– А чего это вы без вещей пожаловали? Случилось что? – выяснял словоохотливый старик. – Бывало, два рюкзака Саня припрет! Хлебушка нет, так икру с маслом прямо на колбасу клали! А тут чегой-то, волк меня съешь, налегке…
   – Вы давно его знаете? – предоставив объясняться с дедом Хабарову, спросила Алина.
   – Как не знать-то…
   Митрич закончил расставлять на столе чугунки, глиняные миски и сел на кряж напротив. По его виду не трудно было понять, что к женщине он проникся симпатией.
   – Ты не боись, дочка. Травками тебя побалуем, тряпицу привяжем со снадобьем – враз заживет, – глядя на ее окровавленные ноги, пообещал он.
   – Надеюсь. А откуда вы знаете Хабарова? Он вам кто?
   – Мужик он путевый. А непути сейчас пруд пруди, – ответил дед.
   – Саша правда тигра убил?
   – Тигра? – Митрич крякнул. – Тама еще былó не понять, кто кого. Сейчас-то уж, волк меня съешь, можно сказать, что и он тигра. Но тогда…
   – Хватит байки травить, Митрич, – остановил его вернувшийся Хабаров. – Мы их выслушаем все. Но завтра. Мы валимся с ног и не ели ничего два дня.
   – К столу. К столу! – заторопил их Митрич. – Как насчет настоечки на ягодах китайского лимонника?
   – Нет.
   – А я выпью. Налейте мне, Митрич! – Алина протянула деду свой стакан.
   – Понял, – подытожил дед. – Красавице плесну, сам не буду, коли разговор сурьезный меня ждет. Лимонник, он сам-то пользительнее. Настругаешь лиан в чайник, допустим, подзаваришь. Так, лучшего напитка любви не сыскать! И без устали любится, и в усладу.
   – Ты нам с собой дать не забудь этой дряни. Что-то с усладой туговато сейчас, – хмуро сказал Хабаров.
   – Отчего ж не дать? Дам… Токмо мозги-то он, волк меня съешь, на место не ставит. Вот ежели еще чего… – дед многозначительно крякнул.
   – Митрич, мы в тайге чудище слышали. То, что летает… – осушив стакан настойки, призналась Алина.
   – Да-а-а… – озадаченно протянул дед. – У каждого свой путь. Его путь, как у птиц в небе, труден для понимания.
   Хабаров с интересом взглянул на Алину. Она зябко поежилась.
   – От вашего единения с природой я с ума сойду. Налейте мне еще. Напьюсь и усну!
   После трапезы Хабаров принес большой алюминиевый таз и вылил в него приготовленный в чане отвар. Из ведра он добавил холодной воды и заставил Алину опустить в эту рыжую муть ноги. Осторожно, стараясь причинять как можно меньше боли, Хабаров стал промывать ей ранки на ногах.
   – Что ты, Саша?! Я сама! – смутилась она.
   – Нет. Я хочу быть уверен, что все сделано так, как надо.
   Постепенно ступни ног и пальцы перестали ныть и саднить. Они онемели, точно их не было совсем.
   – Это благун, – пояснил Хабаров, предупредив ее вопрос. – Местная анестезия. Это пройдет.
   Он аккуратно срезал рваные клочья кожи на мозолях, обмотал ее ноги вымазанными пахучим снадобьем тряпицами и уложил в постель.
   – Завтра будет лучше, – пообещал он и пошел во двор к ожидавшему его Митричу.
   Алина долго прислушивалась, привыкая к новым звукам, потом незаметно уснула.
   Она проснулась среди ночи от мучительного чувства жажды. На столе тускло мерцала свеча. В избе было тихо и пусто. Сквозь маленькое закопченное окно внутрь пробивались неясные отблески костра. Она прислушалась. Снаружи Хабаров и Митрич о чем-то негромко говорили. Стараясь быть незаметной, Алина выскользнула во двор и спряталась за лежавшей на боку старой телегой.
   Митрич и Хабаров сидели у костра. Митрич был к ней спиной, Хабаров вполоборота. Ни один, ни другой не заметили ее присутствия. Загадочные тени плясали на их лицах.
   – … иронизируешь над моими умозаключениями, называешь их «схоластикой», а сам живешь по тем же принципам, о которых говорю я. Смотри, в обычной жизни желания влекут нас во всех направлениях. Их действие взаимно нейтрализуется. Нужно «выпрямить» их, сориентировать в одном направлении, тогда они поведут тебя к цели. Философия Прямого Пути, – говорил дед.
   «Митрич?!» – слушая его речь, удивленно спросила себя Алина.
   Почему-то он напрочь забыл сейчас свое любимое «волк меня съешь».
   – К цели? У меня только одна цель: достать сволочь, за которую я сел на девять лет. Тебе надо было оставаться в Тибете. Я помню, как слушал тебя, открыв рот. Когда-то. Ловил каждое твое слово. Когда-то… Прости, Учитель. Здесь не Тибет. Здесь даже ты, Рамагкхумо Саокддакхьяватта, прикидываешься чудаковатым стариком-добряком. Прозвище себе придумал – «Митрич».
   – Главное сейчас для тебя – душу содержанием наполнить. Если пустая душа, вокруг тебя – хаос.
   Хабаров усмехнулся.
   – «Душа»… «Содержание»… «Хаос»… Слова. Экзистенциальные категории.
   – Тебя жжет обида. Она плохой советчик. Но жизнь отбирает одно и дает нам взамен другое. Ты этого не видишь. Многие этого не замечают, чем сами обкрадывают себя. Но именно таким образом высший разум обращает наше внимание на вещи значимые для нас. Ведь двух равновеликих событий не разглядеть. Нельзя, глядя на небо, сказать, какая из двух звезд больше.
   – Что же я не разглядел? – с улыбкой спросил Хабаров.
   – То, что я вижу даже спиною.
   Алина вздрогнула и затаила дыхание.
   – Тебе не хватает Сокровенной Любви. Сильное чувство все расставляет по местам, строит перспективу.
   – Любовь… – усмехнулся Хабаров. – Наслушался я тебя. Сейчас она живет во Франции с мужиком, не отягощенным философией. Двуногие любить не умеют. Лицемерить, лгать – да. А любить… Я расскажу тебе про любовь. Я пацаном был. Мимо дома одного, к лотку, за мороженым, бегал. Как сейчас помню, краска на доме была грязно-синяя, облупившаяся, чешуей дыбом стояла. В доме жил кто-то. Возле все время ковыляла старая облезлая собака. Знаешь, если старость имеет воплощение, это была она. Колченогая, с больными суставами, с трясущейся головой и неверной поступью пьяного моряка. Всякий раз, как подходил к этому дому, я ловил себя на мысли, что боюсь не застать на прежнем месте этого пса, потому что на его морде было написано, что дни сочтены. Но нет! Всякий раз псина была на своем посту. Потом окна дома заколотили досками. Жильцы переехали. Получили квартиру в новостройке. Была зима. Снег искрился. Лед потрескивал от мороза… Редкие случайные снежинки падали на спину лежащей у дверей необитаемого дома собаки. Падали и не таяли… На ее месте я быть не хочу.
   Они долго молчали.
   – Завтра уходишь? Решил? – спросил Хабаров.
   Старик кивнул.
   – Наберитесь терпения и ждите.
   Он ладонью загреб уголья.
   – Саша, как ты там выжил?
   – Выжил… – не вдаваясь в подробности, ответил Хабаров. – Тебе этого знать не нужно. Знание умножает скорби. Иди спать.
   Оставшись один, Хабаров привалился спиной к старому трухлявому пню и неподвижно застыл, немигающий, невидящий взгляд устремив куда-то поверх костра…
 
   …Тяжелый спертый воздух, духота, полумрак. Заплесневелый каменный мешок три на четыре с половиной метра. Тусклая зарешеченная лампочка в стене над ржавой металлической дверью. Слева от двери вечно воняющая фекалиями уборная – пресловутая «параша». Нары в четыре яруса. Откидной столик на цепях у противоположной от входа стены. Выше – узкая щель окошка. Решетка. Не дотянуться. Сквозь него – кусок неба. Девятнадцать человек. Следственно-арестованные. Бледные лица. В темных ямках-глазницах внимательные настороженные глаза. Строгая иерархия. Свои законы. Нижние шконки у окна для людей авторитетных, второй ярус и шконки первого ближе к «параше» – бизнесменам и чиновникам, третий и четвертый – голодранцам, с которых взять нечего. Начиная со второго яруса спят по двое, валетом или по очереди. На третьем и четвертом – остальные одиннадцать. Есть двое шнырей – молодых педерастов, но они не в счет. Утром встанут, порядок в камере наведут – и под нижние шконки, пока первый и второй ярус не проснулись.
   В то первое утро в следственном изоляторе, дождавшись своей очереди, Хабаров спал на определенной ему второй шконке, как вдруг пределы камеры огласило жалобное поскуливание. Застигнутый шнырь, отхаркиваясь кровью, уползал, поскуливая, в «трюм».
   – Что это? – приподнявшись на локте, спросил он соседа.
   – Шныря застали. Учат, – безразлично пояснил тот. – Привыкай.
   Весь день и половину ночи Хабаров провел на допросе. Менялись лица, менялись вопросы. Он-то, наивный, думал – мать родная! – что это только в гестапо да в НКВД, когда-то, у праотцов: свет лампы в лицо, ноги-руки наручниками к табурету, кулаком в зубы, полиэтиленовый пакет на голову… Так – много, очень много часов. Убеждения, разъяснения, угрозы, мат, сила. По кругу. До тошноты. До отупения. До помутнения рассудка.
   Такое же утро. Отчаянный визг шныря, того же самого, хилого белобрысого мальчишки, с «цветами» пиодермии на руках, на шее, под одеждой, скорее всего – везде.
   Допрос. Нет света лампы в лицо. Не бьют. Нет пакета. С чего бы?
   Длинный коридор. Крик цирика[11]: «Стоять! Лицом к стене!»
   Лязг запоров. Снова тот же голос: «Построиться по два. Живо!»
   Топот ног по рыжему кафельному полу. Шепоток в спину: «Братишка, держись…»
   Пустая камера. «Почему?»
   Додумать не успеваешь. Ремнем стягивают руки на запястьях, вчетвером подтягивают, крепят ремень на верхних нарах под потолком. Ноги связывают бечевкой и тоже наверх, но к нарам у противоположной стены. Растяжка. Спортивные брюки с трусами спускают до колен, член тоже перевязывают бечевкой. На прощание со смешком: «Созреешь, свистни!» Назад, в камеру, затаскивают под руки…
   Снова утро. Жалобное завывание. Плач. Крик:
   – Тебя сколько учить? Дерни отсюда, пидор вонючий!
   Визг и испуганное: «Не на-а-да-а-а!»
   – Что там? – повернуться посмотреть было дороже, от растяжки ныло все тело.
   – Шныря Махно опять учит. Парашу вылижет, жить будет. Нет – значит, нет.
   – Как?
   – Языком, как! – и сосед безразлично уставился в противоположную стену.
   Махно, рыжий юркий крепыш, живший на второй шконке напротив, отвечавший за соблюдение порядка в камере, наступив все тому же белобрысому шнырю ногой на щеку, старательно прижимал его лицо к недрам «параши». Щуплый малец выворачивался из-под добротного ботинка Махно и не-то плакал, не-то жалобно скулил.
   – Махно, – Хабаров медленно перевернулся на бок, – тебе бы с цириками из одного котла хлебать.
   Тот изумленно вскинул брови.
   – Объяснись.
   – Саня, молчи! Сами разберутся. Молчи! – зашептали с верхних нар. – Не по понятиям.
   – Оставь шныря. Пусть ползет под шконку. Он тебе ничего не должен.
   – Чё за гнилой базар?! – немигающим взглядом Махно обвел притихший контингент.
   Воспользовавшись ситуацией, шнырь молнией метнулся под шконку.
   Махно рванул за одежду Хабарова и сбросил на пол.
   – Может, ты за него полизать хочешь?
   Добротный удар под дых поставил Махно на четвереньки.
   – Су-ка! – прохрипел Махно, отдуваясь. – Банщик, перо!
   Перекидывая заточку с руки на руку, он пошел на Хабарова.
   – Молись, падло батистовое! Ща душонка отлетит. Отмаешься!
   Сверкнула заточка.
   Удар ногой в низ живота. Звон металла о бетон. Сдавленное рычание рыжего. Слабая потасовка. Спокойный тихий голос со вздохом:
   – Устал я от вас. Прекратите, – сказал лежавший на нижних нарах у окна высохший старичок с аристократической фамилией Ягужинский.
   Махно тут же отпустил Хабарова и, прихрамывая, пошел к шконке.
   – Махно, бездельник, из ничего шуму столько поднял. Я огорчен, – тяжело дыша, все так же тихо произнес владелец привилегированной шконки. – А ты, новенький, зря это. Шнырь заслужил. Его учить надо. Методы, конечно, – он поморщился, – не одобряю. Но по закону Махно прав.
   Оттопырив мизинец, украшенный кольцом с крупным камнем, он вытер пот со лба. В этой духоте ему было несладко.
   – С тобой теперь что делать будем? Или ты теперь тоже шнырь, или ты отыграешь жизнь этому человеку. Таков закон, – он расстегнул пуговицу, распахнул ворот рубашки. – Мой закон.
   Желтыми болезненными глазами Ягужинский глянул на Хабарова. Тот выглядел не лучше. Привалившись всем телом к металлической двери, он едва держался на ногах.
   – Как это, «отыграю»?
   – В карты. Я большой поклонник игры в бридж.
   Чувствовалось, что, поясняя, он делает большое одолжение. Разговор начинал его раздражать.
   – Если откажусь?
   – У нас будет новый шнырь. Ты же с окровавленной заточкой в кармане церберам будешь сдан, – он снова отер пот. – Но это завтра. Устал я сегодня от ваших споров. Худо мне. Иди, мил человек, отдохни. Напоследок…
   Ближе к вечеру Хабаров попросился на допрос.
   – Камень с души пошел снять, – схохмил Махно.
   – Помолчи, – урезонил его Ягужинский. – Со мной в паре играть будешь. Пробей тему. Карты закажи. Свету побольше. Да заплати пощедрее, чтобы не мешали нам. Вина пусть принесут, хорошего. Мальчик тоже пусть играет. Его жизнь.
   – Но, Аполлон Игнатьевич…
   – Я так хочу. Перед Богом все равны.
   К восьми вечера камера чем-то напоминала казино. Зрители полукругом, на верхних ярусах. Даже «пальму» для удобств натянули – брезент между верхними шконками, где качалась тройка зевак. Внизу ярко освещенный, накрытый зеленым сукном стол. За зеленым сукном четверо. На краю стола, у окна, напитки, фрукты, сладости. Все чинно. Полная тишина.
   – Приступим… – выдохнул Ягужинский и сделал большой глоток из пузатой, как шар, рюмки. – Махно, голубчик, не томи, сдавай.
   Махно самодовольно хмыкнул, сорвал обертку со свежей колоды, перетасовал карты и начал сдавать.
   – Тебе, мил человек, судьба шанс дает, – тихо, будто сам с собой, говорил Ягужинский. – Мы не звери. Мы люди. Мы по закону живем. Ты, Александр Хабаров, не на Махно руку поднял, на закон.
   Он по одной собрал свои карты в веер. Во всем, во взгляде, в осанке, в голосе, в каждом движении Ягужинского сквозила уверенность в однозначном исходе игры. Он, точно делал одолжение, выполняя свою обязательную миссию блюстителя «закона». Напротив, Махно такой стойкой уверенности разделить не мог. Это случилось с ним в тот самый момент, когда он наблюдал за тем, как Хабаров тасовал карты. Вроде бы и не было в его движениях ничего особенного, но его гибкие пальцы были так ловки, так уверенны, что Махно не выдержал, выругался и, поерзав на нарах, уселся поудобнее.
   Первый роббер остался за Ягужинским и Махно. Их удача не прибавляла уверенности шнырю. Он смотрел перед собой остекленевшими глазами и с трудом понимал, что происходит. В какой-то момент он забылся, слезы ручьями хлынули по его серым прыщавым щекам, но крепкий подзатыльник Хабарова заставил его очнуться.
   Играли дальше. Прошел час. Шнырь, видимо, устал бояться и на неосторожной заявке «четыре в пику» дрожащим голосом, словно извиняясь, объявил «контру» против Ягужинского и записал в актив призовые.
   «А ведь можешь что-то, – подумал Хабаров, едва заметно одобрительно кивнув шнырю. – Не зря в казино два года подъедался».
   Ягужинский был мастер просчитывать расклад. В отместку он заставил Хабарова лишиться двадцати пяти тысяч.
   – Печально, что благородные порывы посещают нас порою так неуместно, – сказал Ягужинский. – Ты лишишься кучи денег!
   – Мне хватит.
   – Аполлон Игнатьевич, может ему язык подрезать? – вспылил Махно.
   – Оставь, Махно, дружочек, этому человеку его язык. Играй, – и Ягужинский замахал перед лицом платком, точно веером. – Не видишь разве, он нервничает. Ответственность на нем такая… Будьте милосердны друг к другу.
   «Рафинированный ублюдок…» – подумал Хабаров.
   От маразма действительности впору было сойти сума.
   Хабаров поднял карты. Карты были хуже некуда, и ему ничего не оставалось, кроме как блефовать. Махно не стал поднимать выше «двух без козыря», сыграл заявку, и Хабаров облегченно вздохнул: могло быть и хуже.
   Каждый игрок знает, что бывают дни, когда, вопреки всем законам логики, карта решительно «не идет». Наверное, именно в такие дни перестаешь уповать на удачу или глупый безмозглый случай и надеешься только на себя, на свое умение, хладнокровие, интуицию, расчет. У Хабарова сегодня был именно такой день.
   Отыграться ему так и не удалось. Карта по-прежнему шла к Ягужинскому и Махно, они завершили гейм.
   Не вдохновленный удачей, Махно, набычась, смотрел на Хабарова.
   – Тридцать на две следующие раздачи, – заявил Хабаров.
   И тут же проиграл обе.
   – Ты – бивень[12]! Ты же весь в дыму[13], – презрительно отпустил Махно.
   Шепоток пробежал по нарам. Неизменный успех одних и фатальное невезение других стали предметом пересудов. Эти двое, толкающие себя в пропасть с неистовой настойчивостью самоубийц, вызывали сейчас общую жалость. Отчаянные попытки одного и полная апатия другого создавали впечатление наступающей агонии.
   Лязгнула створка «кормушки». Безразличный посторонний взгляд, и вновь – тесный мирок, убогий и обреченный.
   Воистину, удача благоволит упорным. Впервые на сдаче Ягужинского Хабаров имел на руках твердую игру. Он выжидал. Станет ли тот повышать ставку? Расклад был пятьдесят на пятьдесят.
   – Пас, – наконец объявил Ягужинский, едва скрывая досаду в голосе.
   – Четыре в пиках, – заявил Хабаров.
   – Пас, – отозвался Махно.
   – Пас, – повторил вслед за ним шнырь.
   Ягужинский подсчитывал убытки, скорбно поджав свои тонкие губы.
   Махно взял новую колоду и небрежно бросил ее Хабарову.
   – Фарт не катит[14]. Почни.
   Хабаров вскрыл упаковку и начал тасовать.
   Тишина вокруг стала осязаемой. Все, затаив дыхание, ждали конца поединка.
   Хабаров закончил сдавать. Можно было поднять карты.
   Изучив свои, Ягужинский недовольно усмехнулся, играя отчаяние, как провинциальный актер.
   – Н-да-а, не лучший расклад, – выдавил «законник». – Что-нибудь поставите, дружочек, именно на эту раздачу?
   Хабаров был задумчив и отстранен, и свой вопрос Ягужинскому пришлось повторить дважды.
   – Все в общак уйдет, – добавил он. – Без разницы, проиграешь ты или выиграешь. Ты, Александр Хабаров, не на деньги играешь. Или забыл?
   Ягужинский внимательно посмотрел на шныря. От этих едких желтых глаз шнырь по привычке дернулся, но вспомнив, что под шконку сейчас нельзя, весь съежился, сжался в тугой комок нервов.
   – Господи, как пахнет от тебя, Божий человек. Дышать трудно. Ну, да ладно. Не долго уже. Что у тебя? – спросил он Хабарова.
   – Семь треф.
   Эти два слова заставили шныря кинуться к «параше», нервный спазм тошноты разом скрутил его.
   – Пас, – Махно бросил свои карты на стол.
   Ягужинский тихонько зашелестел, рассмеялся.
   – Будет браткам к веселинам… Контра! – и он торжественно положил карты на стол перед собой. – Благородное дело сегодня вершим. И казну пополним, и человека жить в коллективе научим.
   Довольная улыбка блуждала по лицу Ягужинского. Он положил девятку. Хабаров взял ее десяткой и, бегло оценив карты, пошел козырем. Ягужинский лишился туза. Еще заход, и к тузу он присовокупил валета.
   Понимая, что земля стремительно уходит из-под ног, а Колесо Фортуны дало сбой и теперь крутится в обратную сторону, Ягужинский лихорадочно соображал, каков расклад у противника. Он тщетно старался выглядеть невозмутимым, когда поймал спокойный, изучающий взгляд Хабарова. Тот протянул веером к носу Ягужинского карты.
   – Ты – человек авторитетный. Ты дал слово. Мальчик должен жить!
   Хабаров встал из-за стола и полез на свою шконку.
   – Ошибся я в тебе. Не просчитал…
   Ягужинский с тоской смотрел на карты Хабарова.
   – Да он, сука, кинул нас! Все со второй колоды началось. Аполлон Игнатьевич, вспомните! – взорвался Махно. – Я порешу его! Враз порешу! Нас за лохов держит! Подтасовал он ее, век воли не видать!
   – Уймись! – урезонил его Ягужинский. – Завтра разберемся. Пусть унесут всё. Будем спать.
   Под утро Хабарова разбудил нервный шепот соседа по шконке.
   – Саня, шмон утром будет. Гляди, чтоб заточку у тебя не нашли.
   На полу у «параши», раскинув руки крестом, лежал тот самый шнырь. Из его приоткрытого рта сочился скупой ручеек крови.
   – Что я сделал не так?
   – Ничего не попишешь. Шнырь есть шнырь. За одним столом с Аполлошей ему не место.
   – Что теперь?
   – Молчать, коль не хочешь следом.
   – Молчать?!
   Тот кивнул.
   – Аполлоша тебя и на тюрьме достанет. Как два пальца обоссать.
   – Дурак… – выдохнул Хабаров и, закрыв лицо руками, издал вопль досады. – Ну, дурак! – он запустил пальцы в волосы, сжал кулаки, потом заставил себя вновь посмотреть на распластанное тело шныря. – Он бы выжил, не ввяжись я.
   Сосед сжал его плечо.
   – Мой тебе совет, Саня: поскорей превращайся в зверя…
 
   Краешек красного солнца трепещет у горизонта. То ли раннее утро, то ли поздний вечер. Нет. И то, и другое – ложь. Так зарождается полярный день после черной, в полгода длиною, ночи. Осколок диска прилип к горизонту и висит, цепляясь за край неба все двадцать четыре часа. Ледяная вьюга бросает в него пригоршни сухой колючей поземки, словно стараясь погасить. Вьюга воет, подражая волчьей стае, беснуется, гонит прочь все живое. Кажется, кроме снега и ветра здесь нет ничего. Это заблуждение – к лучшему.
   Заваленный по крышу снегом барак. Еще один. И еще… Будки часовых. Колючая проволока. Хриплый, недобрый лай собак. Окрики матерком. Голодные, землистого цвета лица. Серые, куцые телогрейки с белыми, нанесенными краской квадратами: на груди, где сердце, и в центре на спине. Ходячие мишени. Зеки…
   Потертая засаленная ушанка. В ней смятые клочки бумаги. Руки тянутся одна за другой. Только бы не вытащить с меткой-крестом!
   Сегодня жребий выбрал его…
   Потрескивал, метался костер. Вокруг него полутораметровые сугробы. Снег плотный, смерзшийся пластами. Чтобы выкопать могилу, нужно сначала отогреть землю. Иначе кайлом не взять. Мерзлота.
   Угрюмый, с осунувшимся серым лицом, заиндевевшими бровями и ресницами Хабаров неподвижно сидел спиной к костру. Нужно было ждать, и он ждал. Он замерз. Нельзя согреться у погребального костра.
   Время от времени он поднимался, утопая по колено в снегу, сквозь метель шел к санкам и волоком тащил в ямку, к костру, обрубки полусгнивших шпал, потом бросал их в костер и снова возвращался на прежнее место.
   В полумраке рождающегося полярного дня, сквозь метель, полудрему он скорее не увидел, почувствовал этот взгляд.
   «Пришел. Все же пришел. Значит, не сказка ты. Быль…»
   Занесенный метелью волк был пепельного цвета. Держась от человека на расстоянии прыжка, он пристально и упрямо смотрел прямо в глаза.
   Об этом волке на зоне ходила легенда. Говорили, будто вот так приходит он, смотрит жалостливо, в самую душу, а потом за собой уводит. Куда, зачем, не знает никто. Тысячи километров заснеженной тундры – его владения. Несколько зеков так сгинуло.
   – Чего глядишь? Не узнаешь? – Хабаров кивнул зверю. – В зеркало смотришь. У нас с тобой только одно отличие: ты свободен, а я…Тебе повезло больше.
   Зверь наклонил лобастую морду, словно чтобы лучше слышать.
   – А кто из нас зверь – это еще вопрос. Я стал много дичее тебя, дружок. Поверь.
   Он бросил зверю краюху хлеба, ногой расшвырял головни и принялся киркой долбить землю, откалывая кусочек за кусочком.
   Волк не ушел. Съев хлеб, он лег на брюхо и внимательно стал наблюдать за тем, что делает человек.
   Выкопав достаточно глубокую ямку и встретив сопротивление вечной мерзлоты, так что искры летели при ударе киркой, Хабаров отер пот со лба и потянулся к брезенту, в который была завернута коробка из-под сапог и лежавшая в ней собака.
   – Похорони поглубже, – напутствовал его начальник зоны, – чтобы звери не выкопали, – и добавил, чем удивил: – Пожалуйста.
   Он догадывался, что собака тут не при чем, скорее, это новорожденный ребенок какой-нибудь заблудшей поварихи, но не давал себе об этом думать. Так бы и дальше шло, но судьба, издеваясь, показала ему правду: коробка выпала из брезента и окоченевшее крохотное тельце покатилось к хабаровским ногам. На шее новорожденного синела стронгуляционная борозда – след удушения.
   Волк осторожно, на брюхе подполз к самому краю ямы, вырытой Хабаровым, и уже сверху смотрел и на человека, и на мертвого человеческого детеныша.
   – Прочь! – Хабаров замахнулся на волка тлевшей головней.
   Зверь резво отпрыгнул, побежал.
   – Хрен ты его достанешь! – процедил Хабаров. – Сказок про тебя насочиняли, а тебе только и надо – мертвечину жрать!
   Он кинул головню волку вслед.
   Старательно утрамбовав землю, Хабаров засыпал могильный холмик полутораметровым слоем снега. Теперь определить на глаз, где могила, было нельзя. Окончив работу Хабаров сел на санки передохнуть.
   Волк вернулся.
   – Я не дам тебе его выкопать. Сдохну, а не дам! Ты должен понять своей серой башкой, что не все двуногие подонки. Слышишь?!
   Волк лег на снег и стал ждать.
   Так и сидели они друг против друга: зверь и человек.
   И душным звоном дребезжали в ушах колокольчики… И уставшие веки наливались свинцом… И убаюкивал теплый ленивый туман… На мягких кошачьих лапах сон крался все ближе, ближе… Хабаров замерзал.
   Внезапно, с размаху ножом, сон пронзил резкий отчаянный вой.
   Хабаров открыл глаза. Сидя все там же, серый выл, задрав морду к небу.
   – Рано радуешься… – или сказал, или подумал Хабаров.