Последнее письмо, найденное на ней и обращенное к мужу, мог бы написать и нормальнейший из обитателей этого мира, как, впрочем, и того.
   Aujourd'hui (heute-toity!)17 я, кукла, закатывающая глазки, заслужила псикитческое право насладиться купно с герром доктором Зигом, сестрой Иоанной Грозной и несколькими "больными" прогулкой в ближнем бору, населенном, Ван, такими же страшно похожими на скунсов белками, как те, которых завез твой темно-синий предок в Ардисов парк, где ты, без сомнения, еще когда-нибудь тоже будешь гулять. Стрелкам часов, пусть и поломанных, следует знать, на чем они стали, и втолковать это даже самым глупым часишкам, иначе получится не циферблат, а белая рожица с пририсованными усами. Тоже и человеку должно понять, на чем он стоит, и втолковать это прочим, иначе он даже не клок человека, - он ли, она, не важно, - а попросту "тютька", как говорила, мой маленький Ван, бедная Руби про свою скудную правую грудь. Я, бедная Princesse Lointaine, в эту минуту уже tres lointaine18, не знаю, на чем я стою. Значит, пришла пора падать. Итак, прощай, мой милый, милый сыночек, прощай и ты, бедный Демон, я не знаю ни даты, ни времени года, но нынче умеренно и вне всяких сомнений своевременно ясный день, и орава шустрых муравьишек выстроилась в хвост к моим красивым пилюлям.
   [Подписано] Сестра моей сестры,
   которая теперь из ада.
   - Если нам хочется, чтобы солнечные часы бытия обнаружили свою стрелку, - развивая метафору, комментировал Ван в розовом садике Ардиса на исходе августа 1884 года, - нам следует помнить, что сила, доблесть и счастье человека в презрении и вражде к теням и звездам, таящим от нас свои секреты. Ее заставила покориться лишь нелепая сила боли. И я часто думаю, насколько было бы правильнее - эстетически, экстатически, эстотически говоря, - если б она и вправду приходилась мне матерью.
   4
   Когда в середине двадцатого века Ван приступил к воссозданию своего глубочайшего прошлого, он в скором времени обнаружил, что те подробности его раннего детства, которые действительно были важны (для разрешения особой задачи, к чему и клонилось все воссоздание), получают наилучшее, а зачастую и единственно возможное истолкование, лишь вновь возникая в позднейшие годы отрочества и юности в виде внезапных сопоставлений, воскрешающих к жизни часть и живящих целое. Вот почему его первая любовь предшествует здесь первой обиде и первому страшному сну.
   Ему едва исполнилось тринадцать. Ни разу до того не покидал он уюта отеческой сени. Ни разу до того не осознавал, что этот "уют" может оказаться не чем-то само собой разумеющимся, примечательным лишь как ходовая вводная метафора из книжки про школьные годы какого-то мальчика. В нескольких улочках от гимназии Вана стоял магазин художественных изделий и мебели, в той или иной мере старинной, которым владела вдова, госпожа Тапирова, француженка, говорившая, впрочем, по-английски с русским акцентом. Ярким зимним днем Ван забрел в этот магазин. По главному залу были расставлены там и сям хрустальные вазы с алыми розами и золотисто-бурыми астрами - на золоченого дерева поставце, на лаковом ларе, на полке стеклянного шкафчика и просто вдоль ковровых ступенек, ведших наверх, туда, где громадные гардеробы и аляповатые туалетные столики полуобступали редкостное собрание арф. Он удостоверился в искусственности цветов и подумал о том, как странно, что такие подделки всегда норовят потрафить исключительно глазу, даже не пробуя передать заодно и ощущение влажной весомости листьев и лепестков. Когда он назавтра зашел за вещицей (теперь, через восемьдесят лет, уже и не вспомнить - какой), которую хотел починить или скопировать, выяснилось, что она то ли не готова, то ли еще не получена. Мимоходом он тронул полураскрытую розу, и пальцы его обнаружили, что ожидание мертвой материи их обмануло, ибо взамен нее прохладная жизнь поцеловала их надутыми губками. "Дочка, - сказала госпожа Тапирова, приметившая его удивление, - всегда вставляет между подделок несколько всамделишных, pour attraper le client. Вы потянули джокера". Когда Ван уходил, вошла она, гимназистка в сером пальто, с русыми локонами по плечам и милым лицом. В другой раз (ибо исцеление какой-то части вещицы - может быть, рамки - заняло бесконечное время, а возможно, и вся она так к нему и не возвратилась) он увидел эту же девочку свернувшейся с учебниками в кресле - домашняя вещь среди выставленных на продажу. Он ни разу с ней не заговорил. Он любил ее несказанно. Все продлилось самое малое до ближайших каникул.
   То была любовь, заурядная и загадочная. Менее загадочными и куда более нелепыми представлялись ему страсти, искоренить которые не удалось нескольким поколениям учителей и которые по крайности до 1883 года пышным цветом цвели в "Риверлэйне". В каждом дортуаре водился свой катамит. Один истеричный парнишка из Упсалы, косой, со шлепогубым ртом и почти неестественно косными конечностями, но с чудесно нежной кожей и округлыми кремовыми прелестями Бронзинова "Купидона" (того, что покрупнее, пойманного приятно удивленным сатиром в будуаре дамы) был высоко ценим и терзаем компанией мальчиков-иноземцев, все больше греков и англичан, возглавляемой Чеширом, несравненным регбистом; частью из бравады, частью из любопытства Ван, подавляя отвращение, холодно наблюдал их грубые оргии. Вскоре, однако, он оставил сей суррогат ради более естественного, хоть и равно бесчувственного дивертисмента.
   Старящаяся женщина, продававшая в угловой лавчонке леденцы и журнальчики "Счастливая Тля", традиционно не считавшиеся строго запретными, наняла молодую подручную, и Чешир, сын бережливого лорда, скоро прознал, что эту пухлявую потаскушку легко получить за русский зелененький доллар. Ван одним из первых прибегнул к ее услугам. Услуги оказывались в полутьме, среди мешков и корзин, в глубине лавочки, после закрытия. Сообщенные Ваном сведения, согласно которым он был шестнадцатилетним распутником, а не четырнадцатилетним девственником, оказались для нашего дьявольского повесы источником затруднений, - торопливо понудив к действию свою неистовую неопытность, он сумел лишь забрызгать радушную рогожку тем, что девушка с удовольствием приняла бы вовнутрь. Впрочем, минут через шесть, когда Чешир и Зографос получили свое, дело пошло на лад, но лишь при следующем рогожном свидании ее нежность, мягкая сладкая хватка и энергичные толчки по-настоящему утешили Вана. Он сознавал, что она всего только розовая, как поросенок, низкорослая шлюшка, и загораживал локтем лицо, если она под конец пыталась его поцеловать, и вскользь проверял, как делал и Чешир, все ли еще бумажник лежит в заднем кармане штанов; но так или иначе, когда пришло и ушло обычным путем сжимающегося времени последнее из примерно сорока содраганий, и поезд Вана понесся в Ардис мимо зеленых и черных полей, он обнаружил, что наделяет нежданной поэзией ее скудный образ, кухонный запашок ее рук, влажность ресниц во внезапном проблеске Чешировой зажигалки и даже трескливый тропоток старой глухой госпожи Гимбер в спальне наверху.
   В элегантном отделении первого класса, просунув гантированную руку в бархатную стенную петлю, ощущаешь себя, озирая умелый ландшафт, умело улетающий прочь, человеком пожившим. И время от времени блуждающий взгляд пассажира на миг застывает, он вслушивается в зуд там, внизу, который, как он полагает (правильно, слава Логу), вызван лишь незначительным раздражением кожи.
   5
   Сразу после полудня Ван вышел с двумя чемоданами в солнечную тишь сельского полустанка, от которого к усадьбе Ардис, куда он ехал впервые, вела извилистая дорога. На умозрительной миниатюре он видел ожидающую его оседланную лошадь, в реальности не обнаружилось и двуколки. Станционный смотритель, коренастый, загорелый мужчина в коричневом мундире, выразил уверенность, что его ждут вечерним поездом, не столь скорым, но зато оборудованным чайным вагоном. Он в два счета созвонится с Усадьбой, добавил смотритель, подавая сигнал нетерпеливому машинисту. Тут к перрону подкатил наемный экипаж, и ярко-рыжая дама с соломенной шляпой в руке, смеясь над собственной спешкой, побежала к поезду и едва успела взобраться в него, до того как он тронулся. Ван решил воспользоваться предоставленным ему случайной складкой в ткани времени транспортным средством и погрузился в старенькую caleche19. Получасовая поездка оказалась не лишенной приятности. Он ехал сосновыми рощами, над каменистыми оврагами, по которым попискивали в цветущем подседе птицы и иная мелкая живность. Пятна солнца и кружева тени плыли по его ногам, ссужая зеленым мерцанием лишившуюся близнеца медную пуговку на спине возницына кафтана. Миновали Торфянку, сонную деревушку о трех-четырех бревенчатых избах, с мастерской для починки молочной посуды и завязшей в жасмине кузней. Возница помахал незримому другу, и чуткий автомобильчик слегка вильнул, вторя его жесту. Они уже кружили вместе с пыльным проселком среди полей. Дорога ныряла и горбилась, и на каждом подъеме старенький заводной таксомотор медлил, как бы совсем засыпая и нехотя одолевая усталость.
   Заскакали по булыжникам Гамлета, сельца наполовину русского, и шофер опять помахал, на этот раз пареньку на вишне. Расступились, пропуская их к старому мосту, березы. Мелькнула излука Ладоры с руинами черного замка на скале и веселым разноцветием крыш вдоль ее берегов, - чтобы много еще раз показаться потом, в дальнейшей жизни.
   Наконец растительность обрела вид более южный, дорога огибала уже Ардисов парк. За новым поворотом, на отлогом пригорке старинных романов, открылась романтическая усадьба. То был великолепный загородный дом, сложенный в три этажа из светлого кирпича и лиловатого камня, которые при определенном свете, мнилось, обменивали впечатления, производимые их веществом и окрасом. Несмотря на разнообразие, размах и оживленность огромных деревьев, давным-давно заместивших два правильных ряда стилизованных саженцев (скорее набросок в сознании архитектора, чем вид, явленный живописцу), Ван немедля узнал тот Ардис, что был изображен на висевшей в гардеробной отца двухсотлетней давности акварели: усадьба, стоящая на возвышении фасадом к условному лугу с двумя человечками в треуголках, беседующими невдалеке от стилизованной коровы.
   При появлении Вана никого из семейства в доме не оказалось. Слуга принял у него коня. Пройдя под готической аркой, Ван попал в парадные сени, где Бутеллен, старый лысый дворецкий, ныне носивший не подобающие его званию усы (окрашенные в сочные тона мясной подливы), приветствовал его радостным взмахом руки, - старик некогда служил в камердинерах у Ванова отца. "Je parie, - сказал он, - que Monsieur ne me reconnait pas", - и напомнил Вану о том, что Ван уже вспомнил без подсказки, - о фарманикене (особого рода коробчатом змее, неисследимом ныне и в самых крупных музеях, хранящих игрушки прошлого), которого Бутеллен однажды помогал ему запускать на облитом лютиками лугу. Оба глянули вверх: крохотный красный квадратик на мгновение косо завис в синем весеннем небе. Усадьба славилась росписью ее потолков. Рановато для чая: угодно ли Вану, чтобы он распаковал его вещи сам или пускай служанка? О, пусть будет служанка, ответил Ван, торопливо прикидывая, что в багаже гимназиста могло бы повергнуть в оторопь горничную. Фотография голой Сони Ивор (натурщицы)? Кому какое дело, он уже взрослый.
   Он внял предложению дворецкого и отправился на tour du jardin. Следуя изворотам дорожки, бесшумно ступая по ее мягкому красноватому песку матерчатыми спортивными туфлями, составлявшими часть гимназической формы, он набрел на особу, в которой с отвращением опознал свою прежнюю французскую гувернантку (положительно, поместье кишело призраками!). Она сидела на зеленой скамье под персидской сиренью, держа в одной руке парасоль, а в другой книгу, из которой читала вслух девчушке, ковырявшей в носу и с мечтательным удовлетворением оглядывавшей палец, прежде чем обтереть его о край скамейки. Ван решил, что перед ним скорее всего "Арделия", старшая из двух его двоюродных сестриц, с которыми ему предстояло свести знакомство. На самом деле то была Люсетта, меньшая невзрачная восьмилетняя девочка с лоснистой, светлой в рыжину челкой и с веснушчатым носиком кнопкой: весной она болела воспалением легких и оставалась еще окутанной странным выражением отрешенности, которое дети, особенно озорные, сохраняют несколько времени после того, как пронесутся сквозь смерть. Внезапно мадемуазель Ларивьер глянула на Вана поверх зеленых очков, - и ему пришлось претерпеть еще одну теплую встречу. В противность Альберту она нимало не переменилась с поры, когда приходила трижды в неделю в городской дом Темного Вина с сумкой книг и с крохотным трясучим пудельком (ныне покойным), которого нельзя было оставлять одного. Глаза у него отблескивали подобно печальным темным маслинам.
   Все трое чинно направились к дому; гувернантка, погрузившись в горестные воспоминания, покачивала под лиловым парасолем головой, носатой, с выступающим подбородком; Люси со скрежетом волокла подобранную где-то тяпку, а юный Ван в опрятном сером костюме при галстухе, сложив за спиною руки, смотрел на свои аккуратно и беззвучно ступающие ноги, стараясь, без особой на то причины, ставить их в линию.
   У крыльца стояла "виктория". Из нее, следом за вихлястой таксой, выбралась дама, похожая на мать Вана, а за ней черноволосая девочка лет одиннадцати-двенадцати. В руках Ада держала пучок полевых цветов. Она была в белом платьице и черном жакете, с белым бантом в длинных волосах. Больше он этого наряда не видел, а всякий раз как, рисуя картины прошлого, упоминал о нем, она неизменно заявляла, что все это ему, должно быть, примерещилось, поскольку у нее отродясь ничего похожего не было, да и не стала бы она напяливать темный жакет в такой жаркий день; однако Ван это свое изначальное впечатление от нее сохранил до конца.
   Лет десять назад, перед самым его четырехлетием или сразу за ним несколькими днями раньше возвращения матери после долгого пребывания в санатории, "тетя" Марина перехватила его в публичном парке, где в огромной клетке жили фазаны. Отправив няньку поискать себе какое-нибудь занятие, она затащила Вана в кабинку у самой раковины оркестра, купила ему изумрудную палочку мятного леденца и сказала, что если бы его отец пожелал, она могла бы стать его мамой и что нельзя кормить птичек без разрешения леди Амхерст, так он ее во всяком случае понял.
   Теперь они пили чай в мило обставленном уголку в остальном аскетичной залы, из которой прорастала парадная лестница. Они сидели на штофных стульях вокруг милого столика. Черный жакет Ады и розово-желто-синий букетик, составленный ею из ветрениц, недотрог и водосбора, лежали на дубовом табурете. Песик получил сегодня больше кусочков булки против обычного. Прайс, скорбный старый слуга, подавший сливки к землянике, напомнил Вану его учителя истории "Джиджи" Джоунза.
   - Он напоминает моего учителя истории, - сказал Ван, когда слуга отошел.
   - Я когда-то обожала историю, - сказала Марина. - Обожала воображать себя всякими знаменитыми женщинами. У тебя на блюдце божья коровка, Иван. Особенно знаменитыми красавицами - второй женой Линкольна или королевой Жозефиной.
   - Да, я заметил, прекрасная работа. У нас дома такой же сервиз.
   - Сливок? Надеюсь, ты говоришь по-русски? - спросила Марина, наливая ему чаю.
   - Неохотно, но совершенно свободно, - слегка улыбнувшись, ответил Ван. - Да, побольше сливок и три ложки сахару.
   - Мы с Адой разделяем твои экстравагантные вкусы. А вот Достоевский любил чай с малиновым вареньем.
   - Пах! - выдохнула Ада.
   Довольно приличный портрет Марины кисти Тресмаха, висевший прямо над ней на стене, изображал ее в эффектной шляпе, в которой она лет десять назад репетировала "сцену охоты" - широкие романтические поля, радужное крыло и большой, серебристый в черных полосках, клонящийся султан; и Ван, припомнив клетку в парке и мать, сидевшую тогда в какой-то в собственной клетке, испытал странное ощущение тайны, как если бы толкователи его судьбы вступили в келейный сговор. Лицо Марины было ныне подкрашено в подражание ее прежнему облику, но мода переменилась, рисунок на ситцевом платье стал простонародно безыскусен, русые локоны обесцветились и уже не спадали на виски, ничто в ее убранстве и украшениях не отзывалось ни взмахом наездницкого хлыста на портрете, ни правильностью узора на блистающем плюмаже, переданного Тресмахом с мастерством орнитолога.
   От этого первого чаепития в памяти осталось немногое. Он приметил уловку Ады, прятавшей ногти сжимая кулак или протягивая руку за бисквитом ладонью вверх. Все, что говорила мать казалось ей скучным и неуместным, и когда та принялась рассказывать о Тарне, иначе Новом Водоеме, Ван обнаружил, что Ада уже не сидит с ним рядом, но стоит спиной к столу у распахнутого окна, а рядом с нею стоит на стуле и поверх неловко скошенных лап тоже смотрит в парк узкий в талии песик, у которого Ада доверительным шепотком выспрашивает, что он там унюхал.
   - Тарн виден из окна библиотечной, - сказала Марина. - Погодя Ада тебе покажет весь дом. Ада? (Она произносила это имя по-русски - с двумя густыми, темными "а" - выходило похоже на английское ardor20.)
   - Отсюда тоже видать, вон он блестит, - сказала Ада, оборачиваясь и pollice verso предъявляя вид Вану, который поставил чашку, вытер губы маленькой расшитой салфеткой и, втиснув ее в карман штанов, подошел к черноволосой, белорукой девочке. Когда он согнулся над ней (Ван был выше ростом на три вершка, эта разница еще удвоилась ко дню ее венчания в православной церкви, где тень его, стоя сзади, держала над нею венец), она отвела голову, чтобы он смог наклонить свою под нужным углом, и волосами коснулась его шеи. В первых Вановых снах о ней повтор этого прикосновения, такого легкого и недолгого, неизменно одолевал выносливость спящего и, словно воздетый в начале сражения меч, служил сигналом к неистовому и жгучему извержению.
   - Чай допей, сокровище мое, - позвала Марина.
   Погодя, как и обещала Марина, дети пошли наверх. "Отчего это лестница так отчаянно скрипит, когда по ней поднимаются двое детей?" - думала она, глядя на балюстраду, вдоль которой, поразительно схоже вспархивая и скользя, - будто брат и сестра на первом уроке танцев, - продвигались две левых ладони. "В конце концов, мы с ней были двойняшками, и все это знают". Еще один мерный взмах, она впереди, он сзади, и дети одолели две последних ступеньки, и лестница смолкла. "Старомодные страхи", - сказала Марина.
   6
   Ада показала стеснительному гостю огромную библиотеку на втором этаже, гордость Ардиса и ее любимое "пастбище", на которое мать ее никогда не заглядывала (довольствуясь собственным хранившимся у нее в будуаре собранием "Тысяча и Одна Лучшая Пьеса") и которого Красный Вин, человек впечатлительный и чрезвычайно трусливый, сторонился из опаски нарваться на призрак отца, умершего здесь от удара, - к тому же он полагал, что ничто так не угнетает, как скопление трудов незапамятных авторов, - не возбраняя, впрочем, случайному гостю дивиться высоте книжных шкапов библиотеки и приземистости ее стеклянных шкафчиков, темени картин и бледности бюстов, десятку резных ореховых кресел и двум благородным столам с инкрустациями черного дерева. В косом луче ученого солнца лежал на пюпитре ботанический атлас, раскрытый на цветной гравюре с изображением орхидеи. В нише под цельным окном, открывавшим щедрый вид на банальный парк и рукотворное озеро, помещалось подобие покрытого черным бархатом диванчика или кушетки с парой палевых подушек. Чета подсвечников, - не более чем призраки металла и сала, - стояла или чудилась стоящей на просторном подоконнике.
   Шедший от библиотечной коридор привел бы наших молчаливых исследователей (когда бы они продолжили изыскания в том направлении) в западное крыло, к апартаментам господина и госпожи Вин. Взамен него полупотайная лесенка, виясь, вознесла детей из-за поворотного шкапа на верхний этаж, - бледнолягая Ада поднималась первой, шагая шире, чем Ван, приотставший на три оступистые ступеньки.
   Спальни и смежные с ними "удобства" оказались более чем скромны, и Ван невольно пожалел, что он слишком, как видно, юн для вселения в одну из двух гостевых комнат, соседствующих с библиотекой. Обозрев неприглядные предметы, которым предстояло смыкаться вокруг него в одиночестве летних ночей, он ностальгически пожалел о роскоши родного дома. Все здесь поражало его откровенным расчетом на искательного идиота - убогая приютская койка со средневековым изголовьем из дрянной древесины, самочинно скрипящий платяной шкап, коренастый комод поддельного красного дерева с соединенными цепочкой шишаками вместо ручек (одного не хватало), покрытый одеялом баул (глуповатый беглец из гладильной) и старенькое бюро, чья куполовидная откидная доска то ли заперта была, то ли перекосилась и заела: в одном из его бессмысленных ящичков Ван сразу же обнаружил недостающий шишак и вручил его Аде, и Ада выкинула его в окно. Ван никогда еще не видел полотенца на роликовом рулоне, никогда не встречал умывальника, изготовленного специально для людей, не имеющих ванны. Круглое зеркало над ним украшал золоченый гипсовый виноград; сатанинский змий обвивал фарфоровый тазик (такой же, как в умывальне у девочек по другую сторону коридора). Высокое, с подлокотниками, кресло и табурет у кровати, на котором стоял медный подсвечник с ручкой и салоприемником (минуту назад он вроде бы видел отражение его двойника, - но где?) завершали худшую и основную часть незатейливой обстановки.
   Дети вернулись в коридор - она, встряхивая головой, он, прочищая горло. Дальше по коридору покачивалась туда-сюда - всякий раз что из нее, выставляя кирпичную коленку, выглядывала маленькая Люсетта - приоткрытая дверь не то детской, не то комнаты для игр. В конце концов створка широко отпахнулась, но Люсетта шмыгнула вовнутрь и пропала. Кобальтовые лодки под парусами осеняли белизну печных изразцов, и когда ее сестра и он проходили мимо раскрытой двери, игрушечная шарманка, запинаясь, сыграла манящий менуэтик. Ада и Ван вернулись на первый этаж, на этот раз по парадной лестнице. Из множества предков на стенных портретах она указала ему своего любимца, старого князя Всеслава Земского (1699-1797), друга Линнея и автора "Flora Ladorica"; сочные краски изображали его держащим на атласном лоне свою едва созревшую нареченную в обнимку с белобрысой куклой. Рядом с облаченным в расшитый камзол любителем розанчиков висела (несколько не у места, подумалось Вану) большая, скромно обрамленная фотография. Покойный Сумеречников, американский предтеча братьев Люмьер, снял дядюшку Ады по матери в профиль, со скрипкой у щеки - обреченный юноша после прощального концерта.
   Палевая гостиная первого этажа, обитая камкой и обставленная в духе того, что французы именовали некогда "стилем ампир", открывалась в парк; теперь, на исходе летнего дня, сюда вползали через порог тени крупных листьев пауловнии (названной так плоховатым, пояснила Ада, лингвистом, по отчеству, ошибкой принятому за имя, а может, фамилию ни в чем не повинной дамы, Анны Павловны Романовой, дочери Павла, прозванного "Павел минус Петр", почему - ей не известно, дама приходилась кузиной лингвистически дюжинному владельцу поместья, ботанику Земскому, сейчас завою, подумал Ван). Фарфоровая горка вмещала целый зверинец мелких животных, и очаровательная, но невыносимо манерная спутница Вана особенно порекомендовала ему орикса и окапи, присовокупив их научные прозвища. Равно обворожительна была пятистворчатая ширма с яркой росписью черных створок, воспроизводящей самые первые карты четырех с половиною континентов. Теперь перейдем в музыкальную с редко используемым роялем, а из нее в угловую, называемую "оружейной", здесь находится чучело шетландского пони, на котором когда-то каталась тетенька Дана Вина, девичье имя, слава Логу, забыто. По другую или еще какую-то сторону дома размещалась бальная зала, лоснистая пустыня с желтофиолевыми стульями. "Reader, ride by" ("Мимо, читатель", - как писывал Тургенев). "Извозный двор", как его не совсем точно называют в округе Ладора, порождал в случае Ардиса архитектурный конфуз. Решетчатая галерея, оглянувшись на парк через увитое в гирлянды плечо, резко сворачивала к подъездной дорожке. Еще в каком-то месте элегантная, светлая от высоких окон лоджия вывела примолкшую Аду и нестерпимо скучавшего Вана к каменной беседке - поддельному гроту с бесстыдно льнущим к нему папоротником и искусственным водопадом, заимствованным из какого-то ручейка или романчика, или из жгучего мочевого пузыря Вана (после всего этого чертова чая).
   Жилые помещения слуг (исключая тех двух накрашенных и напудренных горничных, что обитали в комнатах наверху) располагались в первом этаже, со стороны двора. Ада сказала, что однажды, в пору любознательного детства, она в них заглядывала, но помнит лишь канарейку и допотопную кофейную мельницу, чем оба и удовольствовались.