Наталья Троицкая
Cиверсия

Глава 1. Мне дьявол предлагал свою игру…

   Лязг металлических запоров привычно полоснул по нервам. В тесной каптерке пахло затхлью вперемешку с квашеной капустой.
   – Распишись! – буркнул щупленький седой капитан и ткнул грязным, перемазанным чернилами пальцем в ведомость.
   Хабаров тупо смотрел на вещи, лежащие на столе: монеты, крестик на золотой цепочке, две связки ключей, часы, «мертвый» мобильный телефон, бумажник, две кредитные карты, записная книжка, пара свинцовых шариков, перочинный нож – ненужный, чужой хлам.
   – Ну, Хабаров, ты – первый случай в моей практике! Двадцать восемь лет на зоне работаю, а первый раз отпускаю реабилитированного подчистую. Так что считай, паря, девять лет у тебя из жизни-то украли!
   – У ворот люди, с которыми я не хочу встречаться. Сделай что-нибудь.
   Он протянул капитану купюру.
   – Не вопрос, – покладисто ответил тот и жестом отверг предложенные деньги. – Сейчас наш газик за продуктами пойдет. Спрячешься.
   Служивый почесал затылок, улыбнулся, протянул Хабарову руку.
   – Ладно, Саня, бывай! Хороший ты мужик. Удачи тебе!
   Здание аэровокзала напоминало шумный людской муравейник.
   – Девушка, здравствуйте.
   – И вам не хворать! – раздраженно ответила рыжая толстушка в окошечке билетной кассы.
   Ее мясистые пунцовые щеки подрагивали в такт словам.
   – Дайте мне билет на край света. Можете?
   – Как же вы мне, козлы, надоели! Все ходят и ходят! Ходят и ходят! – ее раздражение набирало обороты. – На край света им, видите ли, надо! Люба! Смотри сюда! Еще один от алиментов бегает. Как мой, прямо. «На край света» ему билет подавай! Придурки! Бегают они! Беги. От себя не убежишь! Откуда вы только такие беретесь …
   Самолет уносил его в ночь, догоняя время.
   Хабаров устало закрыл глаза. Девять долгих, мучительно долгих лет стали теперь его прошлым.
   «Я сейчас похож на зверя, которому надо отлежаться и зализать свои раны», – подумал он и вспомнил давний, очень давний разговор.
   – Знаешь, мой мальчик, – говорил ему отец, – на севере я слышал поверье. Есть в тундре потрясающей красоты цветок. Он называется сиверсия. Рядом с ним обязательно должен кружить отверженный волчонок. Четыре полных луны мать-волчица прикармливает малыша, а потом бросает одного в морозной заснеженной тундре. Холодная белая луна и полярная сова становятся его небесными матерями и приводят к загадочному месту, где цветут дивные голубые цветы. Там нет зла. Волчонок растет, превращается в матерого зверя. Он не примкнет к стае. Она просто не примет его. Волчонок воспитан добром, а стая – зло. Говорят, что, попав в снежный плен, северяне зовут этого гордого, красивого зверя. Он всегда спасет и выведет к жилью. Все-то в этом красавце хорошо. Но… он лишен любви себе подобных. Вновь и вновь рыщет по тундре отверженный и ищет, ищет среди льда и снега хрустальный цветок. Его сердце, сердце зверя, упрямо стремится туда, где хрупко теплится последняя надежда.
   – Н-да-а… – грустно вздохнул он тогда. – Где же он, тот цветок, о котором ты говоришь? Я бы обнял его своими усталыми, избитыми в кровь лапами.
   – Искать надо…
   Кто-то тряхнул его за плечо и от прикосновения Хабаров вздрогнул.
   Светловолосая, похожая на молоденькую учительницу начальных классов стюардесса стояла рядом и настороженно смотрела на него.
   «Бог мой, как же она на нее похожа… Наверное, тысяча лет пройдет, а я все равно буду помнить это лицо, эти милые, усталые глаза, глубокие, словно два лесных озера. И улыбку ее, всегда виноватую, буду помнить. Точно все было вчера…»
   – С вами все в порядке? Может быть сок, кофе?
   – Нет, спасибо.
   В его взгляде читался вопрос.
   – Вы стонали во сне.
   «Черт!» – поежился он и посмотрел в пустую черноту иллюминатора.
   Ждать – вот что было для него самой изощренной пыткой.
   «Закрой глаза, дурень! Если не сможешь уснуть, считай, сколько раз по жизни ты был идиотом…»
 
   Родился ребенок, и все изменилось.
   Он думал: а, ерунда! Но оказалось – нет, не ерунда. Бессонные ночи, пеленки, пеленки, пеленки, денный и нощный плач. Она, растрепанная, с грязными волосами, в мятом халате и с таким же лицом, с застывшими, как у дохлой рыбы, глазами. Нервы, нервы, нервы…Сплошной комок нервов. Ее курсовые и контрольные. Гора немытой посуды. Пыль и паутина в углах. Макароны, макароны, вечные макароны на завтрак, обед и ужин. Его грошовые заработки. Сегодня здесь. Завтра – там. Постоянные разъезды. Ухватить, урвать работы еще. Любой! Лишь бы платили! Без выходных и праздников. Всегда.
   Дома ее упреки: «Я не могу так жить. Я не хочу так жить. Я ненавижу твою работу!» И, как последний аргумент: «Ты меня не любишь…»
   Его уговоры, обещания. Слабое утешение: трудно первые сто лет…
   Еще Набоков заметил, что жизнь оставляет на женщине царапины. Очень быстро она стала желчной, злой. Слезы прекратились, истерики тоже. Вместе с ними не стало макарон, завтраков, обедов и ужинов. Его осторожное: «Я буду поздно сегодня. Ложись спать. Не жди». Ее равнодушное: «Уже давно не жду». Взгляд – тяжелый, холодный, чужой…
   Его смятение: «Я все делаю не так! Я измучил тебя. Я чувствую, я тебя теряю. Мне от этого физически больно! Просто болит все тело…» Ее резюме: «Мне это не нужно…»
   Он думал, у них была единая душа, свой, на двоих, мир, но все расставило по местам простое и ясное: мне это не нужно.
   Настырность у него была в характере. Он не отступил. Наверное, так капля камень точит. Он удержал ее. Но… он больше не чувствовал ее. Она его вымотала. Все стало вдруг слишком сложным.
   Теперь ему хотелось жить проще. Коньяк или водка, ни к чему не обязывающий секс, развеселые мужские компании. Он не хотел больше растворяться ни в ком, потому что не чувствовал равноценной эмоциональной отдачи. Играть же в прятки с самим собой он не мог. Да и не хотел.
   После очередной устроенной ею сцены он просто ушел.
   Четыре месяца она ничем не напоминала о себе. В свой день рождения позвонила: «Я хотела бы увидеть тебя. Я приеду». Он долго молчал, наконец, спросил: «Может, не стоит?» «Хорошо, – покладисто ответила она, – будь счастлив. Всего тебе самого хорошего». Он знал ее. Он знал, чего ей стоили эти слова. Слова не упавшей духом женщины. Он был благодарен ей за то, что она его отпустила.
   Чертовски трудно ощущать, как понемножку, украдкой разносит по ветру твою любовь коварная жизнь!
   Спустя два года последовало удачное замужество. Она с дочерью переехала во Францию. Промышленник из Лиона подходил ей куда больше, чем нищий русский каскадер.
   Хабаров смотрел, как рыжие с синим язычки пламени ловко скользят по глянцу крохотного квадратика фотобумаги. Пламени становилось все больше, бумаги все меньше. Исчезали навсегда ее глаза, улыбка, ее дивные русые волосы… Он наводил порядок в бумажнике.
   «Это надо было сделать раньше, – подумал он. – Было бы превосходно, если бы с бумагой огонь пожрал и память. Реликвии… Зачем они нужны? От них только боль. Они напоминают нам о том куске нашей жизни, который стал кладбищем упущенных возможностей и несбывшихся надежд…»
   Потом было много женщин, но все они проходили по его судьбе вскользь, как проходит несмелый летний дождь жарким полднем над цветущей равниной. Ни одну из них он, если так можно сказать, не подпускал к душе близко. Больше не было мира одного на двоих. Сердца не стучали в унисон. Не было милого, наивного «мы». К их признаниям он относился с иронией, почти цинично. Женщины его называли жестоким, безжалостным эгоистом. Когда он уходил, были одни и те же слова: «Вернись, я все стерплю!» Привычки возвращаться у него не было.
   Он никогда ни к кому не лез ни в друзья, ни в приятели. Но к нему стремились, его дружбу ценили настоящие мужики. Дело и его ребята, его команда – вот ради чего, он считал, стоит жить. «Он спал на шкурах, мясо ел с ножа и злую лошадь мучил стременами…» – сказал однажды поэт, пожалуй, про каждого из них. Друг за друга они были готовы рискнуть жизнью.
   Но однажды лучший друг не подал ему руки. Глядя в его глаза прямо и пристально, сказал: «Ты хуже Иуды. Чудовище…» Он и сейчас видел те глаза – сгусток ненависти и боли.
   Точка возврата осталась далеко позади. Теперь все, что было, стало нельзя повторить, как дважды нельзя ступить в одну и ту же реку. Он смотрел им вслед собачьими глазами, потому что они уходили, а он не мог от них уйти. Они в него вросли. Хруст пальцев, сжатых в кулаки. Скрежет зубов. Желваки рвут щеки. Холодный озноб. Тяжесть, боль там, где душа. Хочется драть глотку, а потом, с пеной у рта, аорту на разрыв…
   Но всем глубоко плевать, что ты чувствуешь.
   Теперь время течет иначе. Никто не вдается в подробности – стыд, боль, ни бросить, ни продать – просто схема: от звонка до звонка. Жизнь догорает угольком в золе. Чистый лист. Пишешь набело. Там нет человеческого, но и там есть люди, и каждый сам выбирает для себя, когда превратиться в зверя.
   Только бы выйти, а там… Любить – так любить! Гулять – так гулять! По-русски! От сердца! С душой! С размахом! Но выходишь опустошенный. Брось камень внутрь, как барабан зазвенишь. Надо заново учиться жить. Потому что выжила душа.
   Он не умел зализывать раны на глазах у всех. Поэтому он взял билет на край света…
 
   Сколько прошло времени, час, два или всего несколько минут, Хабаров не понял. Из полудремы его вывел какой-то шум. Он оглянулся. В хвостовой части салона, в проходе, корчась, постанывая, лежал пилот. Атлетического сложения бритый качок тащил стюардессу за волосы в служебные помещения.
   – Ты чё, телка, оборзела? Ты страх потеряла? Тебе мои ноги жить мешают?! – ревел он. – «Ах, уберите. Ах, уберите! Ах, воняют. Ах, воняют!»
   – Успокойтесь, пожалуйста. Я не хотела вас обидеть. Не надо так переживать… – беспомощно лепетала та.
   – Это ты у меня будешь переживать!
   Он толкнул стюардессу, и девушка больно ударилась плечом о панель.
   Качок достал нож.
   – Он же зарежет ее! Мужчины, что же вы сидите?! – не выдержал кто-то. – Сделайте что-нибудь!
   – Граждане, сделайте со мной что-нибудь! Я минет хочу! – хохотнул наглец и разрезал кофточку на груди стюардессы. – Минет мне, б…дь! Быстро!
   Хабаров пошел к ним.
   – О, это самый смелый! – хохотнул качок. – Ну, иди, иди сюда!
   Качок дернулся, стюардесса вскрикнула и в ужасе закрыла лицо руками.
   Выпад, действительно, был хорошим, но Хабаров ловко парировал удар. Перехватив руку нападавшего, он крутанул запястье, выбил нож. Мгновение. Молниеносная задняя подножка. Удар локтем в лицо. Атлетически сложенное тело рухнуло как подкошенное на пол и затихло, будто сломанный манекен. Этот хмурый, меланхоличного вида человек управился с ним столь неторопливо, будто все происходило в спортивном зале. Это было почти красиво.
   Хабаров подобрал нож, подал его перепуганной бортпроводнице.
   – Бросьте в мусор…
   Промежуточная посадка была в Хабаровске. Полтора часа свободного времени. Они встретились в кафе аэровокзала.
   – Не помешаю? Магаданский рейс никогда не проходит без приключений. Столица Колымского края… – небесная богиня улыбнулась.
   Он убрал сигареты и зажигалку с ее половины крохотного круглого столика.
   – Я должна поблагодарить вас, – сказала она, присаживаясь напротив.
   – Вы ничего не должны, – спокойно глядя в ее красивое, очень светлое лицо, возразил Хабаров. – Я поступил, как поступил бы любой мужик. Это нормально.
   Он поспешно поднялся и пошел к самолету.
   Владивосток встретил их последним часом бархатной майской ночи. Она, точно мохнатый черный пес, дремала, укрыв собою и город, и порт.
   «Куда теперь?» – задал себе резонный вопрос Хабаров.
   Ему вдруг до боли захотелось почувствовать, что он свободен и что эта свобода осязаема, что ею можно упиваться, шалеть от того, что она есть и принадлежит ему одному, всецело. Взяв такси, Хабаров поехал на побережье.
   Море, прикрытое легкой вуалью тумана, лениво несло к берегу сонные волны. Ни дуновения ветра, ни крика чаек. Мир замер в предрассветной гармонии.
   Хабаров сел на валун у самой воды, закурил. Тупо глядя в никуда, не ощущая ни холода, ни времени, он курил сигарету за сигаретой. На виски давила тишина. Та изощренная тишина, когда не слышишь звука человеческого голоса.
   «…Даже если он превращается в матерого зверя, никогда не примкнет к стае, – далеким эхом на задворках сознания блуждал голос отца. – Вновь и вновь он рыщет по тундре, отверженный, и ищет, ищет хрустальный цветок. Его сердце, сердце зверя, упрямо стремится туда, где хрупко теплится последняя надежда…
   – Где же он, тот цветок, о котором ты говоришь? Я бы обнял его своими усталыми, избитыми в кровь лапами.
   – Искать надо…»
   Внезапный порыв ветра унес, как эхо, в сопки: «Искать… Искать… Искать надо…»
   – Что ж, будем искать.
   Из-за горизонта показался луч солнца.
 
   Сосущая пустота, апатия чуть отпустили. Хабаров встал, широко раскинул руки, вдохнул полной грудью и крикнул, перекрывая упрямый плеск волн и гомон проснувшихся чаек:
   – Мир! Ты слышишь меня? Я вернулся к тебе!!!
 
   В рыбхозе выдавали зарплату.
   Местные мужики ждали ее целых четыре месяца и обнищали до последней крайности. Но, как говорится, наперекор и вопреки, каждый уважающий себя рыбак с раннего утра принял, и теперь весь крохотный рыбачий поселок Отразово пьяно шумел, и алкогольные пары, собираясь и конденсируясь в сизые облачка, могли запросто поспорить с владивостокским смогом.
   – Чтоб тебе, паразиту, пусто было! – неслось по дворам. – Глаза твои бесстыжие! Нализался, кормилец. Тьфу! Прости, господи…
   – Отвянь! Обрыдла!
   Это любящие и нежно любимые супруги провожали свою «вторую половину» на работу.
   – Берегись! Я к одиннадцати-то подойду. Попробуй только у конторы валяться! Я те вожжами-то по хребту вытяну!
   У местных баб, которые по сути и волокли все хозяйство на своих плечах, существовала негласная договоренность с кассиршей рыбхоза, сероглазой пышечкой Клавдией, что выдает она работягам-кормильцам денег только на две, ну, от силы, на три бутылки водки, остальное им, женам, прямо в руки. Это был единственный способ пополнить семейный бюджет стараниями «кормильца». Мужиков такое положение дел вполне устраивало, не унижало, они были даже довольны, так как в ударе – а в этом благостном состоянии они пребывали довольно часто – мужики могли за день умудриться не только пропить зарплату, но и влезть в долги.
   Впрочем, пили здесь охотно и регулярно и в таком состоянии не только работали, но и любили, а потому появление в поселке трезвого мужика произвело неизгладимое впечатление.
   Сначала Хабарова стали жалеть. Мол, раз не пьет, значит, врачи не велят. Значит, шажок до могилы остался. Здоровье-то, оно того, с ним шутки плохи.
   «Отпил милок свое, – вздыхали сердобольные старухи. – Молодой-то какой, жить бы да жить…»
   Мужики предлагали ему стопку и в ответ на отказ с пониманием хлопали по спине: ничего, мол, держись, мол, большей беды не бывает.
   Поселковые бабы глядели ему вслед, вздыхали: «Вот ведь, не везет хорошим мужикам. Если и не пьет, то старый или больной, никуда не годный, значит».
   Хабаров добрался до Отразова спустя полгода после освобождения с волосами до плеч и густой, начинающей седеть бородой. В необъятной рыбацкой робе он напоминал обычного отразовского мужика, разве что трезвого, которому на вид можно было дать и сорок, и пятьдесят, и больше. Ему даже прозвище придумали – «Старик», за уединенный образ жизни, хмурый вид, апатию ко всему, бороду и суровые глаза мудреца.
   Так что женский пол спал спокойно до тех пор, пока кассирша Клавдия не посеяла смуту.
   – Ой, бабы, ей-богу не лгу. Что б мне провалиться на этом месте! – крестилась она, сидя в парной поселковой бани. – Мне Лида Денисова говорила. Старик-то с ними рядом живет. Ну, вот, значитца. Пошла она, Лида-то, в баню. Квасу кринку понесла. А ейный мужик, Володя, значитца, и Старик там, в предбаннике, сидят, воздухом дышат, после пару отходят. Она, как водится, постучала. Они отвечают: входи, мол, – Клавдия снова перекрестилась. – Ей-богу, не лгу, бабы. У Лидки спросите. Вошла она, а там спиной к ней Старик, значитца, стоит и что-то Лидкиному мужу рассказывает. Она на него как глянет, и кринка об пол!
   – Да что? Что такое? – забеспокоились разомлевшие бабы.
   – Ей-богу, не лгу! У Лидки спросите. У Старика-то нашего, больного, доходяги, что даже ради приличия и рюмочку не примет, такое тело, ну, бабы, такое тело, куда там твоему Рембо! Я у Васьки Рябова по «видаку» видела. Налитое, ядреное, мускул к мускулу! Да никакой он, бабы, не старик! Бородищу-то побрить, волосья постричь – и пользуйся! И до того Лидка растерялася, бабы, стоит, кринка у ног… Володя ей говорит что-то, а она как уставилась на Старика, так глазами его и ест. Только от Володькиного мата и очнулася. Володька-то у ней… – она вздохнула. – Ох, не от хорошей жизни Лидка в школьную кочегарку к Низами Рагимовичу бегает. И с этих пор стала она Старика привечать. Как Володьки-то нет или он пьяный спит, она к Старику. Может, говорит, постирать чего, приготовить… Или чай его пить зовет с пирогами. Да только все это пустые хлопоты!
   И стали женщины к нему приглядываться и даже дали «зеленый свет». Ну и что, что волосья, как у дьякона. Ну и что, что за бородищей лица не видать. Остальное-то все при нем. А уж как такой-то мужик прижмет, как приласкает!
   Но Хабарова их уступчивость интересовала мало. Совсем, если честно, он ее не замечал.
   – Нет, ну надо же! – обсуждали местные молодки – «кровь с молоком» – общую беду. – Мужик, который хочет, но не может, понятно – импотент. Как у наших, все пропито. А тот, который может, но не хочет, он кто?
   – Сволочь он, бабы! Сволочь!
   Мнение было единодушным.
   Мужики, и те насторожились: «Не пьет, значит, не уважает!»
   У всех свои критерии.
   Так что жил Хабаров обособленно, жизнью непонятною и странною, даже себе самому.
   По извилистым грязным улочкам он шел в отделение милиции. Нужно было сделать отметку о продлении регистрации по месту пребывания.
   – Хабаров! – напутствовал его по приезде в Отразово участковый Петров Глеб. – Если возникнут какие-то проблемы, сразу ко мне! Я во всем помогу. Все улажу. Потому как народ у нас в поселке своеобразный. Пришлых старообрядцев много. Местные с ними постоянный конфликт держат. А это, так сказать, сам понимаешь…
   У райотдела милиции толпилось несколько плюгавеньких обтерханных мужиков, с землистого цвета лицами и замшелой душой. Мужики работали вместе с Хабаровым в рыбхозе.
   – О, Александр Иванович! – приветствовали они его, и каждый поочередно с уважением пожал протянутую хабаровскую руку.
   – Вы по административному надзору? – спросил он мужиков. – Не отмечают еще?
   – Не-е… У них какое-то задержание. Угонщиков ловят. С ночи в засаде. Один дежурный сидит. Нас «послал». Стоим вот, ждем участкового. А ты, Иваныч, к кому?
   – В паспортный стол я.
   В здании районного отдела внутренних дел, больше похожем на длинный полутемный деревянный барак времен прокладки КВЖД[1], пахло так же, как на зоне.
   – Простите, – обратился он к дежурному, сонно подпиравшему щеку и ковырявшему кончиком авторучки в ухе, – а почему у вас паспортный стол закрыт? Мне временную регистрацию продлить нужно.
   – Все на задержании. Ждите, – безразлично отмахнулся тот.
   – Начальник паспортного стола не может входить в состав опергруппы.
   – Слушай, умник, – страж порядка побагровел и через стол наклонился к Хабарову, – вали отсюда! Не обостряй!
   Пришлось ждать. Хабаров сел к мужикам на грязный выступ фундамента у входа. Закурили.
   Минут через пятнадцать пустынные улицы поселка Отразово огласил вой милицейской сирены, без которой здесь никак нельзя было обойтись. Затем донесся звук мотора милицейского «уазика» и, наконец, сам он подлетел к отделу.
   – Когой-то поймали. Двоих вроде бы… – прокомментировали происходящее сидевшие рядом с Хабаровым мужики.
   Двое хлипких парней вылезли из машины и следом выволокли абсолютно пьяный наряд. Парни взвалили стражей порядка на плечи и понесли в отдел. Впрочем, задержанные запросто сбежали бы, если бы не были предусмотрительно прикованы наручниками к мертвецки пьяным милиционерам. Третьему члену опергруппы участковому Глебу Петрову повезло меньше. Нести его было некому. Но, поскольку чувство долга родилось раньше него, участковый мужественно проделал трудный путь от машины к отделу самостоятельно. Водитель, вероятно, успел уснуть за рулем еще дорогой.
   – Чума! – провожая восхищенными взглядами процессию, только и смогли сказать поднадзорные.
   – Саня! – сидя в дежурке рядом с Хабаровым, сверкая золотыми зубами, говорил едва пришедший в себя после захвата участковый Глеб Петров. – Вот тебе свидетельство о регистрации с печатью и подписью. Сам заполни. Срок регистрации поставь любой. Все схвачено! Не ходи больше сюда. Время не трать. Живи спокойно. Работай.
   – Глеб, ты зачем бланк спёр? Попадет тебе. Глеб, завтра жалеть будешь.
   – Я жалеть буду?! – пьяно возмутился тот. – Да я жалею, что в это дерьмо семь лет назад ввалился! С тебя бутылка мне на опохмел.
   Участковый клюнул носом, неуклюже сполз со стула и моментально заснул.
   – Куда его? – спросил Хабаров дежурного.
   Тот кивнул на открытую вглубь «дежурки» дверь.
   – В телетайпную отволоки.
   – Нас-то отметьте, мил человек, – стонали мужики, пришедшие раньше Хабарова.
   – Ваш участковый на выезде. Ждите! – невозмутимо произнес дежурный, со вздохом покосившись на храпевшего в телетайпной Глеба.
   На работе царил хаос. Все четыре смены собрались на причале за старым, давным-давно выволоченным на берег дрифтером[2], и пир шел горой.
   К Хабарову подошла бригадир – дородная тетка лет шестидесяти девяти, в народе именуемая «Боцман».
   – Здорово, парень! Иди сегодня в цехе поработай. У меня на упаковке консервов народу не хватает. Куда с такими в море? – она безнадежно махнула рукой в сторону предусмотрительно притихших за дрифтером мужиков.
   Он машинально укладывал консервы в коробки, не сосредоточиваясь на том, что делает, стараясь не думать вообще ни о чем, когда услышал истошный крик Боцмана:
   – Фельдшера вызовите! Да скорее! Скорее!!!
   – Что случилось-то? – спросил кто-то.
   – Вовка Ларин ногу себе распорол. Пьяный на спор полез на дрифтер да с него свалился. Прямо на тару, бракованную!
   С Лариным у Хабарова как-то с самого начала не заладилось. Тогда он работал на разделке рыбы на комплексной плавбазе. Мужики пили на спор: кто больше, пока с ног не свалится. Ларин предложил пари Хабарову. Тот отказался. И пошло-поехало: «Да ты чего из себя гнешь! Ты нас не уважаешь, за людей не считаешь…» Чем особенно его заводил Хабаров, так это тем, что он его, Вову Ларина, будто не замечал. Что-то типа Слона и Моськи из небезызвестной басни, только в дальневосточном варианте.
   Ларин дошел, что называется, до белого каления и однажды, выпив для куража, взял тесак и пошел к Хабарову выяснять отношения. Что произошло между ними в кубрике, неизвестно, но с тех пор Ларин стал с Хабаровым как-то подозрительно вежлив. Лишь однажды «обшивочку» прожгло. Сходя на берег, Вова Ларин грубо толкнул плечом Хабарова и зло пообещал найти «для разговора» более удобное место и время.
   На мотоцикле привезли девушку-фельдшера.
   Глянув на рваное мясо на бедре Ларина, она со словами: «Ой, мамочка! Меня сейчас вырвет!» – с трудом пробилась сквозь плотное кольцо беспомощных пьяных зевак. Происшествие внесло хоть какое-то разнообразие в их серые будни, а вид корчащегося от боли, истекающего кровью местного «крутого» парня Вовы Ларина придавал событию особый шик. Так что слюнки текли.
   – Ты видишь, человек кровью исходит! Ты помочь должна, – совестила фельдшера бригадирша. – А ты? Эх, молодежь!
   – Не могу я. Тут хирург нужен. В город везите.
   – Какой город?! – перешла на басы Боцман. – У него кровища хлещет. Сдохнет же! Мне потом не отписаться будет!
   – Я не могу, – вымученно ответила фельдшер. – Я не умею!
   – Ты только задницей крутить умеешь да по подворотням чалиться!
   – Давайте я посмотрю.
   Хабаров пробрался сквозь толпу и взял фельдшерский чемоданчик. Бегло осмотрев содержимое, спросил:
   – У вас что, шить нечем?
   Фельдшер замотала головой.
   – Новокаин или лидокаин элементарный у вас есть? Анестезия – любая?
   Снова немая сцена.
   – Здесь только йод, вата и бинты, – подытожил Хабаров, глядя на Боцмана.
   – Ой, посадят меня. Посадят из-за паразита этого! – чуть не плача, голосила Боцман. – Век отжила, под старость хлебну позора!
   – Вот что, Мария Николаевна. Принесите мне банку консервную, новую, после тепловой обработки, ножницы по металлу и пассатижи. Пожалуйста, голубушка, побыстрее.
   Марией Николаевной ее давно никто не называл, «голубушкой» тем более. Все «Боцман» да Манька. Поэтому до бригадирши не сразу дошло, что Хабаров обращается к ней.
   Нарезав из крышки консервной банки прямоугольничков, Хабаров пассатижами аккуратно стягивал ими, точно скобками, лоскуты кожи, постепенно сделав очень ровный и, если так можно сказать, красивый шов.