дважды. В больничных записях значится, что вам тридцать лет; я считал вас моложе, но и в этом возрасте человеку умирать рановато, кем бы он ни был - whatever he be, твою мать, недоделанным гением, вполне оперившимся подлецом или тем и другим сразу. Как вы можете догадаться, окинув взглядом простое, но продуманное убранство этого помещения, вы - неизлечимый больной, если прибегнуть к одной тарабарщине, и гниющая крыса, если воспользоваться другой. Никакие кислородные вентили не помогут вам избегнуть "агонии агоний" - этот счастливый плеоназм придумал профессор Лямортус. Телесные муки, предстоящие вам или уже вас постигшие, может быть, и ужасны, но их и сравнить невозможно с муками вероятной загробной жизни. Разум человека, по природе своей монист, не в состоянии принять две пустоты сразу; человек сознает, что одну пустоту - пустоту своего биологического несуществования в бесконечном прошлом - он уже миновал, ибо память его совершенно пуста, и это небытие, как бы прошедшее, вынести не так уж и трудно. Однако второе небытие, которое, быть может, переносить будет ненамного труднее, остается логически непостижимым. Распространяясь о пространстве, мы вправе представить себя живой пылинкой в его беспредельной единственности, но для скоротечной нашей жизни во времени такой аналогии не существует, ибо сколько бы кратким (а тридцатилетний отрезок, право же, краток до неприличия!) ни было осознаваемое нами собственное бытие, оно представляет собой не точку в вечности, но скорее щель, складку, трещинку, идущую по всей ширине метафизического времени, рассекая его и сияя, и - как бы узка она ни была - отделяя плоскость сзади от плоскости впереди. Именно потому, господин Рак, мы вправе говорить о прошедшем времени и - в несколько более неопределенном, но обиходном смысле - о времени будущем, оставаясь, однако, попросту неспособными предощутить вторую пустоту, вторую бездну, второе ничто. Забытье - спектакль одноразовый, мы его уже видели, а повторений не будет. Следственно, нам надлежит готовить себя к возможности продленного существования в некоторой форме разрозненного сознания, что и позволяет мне, господин Рак, плавно перейти к моей главной теме. Вечный Рак, бесконечная "раковость" - явление, быть может, и не бог весть какое значительное, но одно можно сказать с уверенностью: единственная разновидность сознания, которая сохраняется по ту сторону жизни, это осознание боли. Маленький Рак сегодня - это нескончаемый канцер завтра ich bin ein unverbesserlicher Witzbold. Мы можем вообразить - я думаю, можем, - как крохотные горстки частиц, еще сохраняющих личность Рака, собираются там и сям, в поту-и-посюсторонности, как-то, где-то прилепляясь друг к дружке - здесь паутинка его зубной боли, там букетик ночных кошмаров, - напоминая отчасти крохотные кучки невразумительных беженцев из какой-то сгинувшей страны, льнущих друг к другу ради пусть недолгого и смрадного, но все же тепла, ради серенького сострадания и общих воспоминаний о безымянных пытках в лагерях Татарии. Для старого человека особая пыточка состоит, наверное, в том, чтобы стоять в длинной-предлинной очереди к далекому нужнику. Так вот, герр Рак, я допускаю, что уцелевшие клетки стареющей раковости сложатся именно в такие цепочки истязаний, никогда, никогда не доходящие до желанной вонючей дыры в страхах и судорогах бесконечной ночи. Знай вы толк в современных романах и владей жаргоном английских авторов, вы, конечно, могли бы ответить, что фортепианный настройщик из "нижнего среднего класса", влюбившийся в нестойкую на передок девицу из "верхнего" и тем погубивший свою семейную жизнь, совершил не такое уж и преступление, чтобы первый встречный нахал учинял ему суровый разнос...
Уже знакомым нам жестом Ван разодрал заготовленную речь и сказал:
- Господин Рак, откройте глаза. Я Ван Вин. Посетитель.
Примерно секунду восково-бледное лицо с ввалившимися щеками, длинной линией челюсти, толстоватым носом и маленьким круглым подбородком оставалось лишенным всякого выражения, но прекрасные, янтарные, влажные и выразительные глаза с трогательно длинными ресницами открылись. Затем на губах наметилась призрачная улыбка и Рак, не оторвав головы от клеенчатой (почему клеенчатой?) подушки, вытянул руку. Сидящий в каталке Ван потянулся к нему кончиком палки. Рак, приняв этот жест за благонамеренное предложение помощи, сжал ее слабой рукой и учтиво ощупал.
- Нет, мне пока не по силам пройти и нескольких шагов, - совершенно отчетливо произнес он с немецким акцентом, которому предстояло, вероятно, образовать самую живучую группку призрачных клеток.
Ван отдернул бессмысленное оружие. Стараясь совладать с собой, он пристукнул им по доске в изножье каталки. Дорофей поднял глаза от газеты и вновь углубился в увлекательную статью - "Умная свинка (из воспоминаний укротителя)" или "Война в Крыму: татарские партизаны помогают китайским штурмовикам". Маленькая сестричка высунулась из-за далекой ширмы и снова спряталась.
Попросит ли он, чтобы я доставил письмо? Отказаться? Согласиться - и не отослать?
- Они уже все уехали в Холливуд? Скажите, прошу вас, барон фон Вин.
- Не знаю, - ответил Ван. - Вероятно, уехали. Я, собственно...
- Потому что я послал им мою последнюю мелодию для флейты и письмо ко всем членам семьи, а ответа все нет и нет. Меня сейчас вырвет. Я сам позвоню.
Маленькая сестричка на высоченных белых каблуках, подтянув ширму, загородила койку Рака, отделив его от печального, несильно раненного и уже заштопанного, дочиста выбритого молодого денди; распорядительный Дорофей развернул денди и выкатил из палаты.
По возвращении в свою прохладную, светлую комнату, за полуоткрытым окном которой солнечный свет мешался с дождем, Ван на отчасти эфемерных ногах подошел к зеркалу, приветственно улыбнулся себе и без помощи Дорофея улегся в постель. Вскользнула пленительная Татьяна, спросить, не желает ли Ван чаю.
- Голубка моя, - ответил он, - я желаю тебя. Взгляни на эту твердыню силы.
- Знали бы вы, - сказала она через плечо, - сколько блудливых больных оскорбляли меня точь-в-точь подобным же образом.
Он коротко написал Кордуле, сообщив, что попал в небольшую аварию и хоть ныне лежит в номере-люкс для павших принцев в Калугано, лечебница "Озерные виды", во вторник всенепременно падет к ее ногам. Он написал также - еще короче и по-французски - Марине, поблагодарив ее за чудесно проведенное лето. Это письмо он, поразмыслив, решил отправить из Манхаттана в отель "Пайсан-Палас" в Лос Ангелесе. Третье письмо предназначалось Бернарду Раттнеру, его ближайшему чусскому другу, племяннику великого Раттнера. "Твой дядя самых честных правил, - писал он в частности, - но вскоре я от него камня на камне не оставлю".
В понедельник около полудня ему разрешили посидеть в шезлонге, выставленном на лужайку, которую он уже несколько дней алчно разглядывал из окна. Доктор Фицбишоп, потирая ладони, сказал, что по сообщению из лаборатории в Луге это были далеко не всегда смертельные "аретузоиды", хотя теперь оно уже и неважно, поскольку злосчастный учитель и сочинитель музыки вряд ли проведет на Демонии еще одну ночь - поспеет на Терру аккурат к вечернему гимну, ха-ха. Док Фиц был то, что русские называют "пошляк", и неясная неприязнь к его речам вылилась у Вана в облегчение, навеянное тем, что ему не пришлось любоваться мучительной кончиной мерзавца Рака.
Высокая сосна роняла тень на него и на книгу, которую он читал. Ван позаимствовал ее с полки, содержавшей разного рода медицинские руководства, потрепанные детективы, сборник рассказов Монпарнасса "Riviere de Diamants" и вот этот номер "Журнала современной науки" с трудной статьей Рипли "Строение пространства". Ван уже несколько дней возился с ее фальшивыми формулами и чертежами и понимал, что не успеет целиком усвоить статью до своей завтрашней выписки из больницы "Озерные виды".
Горячий глазок солнца добрался до Вана, и он поднялся из кресла, отбросив красный том. С возвратом здоровья образ Ады стал раз за разом вскипать в нем, подобно горькой, блистающей, норовящей поглотить его волне. Повязки сняли, теперь грудь Вана облекал лишь особого рода жилет из фланели, и сколько бы толстой и тесной она ни была, ей оказалось невмочь защитить его от отравленных стрел Ардиса. Усадьба Стрекала Стрелы. Chateau de la Fleche164, Flesh Hall165.
Он прошелся по расчерченной тенями лужайке, изнывая от жары в своей черной пижаме и темно-красном халате. Эту часть парка отделял от улицы кирпичный забор; неподалеку от Вана открытые ворота впускали вовнутрь асфальтовую дорожку, изгиб которой завершался у главного входа в длинное больничное здание. Ван уже собирался повернуть назад к креслу, как вдруг в ворота вкатил и затормозил с ним рядом щеголеватый четырехдверный "Седан". Одна из дверец распахнулась еще до того, как шофер, пожилой мужчина в блузе и бриджах, успел подать руку Кордуле, уже летевшей к Вану балетной пробежкой. Ван с пылким радушием обнял ее, целуя румяное, жаркое лицо, тиская сквозь черный шелк мягкое кошачье тело: какая приятная неожиданность.
Она без остановок примчалась прямиком из Манхаттана, делая по сто километров в час, боясь уже не застать его, хоть он и сказал, что это будет лишь завтра.
- Идея! - воскликнул он. - Увези меня прямо сейчас. Вот как я есть!
- Хорошо, - сказала она, - поживешь в моей квартире, у меня прекрасная гостевая.
Она была добрым товарищем - маленькая Кордула де Прей. В следующий миг Ван уже сидел рядом с ней в машине, задом катившей к воротам. Две медицинских сестры бежали к ним, всплескивая руками, и шофер по-французски спросил, желает ли графиня, чтобы он остановился.
- Non, non, non!166 - злорадно вскричал Ван, и они умчались.
Запыхавшаяся Кордула сказала:
- Мама позвонила из Малорукино (их загородное поместье в Мальбруке, Майн), в тамошних газетах писали, что ты дрался на дуэли. Ты выглядишь совершенно здоровым, я так рада. Я знала, что непременно случится что-то дурное, потому что маленький Рассел, внук доктора Платонова - помнишь? видел в окошко поезда, как ты лупцевал на перроне какого-то офицера. Но самое главное, Ван, нет, пожалуйста, он нас видит, я должна тебе сказать очень дурную новость. Молодой Фрезер, он только что приплыл из Ялты, видел, как Перси убили на второй день вторжения, меньше чем через неделю после их вылета из аэропорта Гадсон. Он тебе сам все опишет, хотя его рассказ с каждым разом обрастает все более жуткими подробностями. Фрезер, похоже, в том бою не блистал, потому он, наверное, и старается, чтобы все выглядело пострашнее.
(Билл Фрезер, сын судьи Фрезера из Веллингтона, наблюдал за гибелью лейтенанта де Прей из благословенного рва, заросшего мушмулой и кизилом, но разумеется, помочь своему взводному ничем не мог, на что имелось множество причин, которые он добросовестно перечислил в своем отчете, но которые мы разбирать здесь не станем ввиду изнурительной нудности такого занятия. Во время стычки с хазарскими партизанами в ущелье близ Chew-Foot-Calais (как произносят американские солдаты Чуфуткалэ, название укрепленной скалы) Перси прострелили бедро. Со странным облегчением обреченного на смерть человека он быстро уверил себя, что отделался раной в мякоть, что кость не задета. Потеря крови привела, как и в нашем случае, к обмороку, случившемуся, едва он заковылял, а вернее сказать, пополз к коренастым дубкам и колючим кустикам, под которыми его мирно поджидала другая беда. Когда через несколько минут к Перси - все еще графу Перси де Прей возвратилось сознание, он был уже не один на грубом ложе из камушков и травы. Близ него сидел на корточках улыбчивый старый татарин в решительно неуместных под "бешметом", но отчего-то успокоительно действующих синих американских джинсах. "Бедный, бедный, - бормотал добряк, покачивая обритой головой и посапывая. - Больно?" Перси на столь же примитивном русском ответил, что рана кажется ему не очень серьезной. "Карашо, карашо не больно", - произнес сердобольный старик и, подняв выроненный Перси автоматический пистолет, с простодушным удовольствием оглядел его, а затем выстрелил Перси в висок. (Почему-то так хочется, так всегда хочется узнать, каковы они - вереницы образов, проносящихся в сознании убиваемого человека - они ведь где-то и как-то хранятся, в некой бескрайней библиотеке микрофильмов, запечатлевших последние мысли, уместившиеся меж двух мгновений: между (возьмем наш случай) мгновением, в которое рассудок его воспринял добродушные морщинки квазикраснокожего, лучившиеся над ним в безмятежном, почти неотличимом от Ладорского небе, и тем, когда он почувствовал, как стальное дуло с силой вдавливается в нежную кожу, как в осколки разлетается кость. Можно предположить, что мысли эти образуют своего рода сюиту для флейты, череду "ритмических тем", ну, скажем, такую: Жив - кто это? - штатский - сочувствие - жажда - дочка с кувшином - черт, это мой пистолет - не... et cetera или, скорее, нет cetera... между тем, как Билл-Перебитая-Рука в судорожном страхе молится своему римскому богу, чтобы татарин, покончив с делом, убрался восвояси. Хотя, разумеется, самым бесценным в этой цепочке образов - после пери с кувшином - мог бы стать отмельк, облик, укол Ардиса.))
- Как странно, как странно, - пробормотал Ван, когда Кордула покончила с куда менее затейливым пересказом отчета, впоследствии полученного им от Билла Фрезера.
Какое странное совпадение! Виной ли тому смертоносные стрелы Ады или это он, Ван, неведомо как изловчился, затеяв дуэль с манекеном, прикончить обоих ее ничтожных любовников?
Странно и то, что, слушая маленькую Кордулу, он не ощущал ничего, кроме, быть может, равнодушного удивления. Будучи в делах нежной страсти человеком узким, удивительный Ван, удивительный сын Демона мог в эти минуты думать только о том, как ему натешиться Кордулой при первой же человеческой, человеколюбивой возможности, при первом подспорье со стороны дьявола и дороги - где уж было ему горевать об участи бедолаги, которого он к тому же толком не знал; и хоть на голубые глаза Кордулы раз-другой навернулась слеза, он отличнейшим образом сознавал, что и она редко видалась со своим двоюродным братом, да если правду сказать, и относилась-то к нему с прохладцей.
Кордула сказала Эдмонду:
- Arretez pres de167 как его, да, "Альбион", le магазин pour messieurs168 в Луге, - и в ответ на досадливые протесты Вана, твердо: - Ты же не можешь вернуться в цивилизованный мир в одной пижаме. Эдмонд выпьет кувшинчик кофе, а я куплю тебе какую-нибудь одежду.
Она купила брюки и плащ. Он нетерпеливо дожидался ее в запаркованной машине и, дождавшись, попросил, чтобы она отвезла его в какое-либо место поукромнее, в котором можно будет переодеться, покуда Эдмонд, где б он ни находился, допивает второй кувшинчик.
Едва достигнув подходящей полянки, он перетащил Кордулу к себе на колени и овладел ею с таким удобством, с такими упоенными подвываниями, что она почувствовала себя тронутой и польщенной.
- Беспечная Кордула, - весело заметила беспечная Кордула, - похоже, дело пахнет новым абортом - encore un petit enfantome - как обыкновенно жаловалась, когда это случалось с нею, бедная горничная моей тетки. Я что-то не так сказала?
- Все так, - ответил Ван, ласково поцеловал ее, и они поехали обедать.
43
Ван провел целительный месяц в манхаттанской квартире Кордулы на Алексис-авеню. Два-три раза в неделю она исправно навещала мать в их семейном замке Мальбрук, но Ван не сопровождал ее ни туда, ни на множество происходивших в городе светских "гулянок", в которых она, девица легкомысленная и любящая развеяться, принимала участие; впрочем, некоторых вечеринок она теперь не посещала и стала решительно уклоняться от встреч с последним своим любовником (модным психотехником доктором Ф.З. Фрезером, кузеном везучего однополчанина П. де П.). Несколько раз Ван беседовал по дорофону с отцом (углубившимся в изучение мексиканских пряностей и променадов) и выполнил в городе несколько его поручений. Он часто водил Кордулу во французские рестораны, на английские фильмы и варангианские трагедии - и те, и другие, и третьи оказались выше всяких похвал, ибо Кордула наслаждалась каждым кусочком, каждым глотком, каждым взмахом руки и рыданием, равно и Ван находил чарующими ее бархатистые румяные щечки и по-райски лазурные райки празднично подкрашенных глаз, которым густые, иссиня-черные ресницы, загибавшиеся кверху у внешних углов глазной щели, сообщали то, что модницы называют "арлекинским разрезом".
В одно из воскресений, пока Кордула еще нежилась в ароматической ванне (милое, до странного непривычное зрелище, которым он наслаждался по два раза на дню), Ван "нагишом" (шутливо облагороженное его подружкой слово "голый") впервые после месячного воздержания попробовал пройтись на руках. Он чувствовал себя вполне окрепшим и потому беспечно принял "первую позицию" посреди залитой солнцем террасы. В следующий миг он уже лежал на полу. Он предпринял еще попытку и вновь сразу потерял равновесие. Его охватило пугающее, пусть и иллюзорное ощущение, что левая рука стала короче правой, мелькнула кривая мысль: да сможет ли он вообще когда-нибудь снова танцевать на руках? Кинг-Винг предупреждал его, что два-три месяца без упражнений способны привести к необратимой утрате редкостного мастерства. В тот же день (два этих скверных события так навсегда и сцепились в его сознании) Вану случилось ответить на звонок; низкий голос спросил Кордулу Ван счел его мужским, однако голос, как выяснилось, принадлежал прежней школьной товарке Кордулы, - та ловко изобразила восторг, но сделала Вану поверх трубки большие глаза и сочинила кучу причин, по которым встреча была невозможной.
- Противная девка! - воскликнула она, едва испустив мелодичное "до свидания". - Это Ванда Брум, я только недавно узнала то, о чем и не догадывалась в школе, - она оказалась завзятой "трибадкой", - бедняжка Грейс Эрминина говорит, что Ванда проходу не давала ни ей, ни... еще одной девочке. Вот, полюбуйся на нее, - продолжала Кордула, резво меняя тон и извлекая щегольски переплетенный, красиво отпечатанный альбом, посвященный весеннему выпуску 1887 года - Ван уже видел его в Ардисе, но не обратил тогда внимания на сумрачное, насупленное лицо названной девочки, а теперь все это уже не имело значения, и Кордула скоренько запихала альбом обратно в комод; однако Ван отчетливо помнил, что среди прочих сделанных выпускницами в той или иной степени скромных приношений альбом содержал искусную пародию Ады Вин на ритм, к которому порой прибегает, завершая главу, Толстой; перед очами его разума отчетливо встала и чинная фотография Ады, под которой она приписала один из столь характерных для нее стишков:
In the old manor, I've parodied
Every veranda and room,
And jacarandas at Arrowhead
In supernatural bloom.169
Не имеет значения, не имеет. Истребить и забыть! Но бабочка в Парке, орхидея в окне магазина так или иначе воскрешали прошлое слепящим внутренним взрывом отчаяния.
Главным занятием Вана были исследования, которым он предавался в громадной, гранитноколонной Публичной Библиотеке, в этом чарующем, устрашающем дворце, стоявшем в нескольких улочках от уютной квартиры Кордулы. Испытываешь неодолимый соблазн сравнить с тяготами вынашивания плода диковинные вожделения и томную тошноту, сливающиеся в замысловатом упоении, с которым молодой автор сочиняет свою первую книгу. Ван пребывал пока лишь в поре брачного пира; далее - развернем метафору - его ожидал спальный вагон с неопрятной утратой девства; далее - первые завтраки на балконах медового месяца и первая привлеченная медом оса. Сравнить Кордулу с авторской музой ни в каком, разумеется, смысле нельзя, но вечерние прогулки к ее жилищу были приятно проникнуты как отсветами и отзвуками мыслей, связанных с уже выполненной работой, так и ожиданием ее ласк и в особенности ночей, в которые они подкрепляли силы изысканными закусками, присылаемыми из "Монако", симпатичного ресторана, расположенного в полуэтаже здания, которое венчалось ее пентхаузом и просторной террасой. Сладкая банальность их домашнего обихода вселяла в Вана чувство защищенности, куда более сильное, чем то, что возникало при редких свиданиях в городе со всегда возбужденным, неугомонным отцом или еще могло возникнуть за те две недели, которые обоим мужчинам предстояло провести в Париже перед возвращением Вана в Чус. За исключением сплетен, сплетавшихся в осеннюю паутинку, говорить Кордуле было не о чем, и это тоже помогало. Очень скоро она инстинктивно усвоила, что упоминать Аду или Ардис ей ни в коем случае не следует. Со своей стороны и он смиренно принял тот очевидный факт, что Кордула, в сущности говоря, его не любит. Ее небольшое, чистое, мягкое, ладно сбитое округлое тело было приятно гладить, а простодушное изумление, которым она отзывалась на мощь и многообразие его любовных приемов, умащивало то, что еще уцелело от грубой мужской гордости бедного Вана. Она могла задремать между двух поцелуев. Когда ему не спалось, а это теперь случалось нередко, он перебирался в гостиную и усаживался аннотировать своих авторов или прохаживался под пеленою звезд взад-вперед по открытой террасе, предаваясь ограниченным строгими рамками размышлениям, пока из светающей пропасти города не долетал скрежет и визг первого трамвая.
Приблизился капитан, с некоторым унынием пробурчавший:
- Бьюсь об заклад, что продолжать вы не можете, не так ли?
- Бьюсь об заклад, что вы... - начал Ван: он собирался сказать: "что вы ждете не дождетесь еще одной моей оплеухи", но на слове "ждете" его разобрал смех, и мышцы веселья отозвались такой нестерпимой болью, что он не договорил и поник взмокшим челом.
Тем временем Арвин преображал лимузин в карету скорой помощи. По сиденьям, чтобы не попортить обивку, расстилались разодранные на части газеты, к которым хлопотун-капитан добавил нечто подозрительно схожее со старым мешком из-под картошки или с иной ветошью, мирно догнивавшей в рундуке лимузина. Еще покопавшись в багажнике и побрюзжав насчет "bloody mess"162 (оборот, обросший буквальным смыслом), он все же решился пожертвовать старым, замызганным макинтошем, на котором когда-то издох по дороге к ветеринару одряхлевший, но дорогой капитану пес.
С полминуты Ван, уже ввезенный в общую палату больницы "Озерные виды" (озерные виды!) и оставленный меж двух рядов разнообразно перебинтованных, храпящих, бредящих и стонущих людей, питал уверенность, что по-прежнему лежит в машине. Осознав наконец, где он, Ван первым делом гневно потребовал, чтобы его переместили в лучшую из имеющихся отдельных "палат" и чтобы доставили из "Мажестика" его чемодан и альпеншток. Затем он пожелал узнать, насколько серьезно ранен и на какой, предположительно, срок останется недееспособным. Третье его деяние состояло в возобновлении поисков, бывших единственной причиной посещения Калугано (посещения Калугано!). Новая обитель Вана, предназначенная для размещения проезжих царственных особ, страдающих от разбитого сердца, представляла собой выполненный в белых тонах слепок его гостиничных апартаментов - белая мебель, белый ковер, белый балдахин над кроватью. Еще она была, если можно так выразиться, оборудована Татьяной, молодой, удивительно миловидной и неприступной медицинской сестрой, черноволосой, с прозрачно-бледной кожей (некоторые ее позы и жесты, совершенное сочетание шеи и глаз, представляющее собою особый, почти еще не изученный секрет женского обаяния, болезненно и баснословно напоминали ему об Аде, он искал спасения от этого образа в могучих отзывах своего тела на прелести Татьяны, тоже на свой особый лад бывшей ангелом застенка. Вынужденная неподвижность не позволяла ему строить обычные карикатурные куры. Он попросил ее помассировать ему ноги, но она, смерив Вана взглядом серьезных, темных глаз, препоручила его Дорофею, толстолапому санитару, достаточно сильному, чтобы одним махом вытягивать из кровати Вана, цеплявшегося, точно больной ребенок, за его матерую шею. Когда же Ван изловчился потискать ее за грудь, девушка предупредила, что пожалуется на него, если он еще раз позволит себе подобное, как она с большей, нежели сама сознавала, меткостью выразилась, "волокитство". Демонстрация его состояния, сопровождавшаяся смиренной просьбой о целительной ласке, исторгла у нее всего лишь сухое замечание, что кое-кому из почтенных господ, позволявших себе такие поступки в общественных парках, случалось надолго попадать в тюрьму. Впрочем, уже много позже она написала ему - красными чернилами на розовой бумаге прелестное, печальное письмо, однако вмешались иные обстоятельства и чувства, и больше он ее никогда не видел). Чемодан доставили из гостиницы в два счета, а вот палки там отыскать не смогли (ныне она, надо думать, поднимается на гору Веллингтон или, может быть, сопровождает какую-нибудь даму во время "прополок" в Орегоне), а посему больница снабдила его Третьей Тростью, не лишенной приятности, узловатой, темно-вишневой вещицей с гнутой ручкой и крепкой каучуковой пятой. Доктор Фицбишоп поздравил Вана с тем, что тот отделался поверхностной мышечной раной, пуля лишь слегка порхнула или, если позволите, чирикнула по большому serratus'у163. Док Фиц благосклонно отозвался о чудесной, уже проявившей себя способности Вана к скорейшему восстановлению сил и пообещал дней через десять избавить его от процедур и повязок, при условии, что первые три из этих десяти Ван пролежит как бревно. Любит ли Ван музыку? Спортсмены, как правило, любят ее, верно? Может быть, поставить к постели "соноролу"? Нет, к музыке он равнодушен, но не знает ли доктор, раз он такой любитель концертов, где можно найти музыканта по имени Рак? "Палата номер пять", - мигом откликнулся доктор. Ван принял это за название какого-то музыкального опуса и повторил вопрос. Нельзя ли, к примеру, получить адрес Рака в музыкальной лавке Арфеева? Вообще-то они снимали домишко в конце Дорофеевой дороги, у самого леса, но туда уже въехали другие жильцы. В палате номер пять лежат безнадежные. У бедняги всегда было неладно с печенью, да и сердце неважнец, а тут его еще накачали какой-то отравой, и главное дело, в здешней "лабе" не могут выяснить какой, теперь вот ждем-пождем ответа из Луги, они там ковыряются в его удивительных, зеленых, что твоя лягушка, фекалиях. Не исключено, конечно, что Рак сам наглотался какой-нибудь дряни, но из него и слова не вытянешь; а вернее всего, это женушка его расстаралась, она давно увлекается разными индо-андовскими колдовскими штучками; кстати, они тоже тут, в родовом отделении, осложнение после аборта. Верно, тройня - как это он догадался? Ну, в общем, если Вану неймется навестить закадычного друга, милости просим - в первый же день, как только его пересадят в каталку, Дорофей свезет его в пятую палату, так что давайте, колдуйте как следует над своей плотью и кровью, ха-ха.
Названный день настал довольно скоро. Долгий проезд по коридорам, где порскали, потрясая градусниками, миловидные цыпочки, подъем и спуск в двух лифтах, из которых второй был очень просторен и у стенки его стояла, прислонясь, черная крышка с металлическими хватками, а на пахнущем мылом полу виднелись обрывки листиков остролиста или, может быть, лавра, и вот наконец Дорофей сказал, точно онегинский кучер, "приехали" и мягко прокатил Вана мимо двух коек к третьей, стоявшей у окна. Тут он Вана оставил, а сам присел за столик у двери и неторопливо развернул русскую газету "Голос" ("Logos").
- Я Ван Вин - на случай, если вы уже замутились настолько, что не способны узнать человека, виденного вами лишь дважды. В больничных записях значится, что вам тридцать лет; я считал вас моложе, но и в этом возрасте человеку умирать рановато, кем бы он ни был - whatever he be, твою мать, недоделанным гением, вполне оперившимся подлецом или тем и другим сразу. Как вы можете догадаться, окинув взглядом простое, но продуманное убранство этого помещения, вы - неизлечимый больной, если прибегнуть к одной тарабарщине, и гниющая крыса, если воспользоваться другой. Никакие кислородные вентили не помогут вам избегнуть "агонии агоний" - этот счастливый плеоназм придумал профессор Лямортус. Телесные муки, предстоящие вам или уже вас постигшие, может быть, и ужасны, но их и сравнить невозможно с муками вероятной загробной жизни. Разум человека, по природе своей монист, не в состоянии принять две пустоты сразу; человек сознает, что одну пустоту - пустоту своего биологического несуществования в бесконечном прошлом - он уже миновал, ибо память его совершенно пуста, и это небытие, как бы прошедшее, вынести не так уж и трудно. Однако второе небытие, которое, быть может, переносить будет ненамного труднее, остается логически непостижимым. Распространяясь о пространстве, мы вправе представить себя живой пылинкой в его беспредельной единственности, но для скоротечной нашей жизни во времени такой аналогии не существует, ибо сколько бы кратким (а тридцатилетний отрезок, право же, краток до неприличия!) ни было осознаваемое нами собственное бытие, оно представляет собой не точку в вечности, но скорее щель, складку, трещинку, идущую по всей ширине метафизического времени, рассекая его и сияя, и - как бы узка она ни была - отделяя плоскость сзади от плоскости впереди. Именно потому, господин Рак, мы вправе говорить о прошедшем времени и - в несколько более неопределенном, но обиходном смысле - о времени будущем, оставаясь, однако, попросту неспособными предощутить вторую пустоту, вторую бездну, второе ничто. Забытье - спектакль одноразовый, мы его уже видели, а повторений не будет. Следственно, нам надлежит готовить себя к возможности продленного существования в некоторой форме разрозненного сознания, что и позволяет мне, господин Рак, плавно перейти к моей главной теме. Вечный Рак, бесконечная "раковость" - явление, быть может, и не бог весть какое значительное, но одно можно сказать с уверенностью: единственная разновидность сознания, которая сохраняется по ту сторону жизни, это осознание боли. Маленький Рак сегодня - это нескончаемый канцер завтра ich bin ein unverbesserlicher Witzbold. Мы можем вообразить - я думаю, можем, - как крохотные горстки частиц, еще сохраняющих личность Рака, собираются там и сям, в поту-и-посюсторонности, как-то, где-то прилепляясь друг к дружке - здесь паутинка его зубной боли, там букетик ночных кошмаров, - напоминая отчасти крохотные кучки невразумительных беженцев из какой-то сгинувшей страны, льнущих друг к другу ради пусть недолгого и смрадного, но все же тепла, ради серенького сострадания и общих воспоминаний о безымянных пытках в лагерях Татарии. Для старого человека особая пыточка состоит, наверное, в том, чтобы стоять в длинной-предлинной очереди к далекому нужнику. Так вот, герр Рак, я допускаю, что уцелевшие клетки стареющей раковости сложатся именно в такие цепочки истязаний, никогда, никогда не доходящие до желанной вонючей дыры в страхах и судорогах бесконечной ночи. Знай вы толк в современных романах и владей жаргоном английских авторов, вы, конечно, могли бы ответить, что фортепианный настройщик из "нижнего среднего класса", влюбившийся в нестойкую на передок девицу из "верхнего" и тем погубивший свою семейную жизнь, совершил не такое уж и преступление, чтобы первый встречный нахал учинял ему суровый разнос...
Уже знакомым нам жестом Ван разодрал заготовленную речь и сказал:
- Господин Рак, откройте глаза. Я Ван Вин. Посетитель.
Примерно секунду восково-бледное лицо с ввалившимися щеками, длинной линией челюсти, толстоватым носом и маленьким круглым подбородком оставалось лишенным всякого выражения, но прекрасные, янтарные, влажные и выразительные глаза с трогательно длинными ресницами открылись. Затем на губах наметилась призрачная улыбка и Рак, не оторвав головы от клеенчатой (почему клеенчатой?) подушки, вытянул руку. Сидящий в каталке Ван потянулся к нему кончиком палки. Рак, приняв этот жест за благонамеренное предложение помощи, сжал ее слабой рукой и учтиво ощупал.
- Нет, мне пока не по силам пройти и нескольких шагов, - совершенно отчетливо произнес он с немецким акцентом, которому предстояло, вероятно, образовать самую живучую группку призрачных клеток.
Ван отдернул бессмысленное оружие. Стараясь совладать с собой, он пристукнул им по доске в изножье каталки. Дорофей поднял глаза от газеты и вновь углубился в увлекательную статью - "Умная свинка (из воспоминаний укротителя)" или "Война в Крыму: татарские партизаны помогают китайским штурмовикам". Маленькая сестричка высунулась из-за далекой ширмы и снова спряталась.
Попросит ли он, чтобы я доставил письмо? Отказаться? Согласиться - и не отослать?
- Они уже все уехали в Холливуд? Скажите, прошу вас, барон фон Вин.
- Не знаю, - ответил Ван. - Вероятно, уехали. Я, собственно...
- Потому что я послал им мою последнюю мелодию для флейты и письмо ко всем членам семьи, а ответа все нет и нет. Меня сейчас вырвет. Я сам позвоню.
Маленькая сестричка на высоченных белых каблуках, подтянув ширму, загородила койку Рака, отделив его от печального, несильно раненного и уже заштопанного, дочиста выбритого молодого денди; распорядительный Дорофей развернул денди и выкатил из палаты.
По возвращении в свою прохладную, светлую комнату, за полуоткрытым окном которой солнечный свет мешался с дождем, Ван на отчасти эфемерных ногах подошел к зеркалу, приветственно улыбнулся себе и без помощи Дорофея улегся в постель. Вскользнула пленительная Татьяна, спросить, не желает ли Ван чаю.
- Голубка моя, - ответил он, - я желаю тебя. Взгляни на эту твердыню силы.
- Знали бы вы, - сказала она через плечо, - сколько блудливых больных оскорбляли меня точь-в-точь подобным же образом.
Он коротко написал Кордуле, сообщив, что попал в небольшую аварию и хоть ныне лежит в номере-люкс для павших принцев в Калугано, лечебница "Озерные виды", во вторник всенепременно падет к ее ногам. Он написал также - еще короче и по-французски - Марине, поблагодарив ее за чудесно проведенное лето. Это письмо он, поразмыслив, решил отправить из Манхаттана в отель "Пайсан-Палас" в Лос Ангелесе. Третье письмо предназначалось Бернарду Раттнеру, его ближайшему чусскому другу, племяннику великого Раттнера. "Твой дядя самых честных правил, - писал он в частности, - но вскоре я от него камня на камне не оставлю".
В понедельник около полудня ему разрешили посидеть в шезлонге, выставленном на лужайку, которую он уже несколько дней алчно разглядывал из окна. Доктор Фицбишоп, потирая ладони, сказал, что по сообщению из лаборатории в Луге это были далеко не всегда смертельные "аретузоиды", хотя теперь оно уже и неважно, поскольку злосчастный учитель и сочинитель музыки вряд ли проведет на Демонии еще одну ночь - поспеет на Терру аккурат к вечернему гимну, ха-ха. Док Фиц был то, что русские называют "пошляк", и неясная неприязнь к его речам вылилась у Вана в облегчение, навеянное тем, что ему не пришлось любоваться мучительной кончиной мерзавца Рака.
Высокая сосна роняла тень на него и на книгу, которую он читал. Ван позаимствовал ее с полки, содержавшей разного рода медицинские руководства, потрепанные детективы, сборник рассказов Монпарнасса "Riviere de Diamants" и вот этот номер "Журнала современной науки" с трудной статьей Рипли "Строение пространства". Ван уже несколько дней возился с ее фальшивыми формулами и чертежами и понимал, что не успеет целиком усвоить статью до своей завтрашней выписки из больницы "Озерные виды".
Горячий глазок солнца добрался до Вана, и он поднялся из кресла, отбросив красный том. С возвратом здоровья образ Ады стал раз за разом вскипать в нем, подобно горькой, блистающей, норовящей поглотить его волне. Повязки сняли, теперь грудь Вана облекал лишь особого рода жилет из фланели, и сколько бы толстой и тесной она ни была, ей оказалось невмочь защитить его от отравленных стрел Ардиса. Усадьба Стрекала Стрелы. Chateau de la Fleche164, Flesh Hall165.
Он прошелся по расчерченной тенями лужайке, изнывая от жары в своей черной пижаме и темно-красном халате. Эту часть парка отделял от улицы кирпичный забор; неподалеку от Вана открытые ворота впускали вовнутрь асфальтовую дорожку, изгиб которой завершался у главного входа в длинное больничное здание. Ван уже собирался повернуть назад к креслу, как вдруг в ворота вкатил и затормозил с ним рядом щеголеватый четырехдверный "Седан". Одна из дверец распахнулась еще до того, как шофер, пожилой мужчина в блузе и бриджах, успел подать руку Кордуле, уже летевшей к Вану балетной пробежкой. Ван с пылким радушием обнял ее, целуя румяное, жаркое лицо, тиская сквозь черный шелк мягкое кошачье тело: какая приятная неожиданность.
Она без остановок примчалась прямиком из Манхаттана, делая по сто километров в час, боясь уже не застать его, хоть он и сказал, что это будет лишь завтра.
- Идея! - воскликнул он. - Увези меня прямо сейчас. Вот как я есть!
- Хорошо, - сказала она, - поживешь в моей квартире, у меня прекрасная гостевая.
Она была добрым товарищем - маленькая Кордула де Прей. В следующий миг Ван уже сидел рядом с ней в машине, задом катившей к воротам. Две медицинских сестры бежали к ним, всплескивая руками, и шофер по-французски спросил, желает ли графиня, чтобы он остановился.
- Non, non, non!166 - злорадно вскричал Ван, и они умчались.
Запыхавшаяся Кордула сказала:
- Мама позвонила из Малорукино (их загородное поместье в Мальбруке, Майн), в тамошних газетах писали, что ты дрался на дуэли. Ты выглядишь совершенно здоровым, я так рада. Я знала, что непременно случится что-то дурное, потому что маленький Рассел, внук доктора Платонова - помнишь? видел в окошко поезда, как ты лупцевал на перроне какого-то офицера. Но самое главное, Ван, нет, пожалуйста, он нас видит, я должна тебе сказать очень дурную новость. Молодой Фрезер, он только что приплыл из Ялты, видел, как Перси убили на второй день вторжения, меньше чем через неделю после их вылета из аэропорта Гадсон. Он тебе сам все опишет, хотя его рассказ с каждым разом обрастает все более жуткими подробностями. Фрезер, похоже, в том бою не блистал, потому он, наверное, и старается, чтобы все выглядело пострашнее.
(Билл Фрезер, сын судьи Фрезера из Веллингтона, наблюдал за гибелью лейтенанта де Прей из благословенного рва, заросшего мушмулой и кизилом, но разумеется, помочь своему взводному ничем не мог, на что имелось множество причин, которые он добросовестно перечислил в своем отчете, но которые мы разбирать здесь не станем ввиду изнурительной нудности такого занятия. Во время стычки с хазарскими партизанами в ущелье близ Chew-Foot-Calais (как произносят американские солдаты Чуфуткалэ, название укрепленной скалы) Перси прострелили бедро. Со странным облегчением обреченного на смерть человека он быстро уверил себя, что отделался раной в мякоть, что кость не задета. Потеря крови привела, как и в нашем случае, к обмороку, случившемуся, едва он заковылял, а вернее сказать, пополз к коренастым дубкам и колючим кустикам, под которыми его мирно поджидала другая беда. Когда через несколько минут к Перси - все еще графу Перси де Прей возвратилось сознание, он был уже не один на грубом ложе из камушков и травы. Близ него сидел на корточках улыбчивый старый татарин в решительно неуместных под "бешметом", но отчего-то успокоительно действующих синих американских джинсах. "Бедный, бедный, - бормотал добряк, покачивая обритой головой и посапывая. - Больно?" Перси на столь же примитивном русском ответил, что рана кажется ему не очень серьезной. "Карашо, карашо не больно", - произнес сердобольный старик и, подняв выроненный Перси автоматический пистолет, с простодушным удовольствием оглядел его, а затем выстрелил Перси в висок. (Почему-то так хочется, так всегда хочется узнать, каковы они - вереницы образов, проносящихся в сознании убиваемого человека - они ведь где-то и как-то хранятся, в некой бескрайней библиотеке микрофильмов, запечатлевших последние мысли, уместившиеся меж двух мгновений: между (возьмем наш случай) мгновением, в которое рассудок его воспринял добродушные морщинки квазикраснокожего, лучившиеся над ним в безмятежном, почти неотличимом от Ладорского небе, и тем, когда он почувствовал, как стальное дуло с силой вдавливается в нежную кожу, как в осколки разлетается кость. Можно предположить, что мысли эти образуют своего рода сюиту для флейты, череду "ритмических тем", ну, скажем, такую: Жив - кто это? - штатский - сочувствие - жажда - дочка с кувшином - черт, это мой пистолет - не... et cetera или, скорее, нет cetera... между тем, как Билл-Перебитая-Рука в судорожном страхе молится своему римскому богу, чтобы татарин, покончив с делом, убрался восвояси. Хотя, разумеется, самым бесценным в этой цепочке образов - после пери с кувшином - мог бы стать отмельк, облик, укол Ардиса.))
- Как странно, как странно, - пробормотал Ван, когда Кордула покончила с куда менее затейливым пересказом отчета, впоследствии полученного им от Билла Фрезера.
Какое странное совпадение! Виной ли тому смертоносные стрелы Ады или это он, Ван, неведомо как изловчился, затеяв дуэль с манекеном, прикончить обоих ее ничтожных любовников?
Странно и то, что, слушая маленькую Кордулу, он не ощущал ничего, кроме, быть может, равнодушного удивления. Будучи в делах нежной страсти человеком узким, удивительный Ван, удивительный сын Демона мог в эти минуты думать только о том, как ему натешиться Кордулой при первой же человеческой, человеколюбивой возможности, при первом подспорье со стороны дьявола и дороги - где уж было ему горевать об участи бедолаги, которого он к тому же толком не знал; и хоть на голубые глаза Кордулы раз-другой навернулась слеза, он отличнейшим образом сознавал, что и она редко видалась со своим двоюродным братом, да если правду сказать, и относилась-то к нему с прохладцей.
Кордула сказала Эдмонду:
- Arretez pres de167 как его, да, "Альбион", le магазин pour messieurs168 в Луге, - и в ответ на досадливые протесты Вана, твердо: - Ты же не можешь вернуться в цивилизованный мир в одной пижаме. Эдмонд выпьет кувшинчик кофе, а я куплю тебе какую-нибудь одежду.
Она купила брюки и плащ. Он нетерпеливо дожидался ее в запаркованной машине и, дождавшись, попросил, чтобы она отвезла его в какое-либо место поукромнее, в котором можно будет переодеться, покуда Эдмонд, где б он ни находился, допивает второй кувшинчик.
Едва достигнув подходящей полянки, он перетащил Кордулу к себе на колени и овладел ею с таким удобством, с такими упоенными подвываниями, что она почувствовала себя тронутой и польщенной.
- Беспечная Кордула, - весело заметила беспечная Кордула, - похоже, дело пахнет новым абортом - encore un petit enfantome - как обыкновенно жаловалась, когда это случалось с нею, бедная горничная моей тетки. Я что-то не так сказала?
- Все так, - ответил Ван, ласково поцеловал ее, и они поехали обедать.
43
Ван провел целительный месяц в манхаттанской квартире Кордулы на Алексис-авеню. Два-три раза в неделю она исправно навещала мать в их семейном замке Мальбрук, но Ван не сопровождал ее ни туда, ни на множество происходивших в городе светских "гулянок", в которых она, девица легкомысленная и любящая развеяться, принимала участие; впрочем, некоторых вечеринок она теперь не посещала и стала решительно уклоняться от встреч с последним своим любовником (модным психотехником доктором Ф.З. Фрезером, кузеном везучего однополчанина П. де П.). Несколько раз Ван беседовал по дорофону с отцом (углубившимся в изучение мексиканских пряностей и променадов) и выполнил в городе несколько его поручений. Он часто водил Кордулу во французские рестораны, на английские фильмы и варангианские трагедии - и те, и другие, и третьи оказались выше всяких похвал, ибо Кордула наслаждалась каждым кусочком, каждым глотком, каждым взмахом руки и рыданием, равно и Ван находил чарующими ее бархатистые румяные щечки и по-райски лазурные райки празднично подкрашенных глаз, которым густые, иссиня-черные ресницы, загибавшиеся кверху у внешних углов глазной щели, сообщали то, что модницы называют "арлекинским разрезом".
В одно из воскресений, пока Кордула еще нежилась в ароматической ванне (милое, до странного непривычное зрелище, которым он наслаждался по два раза на дню), Ван "нагишом" (шутливо облагороженное его подружкой слово "голый") впервые после месячного воздержания попробовал пройтись на руках. Он чувствовал себя вполне окрепшим и потому беспечно принял "первую позицию" посреди залитой солнцем террасы. В следующий миг он уже лежал на полу. Он предпринял еще попытку и вновь сразу потерял равновесие. Его охватило пугающее, пусть и иллюзорное ощущение, что левая рука стала короче правой, мелькнула кривая мысль: да сможет ли он вообще когда-нибудь снова танцевать на руках? Кинг-Винг предупреждал его, что два-три месяца без упражнений способны привести к необратимой утрате редкостного мастерства. В тот же день (два этих скверных события так навсегда и сцепились в его сознании) Вану случилось ответить на звонок; низкий голос спросил Кордулу Ван счел его мужским, однако голос, как выяснилось, принадлежал прежней школьной товарке Кордулы, - та ловко изобразила восторг, но сделала Вану поверх трубки большие глаза и сочинила кучу причин, по которым встреча была невозможной.
- Противная девка! - воскликнула она, едва испустив мелодичное "до свидания". - Это Ванда Брум, я только недавно узнала то, о чем и не догадывалась в школе, - она оказалась завзятой "трибадкой", - бедняжка Грейс Эрминина говорит, что Ванда проходу не давала ни ей, ни... еще одной девочке. Вот, полюбуйся на нее, - продолжала Кордула, резво меняя тон и извлекая щегольски переплетенный, красиво отпечатанный альбом, посвященный весеннему выпуску 1887 года - Ван уже видел его в Ардисе, но не обратил тогда внимания на сумрачное, насупленное лицо названной девочки, а теперь все это уже не имело значения, и Кордула скоренько запихала альбом обратно в комод; однако Ван отчетливо помнил, что среди прочих сделанных выпускницами в той или иной степени скромных приношений альбом содержал искусную пародию Ады Вин на ритм, к которому порой прибегает, завершая главу, Толстой; перед очами его разума отчетливо встала и чинная фотография Ады, под которой она приписала один из столь характерных для нее стишков:
In the old manor, I've parodied
Every veranda and room,
And jacarandas at Arrowhead
In supernatural bloom.169
Не имеет значения, не имеет. Истребить и забыть! Но бабочка в Парке, орхидея в окне магазина так или иначе воскрешали прошлое слепящим внутренним взрывом отчаяния.
Главным занятием Вана были исследования, которым он предавался в громадной, гранитноколонной Публичной Библиотеке, в этом чарующем, устрашающем дворце, стоявшем в нескольких улочках от уютной квартиры Кордулы. Испытываешь неодолимый соблазн сравнить с тяготами вынашивания плода диковинные вожделения и томную тошноту, сливающиеся в замысловатом упоении, с которым молодой автор сочиняет свою первую книгу. Ван пребывал пока лишь в поре брачного пира; далее - развернем метафору - его ожидал спальный вагон с неопрятной утратой девства; далее - первые завтраки на балконах медового месяца и первая привлеченная медом оса. Сравнить Кордулу с авторской музой ни в каком, разумеется, смысле нельзя, но вечерние прогулки к ее жилищу были приятно проникнуты как отсветами и отзвуками мыслей, связанных с уже выполненной работой, так и ожиданием ее ласк и в особенности ночей, в которые они подкрепляли силы изысканными закусками, присылаемыми из "Монако", симпатичного ресторана, расположенного в полуэтаже здания, которое венчалось ее пентхаузом и просторной террасой. Сладкая банальность их домашнего обихода вселяла в Вана чувство защищенности, куда более сильное, чем то, что возникало при редких свиданиях в городе со всегда возбужденным, неугомонным отцом или еще могло возникнуть за те две недели, которые обоим мужчинам предстояло провести в Париже перед возвращением Вана в Чус. За исключением сплетен, сплетавшихся в осеннюю паутинку, говорить Кордуле было не о чем, и это тоже помогало. Очень скоро она инстинктивно усвоила, что упоминать Аду или Ардис ей ни в коем случае не следует. Со своей стороны и он смиренно принял тот очевидный факт, что Кордула, в сущности говоря, его не любит. Ее небольшое, чистое, мягкое, ладно сбитое округлое тело было приятно гладить, а простодушное изумление, которым она отзывалась на мощь и многообразие его любовных приемов, умащивало то, что еще уцелело от грубой мужской гордости бедного Вана. Она могла задремать между двух поцелуев. Когда ему не спалось, а это теперь случалось нередко, он перебирался в гостиную и усаживался аннотировать своих авторов или прохаживался под пеленою звезд взад-вперед по открытой террасе, предаваясь ограниченным строгими рамками размышлениям, пока из светающей пропасти города не долетал скрежет и визг первого трамвая.